https://wodolei.ru/catalog/akrilovye_vanny/nedorogiye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Вот, к примеру, известное стихотворение 1834 года:
Я лютеран люблю богослуженье,
Обряд их строгий, важный и простой —
Сих голых стен, сей храмины пустой
Понятно мне высокое ученье.
Не видите ль? Собравшися в дорогу,
В последний раз вам Вера предстоит:
Еще она не перешла порогу,
Но дом ее уж пуст и гол стоит, —
Еще она не перешла порогу,
Еще за ней не затворилась дверь…
Но час настал, пробил…
Молитесь Богу,
В последний раз вы молитесь теперь.
В свое время В. В. Гиппиус рассуждал в связи с этим стихотворением об особенной тютчевской «философско-исторической категории веры». Но если вдуматься, стихи эти едва ли уместно называть философскими; мы просто привыкли видеть повсюду у Тютчева нечто «философское». Представление о лютеранстве и о протестантстве в целом как о прямой дороге к безверию, к полной потере веры было во времена Тютчева поистине общим местом в устах тех, кто исповедовал христианство в его изначальной форме. И подлинная суть стихотворения заключена не в этой вполне элементарной «мысли», но в целостном переживании лирического героя — переживании духовной драмы, даже трагедии людей, стоящих на том пороге, за которым необратимо исчезнет вера, веками являвшая собой незыблемую опору бытия.
Это переживание всемирно-исторической духовной драмы воплощено простыми, но могучими в своей осязаемости образными средствами; решающую роль здесь играют, пожалуй, завораживающие повторы строк, — то неполные, то полные и к тому же откликающиеся через разное количество строк («В последний раз вам Вера предстоит» — «В последний раз вы молитесь теперь»; «Еще она не перешла порогу» — и то же самое через строку: «Но дом ее уж пуст…» — «Но час настал, пробил»; «Еще она…» — «Еще за ней…»).
Словом, важна не «мысль», а захватывающее и полное глубокого драматизма напряжение духа. Но это относится и к тем стихотворениям, которые содержат очень весомую, способную поражать своей собственной сплои идею — «Видение», «Как океан объемлет шар земной…», «Цицерон», «О чем ты воешь, ветр ночной…», «Тени сизые смесились…», «Весна», «Колумб» и др.
Ценность этих стихотворений опять-таки отнюдь не в «мысли» самой по себе, а в безграничном, вселенском размахе духа. Высота и сила самой мысли в этих стихотворениях нужны, даже необходимы для воплощения духовного размаха. Но суть все же не в выражении яркой мысли, а, если угодно, в создании образа великого — всесильного и бесстрашного — человека-мыслителя.
Мысль как таковую мы воспринимаем в качестве определенного «предмета», которым мы можем восхищаться — но «со стороны»; между тем, воспринимая стихи Тютчева, мы сливаемся с их творческим субъектом, мы словно сами становимся высокими и могучими мыслителями, способными всем существом воспринять, что:
Есть некий час, в ночи, всемирного молчанья,
И в оный час явлений и чудес
Живая колесница мирозданья
Открыто катится в святилище небес…
Образ человека-мыслителя, воплощенный в поэзии Тютчева, поистине всемогущ; его дух свободно обнимает беспредельность пространства Вселенной и всю глубину времени. И при всем том тютчевское творчество не перестает быть подлинной лирикой — даже глубоко «интимной» лирикой, обращенной к сокровенной душевной жизни каждого человека. Это прямо и открыто выразилось в одном из ключевых стихотворений поэта — «Весна», завершающемся призывом к каждому, любому человеку (и в том числе, конечно, к самому себе):
Игра и жертва жизни частной!
Приди ж, отвергни чувств обман
И ринься, бодрый, самовластный,
В сей животворный океан!
Приди, струей его эфирной
Омой страдальческую грудь —
И жизни божеско-всемирной
Хотя на миг причастен будь!
Мы говорим теперь только о тютчевской поэзии конца двадцатых-тридцатых годов, ибо в сороковые годы Тютчев почти перестает писать стихи, а в пятидесятых является уже по сути дела как иной, новый поэт.
В 1828-1839 годах Тютчев создал около семидесяти своих высших творений, большинство из которых принадлежит к ценнейшим образцам не только русской, но и мировой поэзии. За немногими исключениями стихи эти были написаны в Германии, и их связь с поэтической и философской культурой этой страны несомненна.
Но — о чем уже не раз говорилось — совершенно неверно истолковывать это как некую присущую именно Тютчеву «германскую ориентацию». Иван Киреевский, а позднее и сам Пушкин видели в «дружбе с поэзией германской» удел целого поколения русской поэзии, своеобразную стадию, эпоху ее развития. Дело шло о том, что накануне величайшего расцвета русской литературы (и культуры в целом) центр, средоточие общечеловеческого духовного творчества находилось именно в Германии. И, вполне естественно, русская культура должна была опереться на германское духовное творчество. Очень характерно, например, что юный Гоголь, учась в конце 1820-х годов в Нежинском лицее, прямо-таки бредил Германией (первое его произведение — «Ганц Кюхельгартен» — говорит само за себя) и, поселившись в январе 1829 года в Петербурге, при первой же возможности (в июле того же года) на несколько недель вырвался не куда-нибудь, а в Германию.
