https://wodolei.ru/catalog/mebel/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Топай за мной. – И, резко крутнувшись, пошел к штабу.
В дежурке старший лейтенант Васин, перетянутый ремнем с портупеей и пистолетом, полулежал на топчане, обитом черным дерматином, читал.
– Вот он, товарищ старший лейтенант. Все было так, как думал… – Крутиков взглянул на часы. – Один час семнадцать минут вне расположения части. Самоволка.
Васин обернулся, спустил спокойно ноги в сапогах с топчана на пол, поправив знакомым движением волосы, прищурил глаза, словно хотел пересилить мой упрямый взгляд, каким я вперился в него. Вот он передо мной, тот человек, из-за которого, может, все и произошло – и размолвка с Надей, и даже то, что влип в эту историю! Сейчас последуют вопросы – малозначащие, праздные. Я бы с удовольствием не стал на них отвечать: в душе бурлило – мог нагрубить или сделать что-нибудь еще хуже. А офицеру я имею право выказывать только знаки уважения. Так записано в уставе, и нет там никаких примечаний и исключений даже на случай личного соперничества.
Крутиков продолжал докладывать, кажется, об оторванной доске в заборе, о том, что, по его мнению, уже не впервые ухожу в самоволку.
Может, Васин хотел улыбнуться, но, видно, тут же сообразил – перед ним тот самый злоумышленник: тень скользнула по красивому лицу.
– Знакомы, знакомы… Как же вы так? Чемпион-наводчик, расчет подводите…
Он поднялся, встав в свою привычную позу: чуть расставив ноги, убрав руки за спину.
– Значит, не отрицаете, в самоволке были?
– Да.
Васин вдруг рассмеялся коротким, нервным смешком:
– Что ж, посещаете эту прекрасную Невернезку? Слышал…
Смотрит твердо, но в глубине глаз – беспокойные блестки. Я выдержал взгляд:
– Это не имеет значения.
Согнав свою напряженную улыбку, Васин принял серьезный вид: золотисто-светлые брови приподнялись.
– Достойно, что говорите правду. А вот девушке не делает чести – принимать самовольщика… Передайте ей об этом!
Мне показалось: верхняя губа Васина нетерпеливо дернулась. Очевидно, он терял выдержку, которую хотел проявить в щепетильном для него деле. А меня это вдруг успокоило.
– Вам это лучше сделать самому, товарищ старший лейтенант.
– Да?… – Васин вдруг вытянулся, подавшись вперед, уставился на меня.
Бестолково, округлившимися глазами Крутиков смотрел на обоих, ничего не понимая в происходящем. Нет, я бы ответил старшему лейтенанту зубасто, как полагается, будь другая обстановка! Дело это только наше с ним, и решать его, конечно, без соглядатаев. Тем более не при таком, как Крутиков.
Васин понял неловкость своего положения, отвел глаза и, повернувшись ко мне спиной, с наигранной ленцой бросил Крутикову:
– Доставьте в батарею!
За дверью, на крыльце штаба, Крутиков полуобернулся, смерил меня неожиданно осуждающе, без обычной насмешки и, скорее, с сожалением и упреком процедил сквозь зубы:
– Умник! Дивизион поднялся по тревоге на ночные занятия, а ему – курорт, отдыхать.
"Что?!" – хотел я бросить, но вместе с неожиданным накатным холодком, оттекшим к немеющим рукам и ногам, сознание прорезало: правда! Тут же с острой, резкой ясностью вдруг стала понятна непривычная, сковавшая опустевший городок тишина, которой не замечал до этого, – вот она чем вызвана!
Пять суток ареста. Мне их отвалил, вызвав утром в кабинет, подполковник, заместитель командира части, по каким-то причинам оставшийся в городке. Гауптвахта… Это значит – одиночная камера, в которой ни курить, ни петь, ни читать. Все в ней сделано, чтоб почувствовать бренность человеческого бытия и силу закона. И я это начинаю понимать, вышагивая из угла в угол: два метра вперед, два обратно. На цементный пол не сядешь, а больше не на что – даже топчан на день убирается в нишу стены, запирается на замок. Окошко с решеткой выходит во двор комендатуры. И еще есть глазок в двери: квадратик с восьмушку обычного тетрадного листка.
Думать времени много – думай! И я думал – об Ийке, Долгове, Наде, Васине, о других. Думал, вышагивая по бетонному полу. Мысли, точно искры, высекались хаотично, прыгали, как молекулы в Броуновском движении. Ийка? Ей, оказывается, те мои слова, сказанные при расставании, пришлись, как туфли, в самый раз. Может, давно хотела, но не показывала виду? Ждала, когда забреют в армию? Возникало своего рода счастливое алиби – естественно и безболезненно упрятать концы в воду! Долгов… Почему его фамилия отдается в голове, точно стук молотка, – властно, настойчиво? Шахтерский орешек… На год всего старше, но чего у него больше – честности или честолюбия? О службе печется или главное, чтоб расчет не слетел с отличных? И все мы: и Сергей, и я, и Рубцов, и Гашимов – весь расчет – только рабочий материал, глина, из которой лепи, что хочешь? Но как же тогда тот поступок? Отдать последние деньги мальчишке, просто незнакомому? "А Надя? – царапало тут же. – Неужели все так? И правда – с Васиным?"
