https://wodolei.ru/catalog/dushevie_poddony/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Анна Григорьевна глянула на него упорно, даже вызывающе, отвернулась и покрыла чайник накидкой в виде петушка.
Андрей Степаныч недоумевающе глянул, даже снял пенсне. Потом снова приладил его на нос и вполголоса пробасил в газету:
- Нет, а мне кажется это очень и очень того... значительным и даже... сказал бы: чреватым!.. очень даже.
Потом совсем обиделся и уперся в газету, читал "Письма из Парижа" и важно хмурился. Письма - глупые белендрясы одни, никогда их не читал Тиктин, теперь назло стал читать. Ничего не понимал, все думал: "Почему вдруг такая обструкция?" Но до расспросов не унизился. Хоть и больно было.
Валя
НАДЕНЬКА, не раздеваясь, прошла к себе в комнату. Прошла, не глядя по сторонам, но никого не встретила. Она повернула ключ, положила на пол твердый пакет в газете и сморщилась, замахала в воздухе ручкой, - больно нарезала пальцы веревка.
Наденька жадно и благоговейно присела над пакетом - вся покраснела, запыхалась.
Первый раз сегодня ее называли прямо "товарищ Валя", первый раз ей дали "дело". Сохранить у себя эти листки. Журнал на тонкой заграничной бумаге, И он говорил - имени его она не знала - глухо, вполголоса:
- Товарищи рисковали... перевезли через границу... теперь это здесь. Не провалите.
Наденька трепала узелок тугой бечевки и мысленно совалась во все углы квартиры. И куда ни сунь - ей казалось, как будто эта тонкая серая бумага будет светить через комод, через стенки шкафа, сквозь подушки дивана. Она оглядывала комнату и в нижнюю часть трюмо увидела себя на корточках на полу - из красного лица смотрели широкие синие глаза. Трюмо было старое, бабушкино, в старомодной ореховой раме. Такие же испуганные глаза вспомнила Наденька - свои же, когда она, лежа на диване против зеркала, представляла себя умершей.
И все встало в голове. Вмиг, ясно и тайно, как оно было.
Наденьке двенадцать лет. Все ушли из дому. Наденька обошла квартиру: не остался ли кто? Днем не страшно одной: наоборот, хорошо. Никто не видит. Можно делать самое тайное. Наденька выгнала кота из комнаты - не надо, чтоб и кот видел, - заперла дверь. Посмотрела в трюмо. Трюмо старое, бабушкино. Оно темное, пыльное. Пыль как-то изнутри - не стирается.
Наденька спешила, чтоб кто-нибудь не помешал, не спугнул. Руки дрожали и дыхание срывалось, когда она укладывала белую подушку на диван. Потом кружевную накидку. Рвала ленточку в тощей косичке, чтоб скорей распустить волосы. Она расстегнула воротничок и загнула треугольным декольте. Легла на диван, примерилась. Расправила на подушке волосы, чтоб они легли умилительными локонами. Закрыла глаза и, прищурясь, глянула в зеркало.
"Такая прелестная, и умерла - так скажут, - думала Наденька. - Войдут в комнату на цыпочках и благоговейно станут над диваном".
"Не шумите!.. Как мы раньше не замечали, что она..."
Наденька сделала самое трогательное, самое милое лицо. Но тут она вскочила, вспомнила про розу в столовой в вазочке. Она засунула мокрый, колючий корешок за декольте - мертвым ведь не больно. Посмотрела в зеркало. Ей захотелось поставить рядом пальму. Она присела, обхватила тоненькими руками тяжелый горшок, прижала к груди - роза больно колола. Это поддавало ей силы. Она спешила и вздрагивала, как человек, который первый раз крадет. Она поставила пальму в головах дивана и легла с помятой розой.
Теперь было совсем хорошо. Наденька повернулась чуть в профиль - так красивее - и замерла.
"Тише! Она как спит".