Словом, поэзия Тютчева тридцатых годов, если ставить вопрос принципиально, была ориентирована на Германию в такой же степени, как и русская культура того времени вообще. Разумеется, в ряде стихотворений (их примерно полтора десятка) поэт воплотил свои непосредственно германские и, шире, европейские впечатления. Это очевидно, например, в таких его вещах, как «Утро в горах», «Снежные горы», «Альпы», «Над виноградными холмами…», «Я лютеран люблю богослуженье…», «И гроб опущен уж в могилу…», «Там, где горы, убегая…», «Я помню время золотое…», «1 декабря 1837», «Итальянская villa», «Давно ль, давно ль, о Юг блаженный…» и др.
Но, как говорил Гоголь, «поэт может быть и тогда национален, когда описывает совершенно сторонний мир». Так, скажем, в стихотворении «И гроб опущен уж в могилу…» воплощено, без сомнения, характерно русское восприятие чеканно и благообразно оформленного западного быта, — восприятие, впоследствии не раз выразившееся в творчестве Толстого, Достоевского, Лескова:
И над могилою раскрытой,
В возглавии, где гроб стоит,
Ученый пастор сановитый
Речь погребальную гласит.
Вещает бренность человечью,
Грехопаденье, кровь Христа…
И умною, пристойной речью
Толпа различно занята…
Это, пожалуй, мог написать именно и только русский поэт, который позднее скажет в одной из своих статей: «Мы знаем фетишизм людей Запада относительно всякой формы… Этот фетишизм — как бы последнее религиозное верование Запада»…
Наиболее значительная и по количеству и по качеству часть тютчевских стихотворений данного периода — это «философские» стихи, обращенные к природе и к человеческому бытию в их всеобщем значении, — «Видение», «Последний катаклизм», «Полдень», «Как океан объемлет шар земной…», «О чем ты воешь, ветр ночной…», «Нет, моего к тебе пристрастья…», «Тени сизые смесились…», «Душа хотела б быть звездой…», «Не то, что мните вы, природа…», «Весна», «День и ночь», «Бессонница», «Еще шумел веселый день…», «Безумие», «Цицерон», «Silentium!», «Как над горячею золой…», «Фонтан», «Из края в край, из града в град…», «Как птичка, раннею зарей…», «Сижу задумчив и один…» и др.
Эти стихи, между прочим, более всего способствовали причислению Тютчева к приверженцам «архаики». На самом же деле поэт опирается здесь на стихию русского слова во всем его многовековом бытии. И в одном ряду с древними словами и оборотами в этих стихах очень широко представлены словосочетания, которые, с точки зрения литературного языка, являли свежесть и новизну — такие, как «густеет ночь», «полдень мглистый», «томительная ночи повесть», «лениво тают облака», «шорох стаи журавлиной», «в светлости осенних вечеров», «свежий дух синели», «цвет поблекнул, звук уснул», «здесь воздух колет», «с своими страхами и иглами» и т. п. Недаром современник поэта Петр Плетнев утверждал, что его стихи исполнены «новости языка».
Уже из этого ясно, что цель поэта состояла не в некоем возврате к прошлому, а в подлинно современном словесном творчестве, но творчестве, имеющем дело со всей тысячелетней стихией русского слова.
Слово — не звук пустой, оно всецело пронизано смыслом, и потому «философская» поэзия Тютчева, созидаемая из всего накопленного столетиями богатства русского слова, — поэзия подлинно национальная по самой своей сути. Она вобрала в себя смысловые токи и устного народного творчества, и летописей, и «Слова о полку Игореве»34, и древнерусского богословия во всем его многообразии, и поэзии восемнадцатого столетия. Конечно, чтобы показать все это, необходимо специальное и обширное исследование.
Нельзя не сказать еще о том, что в основе целого ряда «философских» стихотворений Тютчева как бы заложено своего рода первичное, изначальное восприятие природного мира, которое невольно поражает душу и запечатлевается в ней в самые ранние годы, а затем только развивается, обогащается и становится все более сознательным и оформленным.
Естественно предположить, что своего рода первообразы тех или иных «натурфилософских» образов поэта завязались в его душе еще в отроческие года, в Овстуге:
Небесный свод, горящий славой звездной,
Таинственно глядит из глубины. —
И мы плывем, пылающею бездной
Со всех сторон окружены.
И надо думать, что не на мюнхенских улицах и не в окрестностях уютных прирейнских селений, а на придеснянских холмах, где ветер с Ледовитого океана сталкивается с ветром, веющим от Кавказа, зародился первообраз стихотворения:
О чем ты воешь, ветр ночной?