А потом вставали другие картины: до мельчайших деталей, до рези в глазах представлялось все, что они там делали – сменяли позиции, приводили установку к бою, имитировали пуски… И ясно: рядом с Сергеем за второго номера снова работает Рубцов. Вот уж, поди, ликует, цветет маком? Но смеется тот, кто смеется последним. И тут же в голову лезли наши нечеловеческие тренировки, от которых вот уже два месяца попросту одуревали, но теперь они мне представлялись каким-то далеким, недосягаемым раем. Да, раем. И черт с ним, со строгачом! Что-то большее, страшное и непоправимое вставало за всем, хотя и неясное, смутное… Что это, угрызение совести? Вот уж не предполагал в себе такого слюнтяйства!
И снова подкатывались, захлестывая даже рассудок, – злость, обида. Тогда я начинал горланить:
…Ударил фонтан огня,
А Боб Кеннеди пустился в пляс,
Какое мне дело до всех до вас,
А вам до меня…
Открывался глазок, и, совсем как в кино про революционеров, из-за двери спокойно предупреждали:
– Петь нельзя.
А иной часовой со смешком охлаждал:
– Очумел, что ли? Добавки просишь?
Добавки я не хотел. С меня по горло было и пяти суток.
14
Знакомый вид нашей сборно-щитовой казармы, покрашенной в ярко-желтый цвет, будто только два дня назад вылупившийся цыпленок, вдруг заставил сердце екнуть, напористо забиться. Кажется, даже у меня невольно сбился шаг, но я не хотел, чтоб эти мои неожиданные сентименты бросились в глаза сержанту Долгову, и тотчас принял более непринужденный, поразухабистее вид: чуточку заковылял, замахал руками, поотстал от Долгова. Не показывать же ему, да и другим, что после губы для меня этот весенний, тихий и теплый, с жарким золотым клубком-солнцем день, точно ребенку гостинец, от которого нельзя оторвать глаз! Вот они – ряды казарм, а там – клуб, потом гаражи, крытые парки для ракетных установок. Встречные солдаты пялили на меня глаза, и в них я читал: "А-а, с губы? Так, так". А может, это все только казалось: на воре шапка горит? Может быть…
Долгов, придя за мной на гауптвахту, поглядывал на меня искоса, изучающе – я чувствовал на себе его взгляды. Потом вдруг спросил: "Похудел что-то… Не заболел, случаем?" Но, возможно, оттого, что он опоздал (ждал его с самого утра), я сухо ответил:
– Нет, отдохнул отменно.
Долгов потемнел, будто от какой-то внутренней боли. Поджал губы, свел брови, почти квадратное скуластое лицо каменно застыло.
– Отдохнул! – с болезненной укоризной повторил он. – В нашем горняцком деле иногда бывает так, Кольцов: думаешь, напал – сплошняк, пласт антрацита. Ну и рубишь, рубишь, а там – пустая порода. Вот и смотрю…
Старшина, начальник гауптвахты, с красными глазами на припухлом лице и в мятой тужурке, вернул мне документы, ремень, пилотку, подавил зевоту и хмуро сказал:
– Ну, это вы у себя объяснитесь. Будет время.
Прошли калитку чистенького двора гауптвахты, который арестованные каждый день выметали до блеска, до пылинки. Он мне стал ненавистным – не раз с тоской думал: лучше бы до одури наработаться возле установки! Долгов вдруг обернулся, чуть расставив, наверное, по шахтерской привычке крепкие ноги, обутые в сорок четвертого размера сапоги; кулаки стиснуты – костяшки будто припорошил тонкий налет инея. И хотя он старался быть спокойным, мне показалось – передо мной силач, чуточку разгневанный поведением противника, готовый ринуться в бой: стукнет раз – и мокрое место.
– Думаете, герой? Вы – просто трус. Понимаете?
Меня неожиданно обозлили его слова и, сам того не ожидая, спросил:
– Почему?
– Потому что боитесь взять себя в руки. Думал, действительно правду-матку любите, справедливость, а вы красуетесь… И невдомек, что не жерла всех пушек на вас направлены, а всего-навсего, как на балаганного шута, – театральные бинокли. Да и направлены ли бинокли – поглядеть надо.
Странно – говорил он жесткие слова, но в них вместо холодности и осуждения прозвучали боль и обида. Он так же, как и за минуту перед этим, неловко, будто на деревянных, негнущихся ногах, повернулся, зашагал от меня, ссутулившись, сердито вымахивал тяжелыми сапогами. Я догадался, почему он опоздал: видно, только вернулся с тактических занятий: аккуратный Долгов еще не успел как следует почиститься. Сейчас ему в спину били лучи солнца, и в складках гимнастерки, возле ремня, серебрился тускло-дымчатый налет пыли; на затылке отсеченные пилоткой черные волосы тоже отливали белесым налетом. Сапоги он, должно быть, успел драйнуть щеткой, но и на них от задников вверх белели недочищенные стрелки. Неужели торопился за мной?… "С тех пор как загуляют нервишки, так и сжимает кулаки", – пришли на память слова Сергея.
