https://wodolei.ru/catalog/mebel/tumby-pod-rakovinu/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

У своего класса? Да он, класс, тебе снисхождение оказывает, что разговаривает с тобой. Поддал бы раз коленом под зад, и катись от наших к вашим. Амбиция тоже заела! Перед кем ломаешься? Перед своим же рабочим, товарищем! Ишь стыд какой! Не выходить на работу, рвачей слушать не постыдились, а прощения просить у своего брата рабочего им стыдно.
– Ну, одним словом, подговаривать нас никто не подговаривал и выгонять из своей бригады никого не будем. А впрочем, приходи сам в барак, потолкуй с ребятами. Я им не командир.
– Вот и плохо, что ты им не командир. Раз выбрали бригадиром, значит командиром быть должен. Ты ступай, поговори со своей бригадой, а я освобожусь, зайду к вам через часок, побалакаем.
В барак Гальцев через час не пошёл, а переждал часика два с половиной – пусть шельмы подождут и поволнуются. По дороге заглянул в гараж и захватил помощника монтёра, который с утра заходил к нему в постройком.
Подойдя к бараку дальверзинцев, он велел парню подождать:
– Вертись тут около барака. Когда позову, заходи.
В бараке было непривычно тихо. Увидя «Египтянина», дальверзинцы столпились поближе. Видно было, что его ожидали.
«Египтянин» присел на стол, достал кисет и невозмутимо принялся крутить цигарку; скрутив, пододвинул кисет к ближайшему: на, мол, угощайся.
Все молчали.
– Ну, как? Надумали? – бросил, наконец, «Египтянин», затягиваясь цигаркой.
Ответа не последовало.
– У вас что, языки отнялись?
– Пусть Кузнецов говорит, – предложил мужичок с рыжей бородкой.
Раздвигая толпу, вышел вперёд парень в синей майке, с вытатуированным на левой руке большим сердцем, пробитым стрелой.
– Насчёт извинения, шут с ним: раз все рабочие говорят – неправильно, значит неправильно. А насчет того, чтобы товарищей выдавать, все решили – все отвечают поровну. Никто нас не подговаривал, и выдавать никого не будем.
– А тебе кому выдавать велят? – соскочил со стола Гальцев, наступая на Кузнецова. – Заучил наизусть: «не выдадим» да «не выдадим» и думает – рабочая солидарность! С кем солидарность держишь? С классовым врагом, с кулаком, вот с кем! Думаете, мало тут бежавших раскулаченных на строительство к нам втёрлось? Как их различишь, – у каждого две руки и две ноги, как у меня с тобой. Почём их узнаешь? По агитации! Если у тебя такая сука в бригаде агитацию ведёт, возьми её за ворот и покажи всему рабочему классу: вот он кулацкий агитатор, посмотрите, братцы, что у него там под рабочей рубахой! Вот как настоящий рабочий класс поступает! А вы что? Грудью своей перед рабочим классом его заслоняете? Не дадим, мол, своего, кулака, он нам родного брата милее. Вот оно ваше «не выдадим!». А не выдавай, чёрт с тобой, видно один другого стоите.
– Нет у нас никаких кулаков, ты нам очков не втирай! – огрызнулся Кузнецов.
– Нет? Наверное знаешь? А ну-ка, посмотрим.
«Египтянин» направился к дверям. Все думали, что разозлился и уходит, но он открыл дверь и позвал:
– Козюра, заходи.
Вошел монтёр со второго участка.
– Ну, показывай, который?
Парень обвёл всех глазами, раздвинул передних, чтобы разглядеть стоящих позади; осмотрев всех, удивился:
– А его здесь нет!
– Как так нет?
– Нету. Вчера его видел, а сегодня нет. В белой рубахе ходит, сам вроде блондин, а бородка у него рыжая.
Дальверзинцы переглянулись.
– Это он про Птицына небось. – отозвался Тарелкин. – Птицын! Где же он?