О чем так сетуешь безумно?
О, страшных песен сих не пой
Про древний хаос, про родимый!..
Наконец, в конце двадцатых — тридцатых годах Тютчев написал десяток с лишним стихотворений, которые были непосредственно связаны с Россией, хотя поэт приезжал на родину редко и ненадолго. Так, во время пребывания в России в 1830 году поэт создал свой «Осенний вечер»:
Есть в светлости осенних вечеров
Умильная, таинственная прелесть:
Зловещий блеск и пестрота дерев,
Багряных листьев томный, легкий шелест,
Туманная и тихая лазурь
Над грустно сиротеющей землею,
И, как предчувствие сходящих бурь,
Порывистый холодный ветр порою,
Ущерб, изнеможенье — и на всем
Та кроткая улыбка увяданья,
Что в существе разумном мы зовем
Божественной стыдливостью страданья.
Через три года в Болдине Пушкин создаст свою «осень»:
…Унылая пора! очей очарованье!
Приятна мне твоя прощальная краса —
Люблю я пышное природы увяданье,
В багрец и золото одетые леса,
В их сенях ветра шум и свежее дыханье,
И мглой волнистою покрыты небеса.
И редкий солнца луч, и первые морозы,
И отдаленные седой зимы угрозы…
В нашей поэзии найдется не так уж много стихотворений, которые было бы столь уместно поставить рядом, — скажем, в самой краткой, отобранной на основе высочайших критериев антологии «Русская осень», — как эти тютчевские и пушкинские строки. Они поистине родные друг другу.
И в то же время, они глубоко своеобразны по художественной сути. Согласно меткому суждению Вячеслава Иванова, у Тютчева даже сами слова по своему смыслу как бы не те, что у Пушкина: «Его „лес“, „вода“, „небо“, „земля“ значат не то же, что „лес“, „вода“, „небо“, „земля“ у Пушкина, хотя относятся к тем же конкретным данностям и не заключают в себе никакого иносказания. Пушкин заставляет нас их увидеть в чистом обличии, Тютчев — анимистически их почувствовать». Воссоздавая явления, Тютчев ставит перед нами «нераскрытый человеческому сознанию смысл их жеста… Пушкин… метко схватывает сущности и право их именует».
Некрасов в 1850 году писал о тютчевском «Осеннем вечере»: «Впечатление, которое испытываешь при чтении этих стихов, можно только сравнить с чувством, какое овладевает человеком у постели молодой умирающей женщины, в которую он был влюблен».
Из этого, конечно, отнюдь не следует, что Тютчев хоть в какой-то мере говорит не об осени; ведь Некрасов сравнивает не осень и умирающую женщину, а чувства , овладевающие человеком при зрелище той и другой.
Тем более удивительно, что приведенной только что строфе пушкинского стихотворения предшествуют такие строки об осени:
…Как это объяснить? Мне нравится она,
Как, вероятно, вам чахоточная дева
Порою нравится. На смерть осуждена,
Бедняжка клонится без ропота, без гнева.
Улыбка на устах увянувших видна…
Да, «кроткая улыбка увяданья»… Но Пушкин говорит об умирающей девушке открыто, прямо. И в его стихотворении тоже нет — как и у Тютчева — «иносказания». Речь идет о двух самостоятельных реальностях, вызывающих близкие чувства, а не о каком-либо замещении одной из них другой реальностью.
Нельзя не задуматься над тем, что Тютчеву, написавшему так об осени, суждено было впоследствии дважды находиться у постели умирающей любимой женщины — в 1838 и в 1864 годах… Пушкину это суждено не было. И он говорит об умирающей так же спокойно, даже легко, как и об осени. Совсем по-иному говорит об осени Тютчев.
Некрасов, который почти ничего не знал о Тютчеве, когда написал приведенное только что суждение, глубоко проник в таинственное движение его поэзии, которая, как и истинная, высшая поэзия вообще, обладала способностью предвидеть.
Разве нет предвидения поэтической судьбы Тютчева в его стихах, напечатанных Пушкиным, «Душа хотела б быть звездой…»? Звездой не на полуночном небе,
Но днем, когда, сокрытые как дымом
Палящих солнечных лучей,
Они, как божества, горят светлей
В эфире чистом и незримом.
Именно такой была в течение долгого ряда десятилетий судьба воплотившей его душу поэзии. Палящие лучи бурных стихий русской жизни сокрывали ее как дымом, — в сущности, вплоть до наших дней…
Но вернемся к осени Тютчева и Пушкина. Написанные почти в одно время, эти стихотворения оба долго лежали в столе. Тютчевское появлюсь в печати в 1840-м, пушкинское — в 1841 году. И, несмотря на достаточно глубокие различия между ними, эти стихотворения — все же еще одна встреча Тютчева и Пушкина.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78


А-П

П-Я