Вечера были теплые, мягкие и какие-то грустные. Особенно я это чувствовал, когда нас выстраивали, вели на ужин. Солнце уже скрывалось за длинный навес ракетного парка и разливало вокруг только багровое сияние, в нем все будто растворялось, становилось тоже багровым, даже запыленные клены у казармы.
Меня вызвал командир батареи.
В канцелярии кроме него сидел и лейтенант Авилов. Капитан Савоненков встретил сердито, оторвав взгляд от стола, сказал:
– Вот вам и юрьев день! До самоволок, значит, докатились? Рассказывайте!
Авилов был не в своей тарелке – не смотрел на меня, сидел сгорбившись: досталось, наверное! Мне вдруг стало его жаль, и я честно признался, точно на духу: не утаил ни одного случая своих уходов. Даже, как уходил, выложил. Не назвал только Надю. И уж не знаю, из каких соображений – из деликатности, или им это просто было не нужно, – ни комбат, ни лейтенант Авилов не спросили о ней.
Капитан мрачно, с напряжением смотрел на меня, стиснув топкие нервные губы. Резко выпрямился за столом, точно от неожиданной острой боли:
– Понимаете, что значит служба? Не мной, не лейтенантом Авиловым придумана она. Мы тоже не вольные птицы. Охранять нам поручили. Понимаете, охранять? На пост поставили. А пост большой – вся страна, заводы, фабрики, земля. И главное – люди, их жизнь… Двести тридцать миллионов за нами! – Голос капитана сорвался на хрипе, он угрюмо замолчал, отвернулся. Пальцы рук вздергивались на столе. Сгреб газету, лежавшую на краю. – Вот читайте! Грамотный! – протянул газету через стол, но, поняв, что сейчас мне не до чтения, откинул ее на место. – Американский министр Макнамара пугает, стереть нас в порошок собирается! Ясно, зачем нужна дисциплина? Свою мать, себя и нас вместе с собой ставите под удар.
Он опять замолчал. У Авилова брови периодически сводились, будто он думал трудную думу. Скосившись на него, Савоненков вздохнул, сказал:
– Выходит, все-таки ошиблись. Хороший наводчик, предложения по боевой работе внес – расцеловать мало, а за самоволки судить надо. Дисциплина – главное, альфа и омега в оценке человека. – Он досадливо поморщился, глуше закончил: – Будем думать, что с вами делать. Видимо, без суда не обойтись: за самоволки, подрыв боевой готовности… Идите.
И я ушел. Что ж, суд так суд. Только бы скорее, без дополнительных пыток ожидания.
Сергей встретил меня мрачновато.
– Ну и отмочил, шесть тебе киловольт!… Замарался по самое темечко.
И хотя он был чисто выбрит и загорелую, под цвет густого кофе, шею туго перерезал белой полоской свежий подворотничок, он, казалось, похудел, а точнее, просто устал – короткие морщинки прочертились у губ, да и блеск запавших глаз поубавился, потускнел. Обычная шутливость, веселость пропали, и он выглядел мрачным. За пять этих суток, пока сидел на губе, им тут досталось – две тревоги с длительными переходами и ночными занятиями. Далеко не медом потчевала служба…
Отвернувшись, Сергей сосредоточенно, с подчеркнутой деловитостью, специально для меня перекинул через голову скатку и, обхватив цепкими корявыми пальцами автомат за вороненый ствол, двинулся из казармы, не удостоив меня напоследок взглядом. Он заступал в караул: перед казармой солдаты выстраивались на инструктаж.
И не столько от слов, минуту назад сказанных Нестеровым, сколько от этого вида его защемило сердце. "Эх ты, человек и два уха! Мы тут бьемся, стараемся, горы дел перевернули, а ты на губе околачивался! Впрочем, разве ты поймешь?"
"Ну и пошло все к чертям, раз так!" – с внезапной, круто подступившей обидой подумал я, опускаясь на кровать.
На второй день, когда он вернулся из караула, между нами произошла ссора. Встретились на плацу перед казармой – я ушел с волейбольной площадки. Вообще не находил себе места: оставался один – тошнило, но и среди гогочущих, беззаботных солдат было не слаще – все раздражало, злило.
Нет, он не улыбался, по обыкновению: был не в духе, – может, усталость сказалась.
– Чего ушел-то? Иль волка ноги кормят? Нравится удирать?
И тут я не выдержал, взорвался – в голове помутилось, лицо Нестерова расплылось, как в молочном пару:
– Иди ты… в конце концов! Уходи! Надоело все! Ты… со своей назойливостью. Понял? Нет?
– И-эх, дурак! Думал, ты умнее.
Он двинулся на волейбольную площадку – оттуда долетали звонкие хлопки мяча, выкрики, веселое ржание. А я прислонился к тому самому столбу, которому когда-то Крутиков заставлял меня отдавать честь. Ирония судьбы… Ладонями стиснул голову:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27


А-П

П-Я