Все расступились, открывая дорогу, но Птицын не выходил.
– С рыжей бородкой, говоришь? Да он тут только что стоял!
– Верно, стоял!
– Вот-вот стоял.
– Куда же он смылся? Выхода у вас другого нет?
Несколько человек кинулось в другой конец барака.
– Отперта! Ей-богу, отперта! Настежь! Даже захлопнуть не успел.
– Вот вам и Птицын ваш! – «Египтянин» оглянулся. – Козюра! Беги в милицию!
Дверь хлопнула. В бараке залегло тяжёлое молчание.
– Кулаков никаких нет у вас? – «Египтянин» наступал на Кузнецова, и Кузнецов, шаг за шагом, пятился к стене. – Очки вам втирают, говоришь? А вот Птицын, из твоей бригады? Пролетарий чистокровный небось? А знаешь ты, что твой Птицын, после того как его раскулачили под Тамбовом, весь хлеб колхозный поджёг? Колхоз из-за него развалился, и люди по миру пошли. Пришёл ко мне сегодня утром парень, говорит так и так. Может быть, ошибаюсь, но только очень уж похож. Мы его, говорит, искали, искали, – пропал, как камень в воду, – а он, говорит, оказывается, на первом участке обретается…
Хлопнула дверь, в барак вбежал малый в длинных штанах, достигающих ему до подмышек и перехваченных в талии шпагатом.
– Ребяты! Не видали? Человек с берега в реку скакнул и вплавь пошёл. Ей-богу, не вру! Вода его снесла за километр. Вылез на мель, потом на тот берег выбрался. Вот те хрест, не вру!
– Вот вам и ваш Птицын! – махнул рукой «Египтянин». – «Не выдадим, не выдадим», – вот и не выдали!
«Египтянин» хлопнул дверью, с потолка посыпалась глина. Через минуту он уже шагал по направлению к парткому.
Сделав свой привычный круг, часа через два Гальцев зашёл в юрту редакции местной газеты и столкнулся там опять лицом к лицу с Тарелкиным и Кузнецовым.
– Вы что?
– Да мы тут заявление принесли в газету, насчёт бузы… что неправильно и всякое такое… И там ещё, насчёт чего обязуемся… – Кузнецов, не глядя на «Египтянина», сунул ему вспотевшую в руке бумажку.
«Египтянин» быстро пробежал глазами.
– А насчёт атитации, мы там ещё двух, чтобы не дали драпу, заперли в чулане. Разберитесь, кто и что… Только, ежели окажутся вроде как не кулаки, – не трогать. Все решили, у каждого своя голова, и отвечать, значит, надо поровну.
Они поправили кепки и быстро вышли из юрты.
Весть о заявлении дальверзинцев и о том, что в двенадцать часов они выйдут на работу, быстрее спешной телеграммы обежала весь участок. К двенадцати часам многие рабочие, на пять минут раньше побросав работу, столпились у котлована посмотреть, какие у шельмецов будут физиономии.
– Небось носи в вороты рубах попрячут.
– Совесть зазрила, стыдно им теперь на люди-то показаться. Четыре дня носы из барака не высовывали.
– Так им и надо! Пусть видят, что все на них смотрят.
Ровно без пяти двенадцать на дорожке, ведущей на котлован, появились дальверзинцы. Они приближались уже к насыпи, когда Кларк с Полозовой вылезли из котлована на отвал посмотреть на покаянное шествие.
– Видишь их! Собрались, как на гулянку!