Уже будто целая толпа в комнате. Все смотрят. И Катя, подруга, тут. Катька завидует, что все любуются на Наденьку. Наденька гордо вздохнула. Теперь она закаменела, не шевелилась. Совсем закрыла глаза. Она чувствовала на себе сотни глаз. Взгляды щекотали щеки. Она подставляла свое лицо, как под солнце. Прерывисто вздыхала. Разгорелась, раскраснелась. Она вытянулась, сколько могла, на диване.
"Наденька, голубушка! Милая! - это уже говорит мама. - Красавица моя!"
Наденьке и гордо, и жалостно. Слезы мочат ресницы. Наденька не раскрывает глаз. Застыла. Теперь уже она не знает, что такое говорят. Говорят такое хорошее, что нельзя уже словами выдумать, и так много, что она не поспевает думать. Вся комната этим наполняется. Еще больше, больше! У Наденьки спирает дыхание. Еще, еще!
Звонок.
Наденька испуганно вскакивает.
Подушка, роза, пальма! Конечно, сперва пальму. Ничего, что криво. Только на третий звонок Наденька спросила через дверь:
- Кто там? Матрена!
- Конечно, боязно, барышня, открывать. Подумать: одни в квартире. Даже вон раскраснелись как!
В этом зеркале, как раз за подзеркальным столиком - он чуть отошел, была щель между стеклами - узкая, туда по одному, как в щелку почтового ящика, можно перебросать эти листики; один за другим. Наденька встала и осмотрела дырку.
Апельсины
АНДРЕЙ Степаныч помнил в своей жизни случай: глупый случай. Даже не случай, а так - разговор. Он еще студентом, на домашней вечеринке, взял с тарелки апельсин и очень удачно шаркнул ногой и на трех пальцах преподнес апельсин высокой курсистке. И вдруг, как только курсистка с улыбкой потянулась к апельсину, какой-то гость - лохматый, в грязной рубахе под пиджаком, - залаял из спутанной бороды:
- Да! Да! Как вы... как мы смеем здесь апельсины есть, когда там, там, - и затряс сухим пальцем в окно, - там народ умирает с голоду... С го-ло-ду! - крикнул, как глухому, в самое ухо Андрею Степанычу. И блестящие глаза. И кривые очки прыгают на носу.
На минуту все вокруг смолкли. Андрей Степаныч повернулся к очкастому, все так же наклонясь и с апельсином на трех пальцах, и сказал:
- Возьмите этот апельсин и накормите, пожалуйста, Уфимскую губернию.
Очкастый не взял апельсина, но и курсистка не взяла, и Андрей Степаныч положил апельсин обратно в тарелку. С тех пор Тиктин заставлял себя есть апельсины: он чувствовал, что избегал их. И всегда именно при виде апельсинов Тиктин отмахивался от этой мысли.
Он твердил себе:
- Лечение социальных зол личным аскетизмом - толстовство и равно умыванию рук. Пилатова добродетель.
Этот апельсин никогда не выходил из головы Тиктина, и время от времени он подновлял аргументы. И вечером, в постели, после умных гостей, Андрей Степаныч налаживал мысли. Многое, многое шумно и умно говорило против апельсина, но где-то из-под полу скребли голодные ногти. И все мысли против апельсина всплывали и становились на смотр.
Вечером в постели Андрей Степаныч опускал на пол газету, закладывал под голову руки и смотрел в карниз потолка. Теперь он председательствовал и формулировал мысли, что получил за день. Мысли были с углами, иногда витиеватые, и не приходились друг к другу. Андрей Степаныч вдумывался, формулировал заново и притирал мысли одна к другой. Он ворочал ими, прикладывал, как большие каменные плиты, пока, наконец, мысли не складывались в плотный паркет.
