https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/umyvalniki/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

А когда подала чистое полотенце, сказала с жалостью и сочувствием:
– Так-то человека ни с чего ударить! Блажит дурень, даром, что в матросах служил. Когда-то еще за Надей собирался ухаживать. – Она сощурилась.
Надя вспыхнула, насупилась:
– Мама!…
За все время Надя не обмолвилась ни словом о нашей предыдущей встрече, словно не хотела ворошить недавнего прошлого, заходить за ту черту, за которой неизвестно что, – ведь не пришел же я после того вечера ни разу! Она делала все ловко, энергично – уходила в другую комнату, возвращалась, дробно стуча по деревянному полу, свернула марлевую повязку, пристроила ее к глазу.
– Все будет хорошо. А в моих медицинских способностях не сомневайтесь: есть и у меня военная специальность! Не только у вас. Почти доктор, а точнее – санитарка. Вот так. Потерпите… Не туго? Или ослабить? Болит?
Говорила все это она возбужденно, точно ей приходилось преодолевать внутренний нервный морозец, так что я даже чувствовал, как мелко дрожали ее пальцы, когда она дотрагивалась, осторожно ощупывая лицо. Мне было приятно прохладное прикосновение, чуть приметный запах каких-то духов, шелковое шуршание платья. И в то же время стало особенно неловко, стыдно от такого ее внимания – чем его заслужил? И в ответ только мычал:
– Не-ет, не болит.
– До свадьбы все заживет, женишок! – весело и насмешливо напутствовала мать Нади, прощаясь со мной.
Надя опять строго посмотрела на нее, но промолчала, шагнула в темноту сеней. На крыльце было чуть светлее от уличного фонаря. Она остановилась в косой тени, падавшей от дощатого навеса, и в серой, еще не устоявшейся темноте фиолетовое платье ее растворилось, проступало мутным пятном. Вот-вот должна была взойти луна; над горизонтом, запутавшись в ветвях ветлы, боязливо мерцала звезда.
Надя часто дышала, я слышал тугие толчки ее сердца. Будто вся выговорившись там, в комнате, и теперь не зная больше, о чем говорить, она молчала, и это молчание в приглушенной, сторожкой тишине вдруг стало тягостным, как ненавистная, постылая ноша. Надо было что-то говорить – не уйти же так!
– Спасибо. А она… хорошая женщина!
Мне думалось, Надя рассмеется над моей неловкостью, но она откликнулась, будто издалека, глухо:
– Да. – Уперлась руками в балюстраду и вдруг ломким голосом спросила: – Вы обижены? Не придете?
– Нет, не обижен. Сам виноват…
– Ой, неправда!
Она довольно, обрадованно рассмеялась и, понизив голос, будто ее могли услышать посторонние, задышала теплом:
– Приходите обязательно… Буду ждать. До свидания!
Я не успел еще ничего сообразить, машинально пожал протянутую руку – в следующий миг Надя мелькнула в черном проеме скрипнувшей двери. Потом мягко хлопнула другая дверь, из сеней в дом…
Все повторилось почти как и в прошлый раз: я снова оказался один на крыльце. С той лишь разницей, что теперь стоял и чему-то ухмылялся в темноте, будто тихо помешанный, забыв о своем глазе, хотя его здорово под повязкой дергало от боли.
10
Тогда я попал в герои. Слух, что укротил хулигана, уже на другой день распространился в дивизионе. Однако под повязкой у меня сиял темный, величиной с кулак мрачно-сизый подтек, а на глазном яблоке лопнуло, как сказали в санчасти, несколько микрососудов. Но это не имело значения – солдатам было важно другое. Восхищались, как скрутил разбушевавшемуся парню руку, и выказывали самые разные, порой неприметные знаки внимания: подадут ложку в столовой, подвинутся на скамейке в клубе – садись рядом.
Но были и другие. Как-то утром, выходя из умывальника, услышал позади насмешливый голос Рубцова:
– А герою-то приварили фонарь, – и перешел на шепот, потом хихикнул.
Он, выходит, умышленно накалял обстановку в наших отношениях. Во что это все выльется?
Долгов сохранял молчание – будто ничего не произошло. Неужели равнодушен? Или своя политика? Но на четвертый день он меня удивил.
Во время занятий по материальной части я пояснял работу электрической схемы ракеты – всех этих клапанов, мембран, редукторов давления, – водил указкой по разноцветным линиям на плакате, висевшем во всю переднюю стенку класса.
Признаться, я злоупотреблял этим своим положением – меня ведь вызывали, когда кто-нибудь припухал, – поэтому иногда допускал небрежности в ответах. Так, наверное, произошло и на этот раз, хотя сам ничего не заметил. Тишину, царившую в классе, вдруг разорвал злой голос Рубцова:
– Липа!
Он подскочил на стуле и, забыв, где находится, секанул рукой воздух. Взбудораженно, зло продолжал:
– Божий дар с яичницей смешать! Это ж понижающий редуктор! Или… – возбужденный взгляд его скользнул по лицам обернувшихся к нему солдат, – есть свой культик, черное белым можно назвать – сойдет?