Дальверзинцы шли гурьбой. Видно было, что к выходу своему они готовились долго. Они действительно принарядились, как на гулянку: на всех были свежевыстиранные белые рубахи и начищенные до глянца сапоги. Они знали, что рабочие, объявившие им бойкот, соберутся смотреть на их покаянное возвращение, и уязвлённая амбиция решила отказать им в этом спектакле. Они шли между шпалерами любопытных, не оглядываясь по сторонам, словно не замечая их присутствия. Впереди, пятясь задок, шёл гармонист, развернув павлиньим хвостом гармонь. Перед гармонистом, мелькая начищенными голенищами, упершись руками в бока, плыл светлый парень в белой рубахе. Гармонист, отбивая ногой такт, пел высоким задиристым фальцетам:
Стоит милый на крыльце,
Моет морду борною,
Потому что пролетел
Ероплан с уборною.
Они с музыкой вскарабкались на кавальер, с музыкой спустились в котлован, и только когда стрела экскаватора, как рука дирижёра, одним взмахом очертила полукруг, гармонь оборвалась, и зазвенела кирка и тачка.

Часть вторая
Глава первая
На рассвете прошёл дождь и, как заботливый хозяин в ожидании гостя, опрыскал пыльную землю. День пришёл с востока, из Кашгарии, умелой рукой расстелил повсюду свой ненормированный товар: крыши блестели, как эмалированная посуда, и даже листва топорщилась на деревьях, точно необыкновенные халаты, развешанные для приманки.
Уртабаев шёл по одной из журчащих голубых улиц Ташкента, преследуемый длинной вереницей тополей. Он остановился только тогда, когда улица кончилась и уперлась в сквер. Уртабаев свернул в поперечную аллею и неторопливо продолжал свой путь, обгоняемый и толкаемый стремительными людьми с портфелями, недружелюбно косившимися на его задумчивую походку. Человек, не торопившийся никуда, не внушал доверия.
Торопиться же Уртабаеву было некуда. Свидание, ради которого он приехал в Ташкент, должно было состояться только в одиннадцать, потому он и пустился пешком, скоротать оставшийся час.
В первый раз Уртабаев был в Ташкенте исключительно по своим личным делам, и потому ташкентские дни, всегда такие короткие, в обрез наполненные торопливой качкой автомобиля, шуршанием отчётов и накладных, показались ему в этот раз пустыми и бесконечно длинными. Город, впрочем, жил по-прежнему своей торопливой компактной жизнью, – из открытых окон учреждений дребезжали машинки, в подъезды входили и выходили люди, здороваясь на ходу короткими, стенографическими жестами. Город грохотал и гудел, сотрясаемый током высокого напряжения, связавшим это скопище людей и домов в одно вибрирующее целое. Только в нём, Уртабаеве, устоялась большая неподвижная тишина. Было непривычно-странно чувствовать себя точкой, выключенной из сети, обносить по звенящему городу свою оловянную тишину.
Он не пошёл в постпредство, где все знали о его деле, – идти туда было незачем, – и дверь, через которую он входил всегда в этот многолюдный город, осталась перед ним закрытой. Так сокращённый за ненадобностью актёр, по инерции придя вечером в театр, проникает в зал и осовелым зрителем присутствует на спектакле, действующим лицом которого был ещё вчера. Такой странной позиции Уртабаев до сих пор не знал, и знакомый город показался ему сегодня несуразным. Спутались, как в кривом зеркале, привычные пропорции, из задворок вылезали на первый план огромные детали, не замечаемые никогда пустяки пыжились и загораживали дорогу: вот мы какие!
Уртабаев свернул влево. Тополя с разбегу побежали дальше, вдоль прямой бесконечной аллеи. Он почувствовал облегчение, словно обманул следующий за ним по пятам конвой. С забора зоологического сада щерились на прохожих малёванные звери кровожаднее и убедительнее живых. Рядом с зверинцем возвышался угрюмый киоск панорамы «Московский крематорий». Перед панорамой толпилось несколько красноармейцев. Красноармейцы сугубо интересовались, «как это мертвяки в печке прыгают», но не знали, стоит ли тратиться всем, и послали вперёд одного делегата. Делегат вышел недовольный и презрительно сплюнул на сапог проходившему Уртабаеву.