Андрей Степаныч еще раз проверял, нет ли прорех - строго, пристально, - тогда он решительно тушил свет и поворачивался боком. Он подкладывал по-детски свою толстую ладошку под щеку, и голова, как вырвавшийся школьник, несла Андрея Степаныча к веселым глупостям. Он представлял, что он едет в уютной лодочке. Внутри все обито бархатом, и лодочка сама идет такая уж там машинка какая-нибудь. Идет лодочка по тихой реке, и едет Андрей Степаныч к чему-то счастливому. А сам он - хорошенький мальчик. И все ему рады, и он сам себе рад. Андрей Степаныч никогда не доезжал до счастливого места, засыпал по дороге, подвернув под щеку густую седоватую бороду.
Наденька услышала голоса из кабинета - много густых мужских голосов и один ненавистный, медлительный, носовой, требующий внимания. Она прошла в столовою, чтоб лучше слышать, и долго выбирала стакан в буфете - и ненавистный голос цедил слова:
- Да, с крестьянской точки зрения, мы все бездельники, тунеядцы. А я, как судья, даже вовсе вредный человек - от меня исходят арестантские роты...
И бас Андрея Степаныча:
- Но мы-то, мы за все это ведь отвечаем? Или не отвечаем? Вот вы ответьте-ка мне.
Наденька перестала бренчать стаканами.
- Перед чем? - не спеша, в нос произнес судья. - Перед культурой или перед народом?
- Перед самим собой! - рявкнул Андрей Степаныч, и слышно было, как зло хлопнул ладонью по столу.
Секунду было тихо, и Наденька притаилась со стаканом в руке.
- Что ж это - самообложение? - насмешливо прогнусавил голос.
И вдруг роем, густо, быстро забубнили голоса, Надя слышала, как отодвинулось кресло, как шагнул отец, и стала наливать из графина воду. До нее долетели лишь обрывки фраз:
- Римляне, значит? Укрепление рабства?
- Результат? результат? результат? - старался перекричать голоса бас отца, настойчивый, встревоженный. И во всех голосах звенела труба тревоги.
- Что же? Кто же? - слышала Надя хриплый больной голос. - Сидеть, сложа руки, ждать?
У Нади билось сердце: "теперь, теперь резануть правдой и этому судье в лицо", и дыхание спиралось в груди; там, в кабинете, все те люди, те большие, взрослые - гости, приятели отца - их уважать и бояться привыкла Наденька - и она откладывала минуту. Она осторожно вошла в кабинет. Лампа под низким абажуром освещала дымный низ комнаты - ковер, брюки, ножки кресел. Наденька присела на подлокотник дивана - ее лица, она знала, не видно было в темноте.
Надя мысленно, наспех, внутренним голосом, репетировала, что она скажет, - скажет три или пять слов, короткую фразу, сбреет, срежет небрежным тоном, но в точку, с уничтожающим смыслом, повернется и уйдет, а они, пораженные, недоумевающие, останутся с открытыми ртами. И она слушала гул голосов, искала минуты, задыхаясь от волнения.
- Когда, вы говорите, поздно будет? Когда? - крикнул Андрей Степаныч.
Все на секунду смолкли. Не видно было, к кому обращался Андрей Степаныч. И вот из угла ровный, небрежный, ненавистный Наденьке голос методически начал:
- Я так понял, что тут боятся, что будет поздно, когда народ пойдет прямо на бездельников, то есть на культуру, насколько я понимаю.
- Да, - сказал в тишину Андрей Степаныч,- тогда - пугачевщина!
Мутная тишина заклубилась в гостиной.
- Вы боитесь пугачевщины, то есть попросту народа...
Наденька сама испугалась своего голоса: не ее голос, но твердый. Андрей Степаныч вскинулся в ее сторону, в тревоге, в испуге. Все головы повернулись и замерли: Наденька не видела, но знала, что на нее смотрят. На мгновение Наденька подумала: "Так и кончить и не идти дальше". Страшно стало. Но голос сам заговорил:
- ...Народа, масс, пролетариата, которому нечего терять и не за что бояться. Против него направлены штыки и пули...
Наденька уж видела, что не выходит иронически, - другой голос говорит, не так, как думала.