– Белены человек объелся! – негромко, но с выражением произнес Сергей.
Рубцов огрызнулся:
– Помолчи, поддакивала!
На него зашумели возмущенно. Люди были не на его стороне, а на моей, хотя я уже понял свою ошибку: действительно перепутал редукторы.
Кто-то незлобиво посоветовал:
– Эй, Рубец, когда в котелке не хватает, так занимают! Соображай.
– Зачем базар? – дернулся Гашимов. – Голова делает круги! Давай, слушай, Андрей, работай на малых оборотах.
Долгов, придавив стол широкой грудью, сидел с таким видом, будто вот сейчас поднимет шахтерский кулак и с треском обрушит его на жиденький стол, рявкнет громовым голосом. Но он неожиданно спокойно сказал:
– Прекратите! Рубцов, к схеме. Продолжайте.
На меня взглянул укоризненно: не оправдал доверия.
Я сел на место, а Рубцов выдал про этот редуктор без единой запинки. Не зря, выходит, штудировал схемы и описания! Упорно решил отстаивать свой престиж. Давай-давай, рвись в облака!
Перед ужином я зачем-то был в каптерке, а выйдя оттуда, зашел в ленинскую комнату посмотреть газеты. Увидел: у самой двери – Долгов и Рубцов. Солдат теребил край желтой портьеры, и, хотя стоял понурив голову, обычная ухмылка коробила губы.
– Молодец он. Доведись до вас, еще б неизвестно, что было, – пробасил неторопливо сержант. – Устоял, образумил хулигана. Понимать надо. По-солдатски поступил. Насчет культика… Знай так дело, Рубцов, и у вас…
"Вот оно что! Рубцова за меня отчитывает… Значит, равнодушие было чисто внешнее, показное".
– Вот он и сам… – покосившись, усмехнулся Рубцов: мол, ему и говори. Наверное, Долгов тоже понял его, глухо проговорил:
– Надо будет, и ему скажу.
Не останавливаясь, я твердо прошел в угол, к фикусу в бочке: мое дело сторона, говорите, что хотите. Сел к столу, сделав вид, что усиленно занят попавшей под руку книжкой "Путешествие на "Кон-Тики".
Долгов ушел, а Рубцов, оглянувшись на меня (мой тактический маневр удался – пусть думает, не видел!), негромко проворчал:
– Балбес, маменькин сынок, небось всю жизнь пирожные жрал! Молоко на губах…
Устроился с краю длинного под красным сатином стола. А меня вдруг разобрал смех – не удержался, прыснул: это я-то всю жизнь жрал пирожные?!
Он все понял: лицо передернулось. Поднявшись, вышел. Ага, кишка тонка, не выдерживает!
В очередное воскресенье я был у Нади. Мать и сестренка, остроглазая, с короткими, как хвостики, косичками, встретили меня, будто старого знакомого. С Надей мы сидели дома, после гуляли в лесу – редком дубняке, и день для меня показался короче часа. Дурачились, шутили, набрали букет цветов.
Вернувшись в казарму, долго еще жил другой жизнью. И ночью мне приснился этот пронизанный солнцем дубняк, цветы и колокольчатый смех Нади…
Словом, со мной творилось черт его знает что.
А потом… Потом я начал уходить в самоволку. Первый раз, второй… Все мне сходило. Удивительно сходило. Но до поры до времени. Недаром говорят: сколько веревочке не виться, конец будет. Тогда не мог предопределить этот самый конец, не мог представить себе и частицу тех испытаний, которые ждали меня впереди.
И возможно, не эти бы "фокусы", как сказал Долгов, не лежать бы теперь на госпитальной кровати? Может быть. Кто знает?
Да, самоволки. Я выбирал такое время, когда меня не могли хватиться, и уходил к Наде. Позади казармы, возле туалета, я обнаружил в заборе доску, которая держалась только на одном гвозде вверху и отклонялась в сторону, точно маятник. Нижний гвоздь кто-то вырвал до меня – там краснела ржавая дырка. Я пролезал в эту щель, доска, качнувшись, закрывала за мной проход, и я оказывался за пределами городка. До совхозной усадьбы поле перемахивал одним духом. Огородами выходил к знакомому дому с крыльцом. Переводил дыхание, стучал в крайнее окошко.
Обычно Надя сидела у стола рядом с окном: готовила институтские задания. Она знала мой сигнал, гасила свет и появлялась на крыльце.
За огородом росла такая же дряхлая, как и перед домом, ветла, они, наверное, были даже одногодки. Под ней – вымытая дождями, потемневшая, растрескавшаяся лавка. Тут мы и устраивались.
– На сколько сегодня? – спрашивала Надя.
Я глядел на часы и, прикинув, что там следовало по нашему солдатскому распорядку, учтя время на обратный путь через поле и дыру в заборе, небрежно сообщал ей об этих несчастных крохах времени, которые нам предстояло провести вместе. Обычно выходило тридцать – сорок минут.