– Никакое тебе не прыгают, и вообще дерьмо…
Более внушительная очередь стояла у соседней палатки, где, не смущаясь мрачным соседством, кургузый узбек из «Бродтреста» бойко торговал пивом.
Уртабаев посмотрел на часы и заторопился к трамваю, – было без десяти одиннадцать.
В переполненном трамвае его вдавили между двух плотных девиц. От девиц обильно пахло туалетным мылом. На следующей остановке трамвай разгрузился, и Уртабаев присел на скамейку рядом с маленькой женщиной в парандже. Баркер называл этих женщин «прокажёнными». Покосившись на соседку, Уртабаев впервые подумал, что в этом живом мешке с чёрной сеткой вместо лица действительно есть что-то ассоциирующееся с мыслью о кожной болезни.
Напротив сидела девушка в маленькой голубой шапочке, со стриженой чёлкой и распушенными ресницами. Такие бывают только во сне. Раз взглянув, на неё хотелось смотреть часами, не отрывая глаз, не говорить, не дотронуться, а именно смотреть, как смотрят на вещь, прекрасную, хрупкую и недолговечную. О таких слагали песни персидские поэты, не веря сами, что подобные могут существовать в действительности. В руках у девушки был растрёпанный томик, может быть, это были стихи о ней. Она сидела, приветливо улыбаясь болтовне немолодой претенциозной соседки, тараторившей без умолку, – в течение трёх минут соседка успела рассказать историю одного года своей незатейливой жизни трестовской машинистки.
– Ну, а ты работаешь всё там же? Как у тебя? Всё хорошо?
Ресницы взметнулись вверх, девушка перестала улыбаться. В уголках губ появилась презрительная гримаса.
– Ах, и не говори! – сказала она чистым певучим голосом – голос звенел, как струна. – Сил никаких нет. Мучают нас этой выдумкой Ахун Бабаева, заставляют всех зубрить узбекский язык.
– Ага, и вас тоже?
– Ну да, грозят, что тех, кто не выучит до конца года, будут сокращать. Иначе разве кого-нибудь заставили бы? Сарты не понимают по-русски, потому, видите ли, мы обязаны говорить с ними на их кошачьем языке.
Она раскрыла книжку. Это был курс узбекского языка.
– Вот видишь, даже в трамвае зубрю: яшасун, якши, уртак, ишак.
Обе расхохотались.
Уртабаев моргал глазами. У него было ощущение, как будто его окатили водой из пожарного рукава. В другое время он обязательно ответил бы что-нибудь резкое и грубое, но сейчас слова першили в глотке.
Выручил узбек в замасленной спецовке, молчаливо прислонявшийся к двери.
– Ты, барышня, узбекский народ зачем обижаешь? И хлеб наш ешь, умей разговаривать с дехканином на его языке. И твой папаша, наверное, в Соловки живёт, а тебя в советском учреждении держат, чаем поят. Зачем плюёшься, сартами узбекский народ обзываешь? Разве я тебя собакой назвал? За сарта в милицию попадёшь.
Как грозное подтверждение, за окнами трамвая проплыл перекрёсток с бронзовым милиционером, поднявшим руку в ослепительно белой перчатке.
Девушка передёрнула плечами и, распрощавшись с соседкой, поторопилась к выходу.
Уртабаев сходил тоже на этой остановке. Он сошёл, не оглядываясь.
У входа в комендатуру ОГПУ прохаживался молодцеватый красноармеец. Получив пропуск, Уртабаев поднялся по широкой каменной лестнице и постучался в указанную дверь.
Человек, сидевший за столом на фоне огромной карты, поднял голову. По бритому лицу, от виска к щеке, сползал знакомый безыскусно заштопанный шрам. Только широкий лоб за год подался вверх, небрежно сдвинув назад волосы, да в волосах засквозила седина.
– Я к тебе, товарищ Пехович, не помешаю?
– Садись, садись, – пригласил чекист.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83


А-П

П-Я