встроенный душ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

С ними враждовали «московцы», они же «катковцы», по имени М.Н.Каткова – издателя «Московских ведомостей», требовавшего беспощадной расправы с бунтовщиками.
Павел Якоби, отставной артиллерийский офицер, считал, что он не вправе отсиживаться в университетских лабораториях. Он жаждал принять участие в вооруженной борьбе и приездом Владимира воспользовался, чтобы посоветоваться на этот счет с Герценом.
Ковалевский написал сыну Герцена, который выполнял какие-то поручения отца в Париже, а ответ получил уже из Лондона.
Герцен не рассчитывал на успех восстания. И учитывал, что среди его руководителей велико влияние тех, кто не одобрял идеи совместной борьбы поляков и русских. Поэтому, писал сын Герцена, «тут советовать очень трудно: это дело должен каждый порешить в своей совести». «Я вам скажу, – писал он дальше, – что я сделал бы: я подождал бы 2, 3, 4 недели, чтобы дать время польскому национальному движению принять окончательное положительно-политическое направление, установиться и прийти в равновесие среди разных партий, враждебных между собой. А кто может предвидеть, которая из этих партий возьмет верх и увлечет за собой все восстание? Ежели ваш приятель, несмотря на эти печальные мысли, решится, – то с богом! Попросите его только тогда заехать прежде всего сюда на два, три дня. Это очень важно, и мы ему все облегчим, насколько возможно».
Устами сына говорил отец, о чем свидетельствовала собственноручная приписка Александра Ивановича:
«Я тоже думаю так, вопрос очень важный. Будет ли в Литве народное восстание? Оно могло быть, но многое изменилось. Не поберечь ли свои силы на свое дело? В Польше правое дело, необходимость заявления со стороны русских была очевидна. Может, составление русского легиона сделало бы чрезвычайную пользу для России, но возможно ли это? Из 3-го округа нас извещают, что, кроме Рыковых, много других уже ушло в польские отряды. Во всяком случае, мы согласны помогать. Будьте здоровы.
Преданный вам А.Герцен».
«Порешив в своей совести», Якоби двинулся в Польшу. А Владимир вернулся в Петербург.
Сколько-нибудь определенных планов у него по-прежнему не было.
Глава четвертая
Среди нигилистов

1
Россию Ковалевский нашел совсем иной, нежели оставил двумя годами раньше, когда общество было исполнено самых радужных надежд.
Польский вопрос стоял в центре внимания и служил лакмусовой бумажкой для проверки позиций различных общественных кругов. Правительство, поначалу не понявшее всей серьезности польского восстания, не на шутку встревожилось. Брату царя, великому князю Константину Николаевичу, назначенному в 1862 году наместником императора в Царстве Польском, как человеку слишком мягкому, проводившему «примирительную политику», пришлось сложить с себя это звание. Власть над Польшей и Литвой была передана назначенному генерал-губернатором и фактическим диктатором Северо-западного края Михаилу Николаевичу Муравьеву.
Родственник многих декабристов, сам привлекавшийся, но оправданный по делу «14 декабря», Михаил Николаевич заявлял, что он не из тех Муравьевых, которых вешают, а из тех, которые вешают. И, взявшись за усмирение Польши, он доказал, что слово его не расходится с делом. Его поддерживал Михаил Никифорович Катков, издатель газеты «Московские ведомости» и журнала «Русский вестник». Еще недавно слывший либералом, англоманом, сторонником конституции, он наполнял теперь печатные страницы смрадным шовинистическим угаром, одурманивавшим даже тех, кто любил в светских салонах щегольнуть обличительной фразой, вычитанной в свежем выпуске «Колокола».
А в революционно-демократическом лагере со дня на день ожидали народного восстания.
Потому что той весной вступали в силу поземельные отношения, предусмотренные крестьянской реформой.