Она искренне удивлялась:
– Ну как не стыдно? Отпускать на столько… – И с напускным равнодушием принималась напевать:
Черная стрелка проходит циферблат,
Быстро, как белка, колесики стучат…
Я находил какое-нибудь самое пустяковое, первым приходившее на ум оправдание мнимого жестокосердия и черствости моих начальников. Она верила моим объяснениям, оживлялась, и мы забывали о мелких неприятностях, пока не пролетало время.
Прошлое Надя не вспоминала, да и я делал вид, что ничего никогда не случалось. И уж, конечно, больше не лез со своими поцелуями! Мне с ней было хорошо. Она готовилась стать филологом, у нас немало находилось, о чем поговорить, – литературу я тоже любил.
Что со мной творилось – не знал, да и не задумывался над этим. Любовь? А с Ийкой – тоже? Или ничего не было ни в том случае, ни в этом? Просто появилась отдушина, и, не задумываясь, воспользовался ею: слишком узкими, тяготившими меня были солдатские рамки. Не раз думал, что я в этой среде – инородное тело, случайно, по воле рока попавшее сюда. Часто ощущение одиночества подступало и давило, точно незримая, но громадная глыба, – такое испытывал, бывало, в детстве, во сне. Самый страшный, запомнившийся на всю жизнь сон приснился после того памятного знакомства с отцом на даче. Почему-то это были горы. Белые стрелы молний распарывали вместе с грохотом грома страшную черноту, легко раскалывали небо – яичную скорлупу. В голубых отблесках дождевые струи казались кручеными серебряными нитями, протянувшимися с самого неба. Почему я оказался тут? Зачем? И вдруг… отвесная холодная стена, прижавшись к которой прятался от острых, стегающих струй дождя, покачнулась. Обвал! У ног черная зияющая расселина росла на глазах. Бежать мне было некуда – почему, не знаю. Скала вот-вот была готова обвалиться. Напрягшись всем телом с одной-единственной мыслью – удержать ее! – я упирался спиной, руками, ногами. Напрасно! Скала медленно (я это с ужасом чувствовал), очень медленно валилась – сейчас раздавит. И тогда я увидел отца: он был за пределами этой дикой стихии, и выражение лица у него было даже довольным. "Отец!" – в нечеловеческом отчаянном страхе выкрикнул я…
Проснулся в холодной испарине, оделся и, стискивая неудержимо стучавшие зубы, выскользнул за дверь, бродил по улицам до рассвета.
Теперь эту тяжесть испытывал наяву. Тот случай научил меня быть осторожным с людьми, мой "колокол" уже не валдайским, светлым, веселым звоном отвечает им. Я-то знаю, в чем тут загвоздка, знаю, что именно тогда сердце дало горькую трещину. Трещину в моем колоколе. Но кому до этого дело, кроме меня? Сказки! Чичисбеи – люди с открытым, чистым сердцем – были, да сплыли! Свежо предание, но верится с трудом.
Собственно, кто они мне – Сергей, Долгов, Рубцов, все другие? Первый – так, неизвестно почему выказывает знаки внимания, лезет с дружбой. Просто стечение обстоятельств, сила условий. Случись, не в одном расчете – ничего подобного бы не было. А Долгов? Великомученик. Хочешь не хочешь, приходится иметь дело: командир. Как пастырь, кнутом и пряником пытается держать, чтоб стадо не разбежалось. Рвется отличие закрепить, делает видимость, что так все и будет, а мы – кто в лес, кто по дрова… Рубцов – завистник. Или еще – дитя природы… Гашимов – хороший механик-водитель, всему рад; всех забот, кажется, с детский кулак: только бы грохотали гусеницы установки, а там – трава не расти! И ненавистный Крутиков… Уж вот с кем поговорил бы по душам в темном углу!…
Впрочем, каждый из них, думал я, тщится показать видимость человечности – модно! А не понимают, что фальшь не прикроешь фиговым листком: она торчит, как шило из мешка. Недаром ценил Владьку – умел быть нейтральным! Потоп случись, светопреставление – на узком бледном лице с горбатым носом не дрогнет ни один мускул, не сотрется приклеенная на всю жизнь скептическая полуулыбка. "Какое мне дело до всех до вас, а вам до меня…"
Моих уходов никто не замечал, все мне сходило с рук, и я уже думал, что такое блаженство будет бесконечным. Возвращаясь от Нади, обычно еще у забора смахивал травой пыль с сапог, снимал ремень или пилотку (будто возвращался из туалета), напускал на себя побольше небрежности, беззаботности и входил в казарму. Лучшим для себя случаем считал тот, когда дневальный, а то и сам дежурный по батарее замечали мое "разгильдяйство". Я напускал на себя обиженный вид: "Мол, чего раскричался, не видишь откуда? Не успел же…" И не очень торопясь приводил себя в порядок: "Все в норме, сошло".
Правда, Сергей вроде стал поглядывать подозрительно, раза два даже допытывался: где был? Но я отшучивался, напоминая ему известную пословицу о любопытстве и свинстве. Впрочем, догадываться – это еще не все. Пусть сколько угодно догадывается!
11
В коридоре казармы на самом видном месте уже недели две висело объявление о вечере-диспуте.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27


А-П

П-Я