- ...А народ идет к вооруженному восстанию, рабочие организуются в свою рабочую партию, и кто ее боится, тот связан с буржуазией, и царским бюрократизмом, и нагайками.
Наденька почувствовала, что голос кончился и осталось одно частое, прерывистое дыхание, и в тишине это дыхание слышно, и вот теперь она может заплакать, а не гордо повернуться. Она чувствовала, как стучит кровь в лице. Наденька разжала руки, прихватила юбку, будто боялась зацепиться, и крутым поворотом рванулась к двери. Она шла по столовой, опустив голову, со слезами на глазах.
- Наденька, что случилось? - остановила ее Анна Григорьевна в коридоре. Но Наденька быстрыми шагами прошла в свою комнату, в темноту, и ткнулась в подушку.
Анна Григорьевна засеменила в кабинет - разведать, что случилось, кто обидел Наденьку.
После Наденькиной речи в кабинете стало на минуту как будто пусто. На минуту каждый почувствовал, что он один в комнате.
Кто-то щелкнул портсигаром, раскупорил тишину. Постучал бойко папироской о крышку.
- Та-ак-с... - протянул Андрей Степаныч и наклонил свою большую голову, развел бороду на грудь.
- Так-таки-так, - сказал медик и зашагал по ковру, пружиня колени.
Анна Григорьевна тихо стояла в дверях и ничего не могла понять, на всякий случай она улыбалась.
- Заводской митинг, - произнес судья и шумно пустил дым. Андрей Степаныч думал, как резюмировать, но как-то не выходило.
- Идемте чай пить, - сказала ласково с порога Анна Григорьевна.
Все сразу поднялись. Гости жмурились на яркую скатерть, на блестящий самовар.
- А здорово ваша дочь нас сейчас отчитала, - сказал судья Анне Григорьевне и льстиво улыбнулся.
А Наденька все слышала в ушах свой голос и не знала, что вышло. Но что-то вышло, и вышло такое, что нет возврата. Куда возврата? Наденька не знала, где она прежде была. Ей было теперь все равно.
Ветер
ВИКТОР боялся первую неделю ходить в город, - чтоб не потянуло к Сорокиным. Валялся на койке, шатался меж палаток. В субботу пять раз чистил и подмазывал сапоги. К вечеру еще раз побрился. Трудно давалось время. Мечтал: "Хорошо бы заболеть. Лежал бы в госпитале. Уж там, как в тюрьме. Или вот проштрафился - и без отпуска. Возьму - испорчу ротное учение, загоню свой взвод так, что... что прямо под арест... Из-за нее".
Вавичу понравилось: под арест из-за нее! И пусть она не узнает никогда... То есть пусть узнает, только чтоб не он сказал. А он еще будет ругаться, что выдали.
Утром Виктор подумал:
"Могу же я навестить больную мать? У человека мать больна".
- Смешно, ей-богу, - сказал Вавич вслух.
Еще раз обшаркал щеткой ботфорты, проверил ладонью подбородок - чисто ли побрит, - и зашагал к дежурному за увольнительной запиской.
Дорогой Вавич то вдруг поддавал ходу, то вдруг спохватывался и шел размеренной походкой, в уме прибавлял: "честного пехотинца".
Честным пехотинцем он шагал торжественно и грустно - это пехота идет умирать: "надо уметь умирать" - это Вавич читал где-то. Честным пехотинцем он дошагал до Московской заставы и тут наддал. Он насильно свернул к себе на Авраамовскую, на углу скомандовал в уме: "напра-во!" и повернул, как на ученье. Он шел струдом, как против ветра. Ветер дул туда - к тюрьме. И Виктор шел, наклонясь вперед, твердо ставя каждую ногу на панель.
На крыльце его встретила Таинька.
- Спит, спит, только вот заснула, - сказала Таинька шепотком.
- Ну, я не войду, не войду, - ответил скороговоркой Виктор, - ничего, ничего, я после, - как будто Таинька не пускала его в дом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39


А-П

П-Я