Передел земли в пользу помещиков и должен был вызвать всеобщее возмущение крестьян – революционеры не сомневались в этом. «Бунт беспощадный, бунт кровавый» – на него возлагали все надежды. Польское восстание воспринималось как первая ласточка обновляющей весны.
Однако весна незаметно перешла в лето… Потом уж заморосили осенние дожди. А крестьяне безропотно отбывали повинности за урезанные наделы. Мера страдания народного, по мнению революционеров, была многократно превзойдена. Но, к их глубокому изумлению, крестьяне не торопились хвататься за топоры и идти крушить барские усадьбы. Поистине неисчерпаемой оказалась мера народного терпения.
В удушающей атмосфере Владимиру дышалось тяжело. Свидетельство этому – его письмо к Герцену, посланное 22 октября 1863 года из Кракова, куда он приехал, узнав, что Якоби тяжело ранен и нуждается в помощи.
…Когда Ковалевский разыскал Павла, тот уже поправлялся.
Владимир узнал, что его друг не раз отличался в боях, что ему даже предлагали пост военного распорядителя при повстанческом правительстве, но он не захотел покинуть отряд. В одном из сражений под Павлом была убита лошадь, а сам он, трижды проколотый пикой, остался лежать на поле и непременно погиб бы, если бы его не подобрали крестьяне. Выздоравливающего, но еще не могущего вернуться в строй Якоби решили направить за границу для закупки оружия. В Лондоне он хотел посетить Герцена, о чем и предуведомлял Александра Ивановича Владимир своим письмом, прося принять Павла наедине, «без всяких собраний воскресных».
«Из последних номеров „Колокола“, – писал Ковалевский в том же письме, – можно заключить о впечатлении, произведенном на вас тем, что делается в образованном круге русском, но видеть все это на деле, жить между негодяями, видеть ваших прежних друзей и ездивших к вам (то есть в Лондон к Герцену. – С.Р.) еще очень недавно, посылающими депеши с патриотических обедов одновременно Каткову и Муравьеву, – это, право, что-нибудь да стоит и способно привести человека в свирепость и в отчаяние».
«Цензура свирепствует, – продолжал он с горечью, – III отделение еще хуже, литература предлагает свои услуги тому министерству, которое заплатит дороже; все благомыслящие люди молятся на Каткова, все молодое поперло в чиновники, даже та несчастная адвокатская деятельность, которая представляется теперь, совершенно отбрасывается молодежью в сторону; всякий хочет захватить казенное местечко при новом порядке».
2
Душу он отводил в обществе старых друзей, но число их сильно поубавилось, и от этого тоже было тяжело. Чаще всего Владимир бывал у Михаэлисов, хотя Евгений, юноша яркий и даровитый, «натурой и умом посильнее многих» (так охарактеризовал его Боборыкин), все еще отбывал ссылку. Из Петрозаводска «по ложному доносу губернатора Арсеньева» (как сообщал Ковалевский Герцену) его перевели в захолустный городишко Тару Тобольской губернии.
Шелгуновых тоже не оказалось в Петербурге. Чтобы облегчить участь несчастного Михайлова и, может быть, устроить ему побег, Людмила Петровна вместе с верным Николаем Васильевичем и двухлетним сыном тайно поехала за ним в Сибирь…
От Евгении Егоровны Ковалевский мог узнать все подробности смелого путешествия. О том, как добрались Шелгуновы до Казаковского золотого прииска и провели несколько радостных дней с Михайловым; как нагрянули жандармы, препроводившие Шелгуновых в Иркутск, откуда Николая Васильевича отправили прямым ходом в Петропавловскую крепость, а Людмилу Петровну оставили одну с ребенком на руках, но затем и ей строго приказали воротиться…
Потом приехала в Петербург и она сама – измученная, уставшая, опустошенная, с потухшим взглядом и седой прядью в волосах.
Владимир мучился бессилием хоть чем-нибудь помочь несчастной женщине, а особенно ее матери, глубоко страдавшей за изломанную жизнь старших детей и с грустной тревогой наблюдавшей за младшими дочерьми, особенно за Машенькой, которую Владимир помнил еще ребенком и которая теперь превратилась в стройную красивую «нигилистку» – гордую, неустрашимую, с дерзкими михаэлисовскими глазами, искавшую лишь подходящего случая, чтобы и себя отдать на заклание вслед за старшими сестрой и братом…
А поскольку ищущий да обрящет, то случай представился Машеньке довольно скоро – в достопамятное утро 13 мая 1864 года, когда небольшая сумеречная толпа грудилась на неуютной Мытнинской площади, у грубого, выкрашенного в черный цвет деревянного помоста, заблаговременно сколоченного и окруженного четырьмя рядами оттеснивших толпу и плотно – плечом к плечу – поставленных солдат.
Мелко накрапывал дождик, и липкая жижа хлюпала под ногами деловито шмыгавших в толпе переодетых полицейских…
Разбрызгивая грязь, подкатила карета… Два жандарма с обнаженными саблями вывели из нее маленького, узкогрудого, обросшего густой бородой человека в длинном неуклюжем пальто. И в тот момент, когда он, пройдя сквозь строй солдат, поднялся по неровным ступеням на эшафот, над сгрудившейся сумеречной толпой, над головами серых неподвижных солдат, под сумеречным, низко нависшим небом, птицей пролетело что-то яркое, кровоточащее, словно вырванное из груди сердце! То на черный горбыль помоста, к ногам безучастного ко всему происходящему Чернышевского упал свежий, словно алмазами, усыпанный капельками дождя, букет алых гвоздик…
Короткое движение в толпе… Мгновенное оцепенение… Почти незаметная улыбка, тронувшая бледные губы приостановившегося на миг «государственного преступника»… И в затаенной тишине – хлюп-хлюп, хлюп-хлюп: двое в штатском уводят под руки тоненькую девушку в черной широкополой шляпе.
…Потом аудитор долго и монотонно читал приговор…
Четверть часа длилось немое стояние у «позорного столба»…
Палач переламывал над головой опущенного на колени Чернышевского заранее подпиленную шпагу…
Но спектакль был непоправимо испорчен. И когда «преступника» снова вели к карете, уже десятки букетов и венков летели в его сторону и плюхались под ноги в грязь, словно бы устилая крестный путь писателя, виноватого лишь в том, что его независимое слово имело слишком сильное влияние на людей.
А отведенная в участок девушка дерзко усмехалась в задубелые полицейские рожи:
– Я люблю его! Я люблю этого человека!
И год высылки под надзор за громко выкрикнутую от лица целого поколения отчаянную и самоотверженную любовь…
Ковалевский не только был свидетелем всего, что произошло на Мытнинской площади в то слякотное майское утро, но можно не сомневаться: он заранее знал, что именно там произойдет. И больше того: он наверняка употребил все свое красноречие, всю «бойкость диалектики», чтобы удержать девушку от ее безрассудной затеи.
Потому что Машенька, боготворя Чернышевского, вовсе не была в него влюблена. Она любила другого человека, и Владимир хорошо знал, кого именно. Ибо этим «другим» был он сам.
К сожалению, нам неизвестно, как развивался их роман. Знаем лишь, что через год и четыре месяца Владимир в качестве официального жениха приехал к Михаэлисам в деревню; что свадьбу назначили на 15 сентября и к ней все было готово; но за два часа до венчания жених о чем-то серьезно поговорил с невестой, и они, взявшись за руки, спустились в залу и объявили, что свадьбы не будет.
Что случилось? Почему? Это так и осталось невыясненным.
«Потом, несмотря на всю свою дружбу ко мне, – вспоминала Л.П.Шелгунова, – он говорил мне только, что любит Марию Петровну. Сестра моя тоже любила его, но в эту любовь замешался какой-то принцип».
3
Все биографы Ковалевского считали, что, вернувшись из-за границы, Владимир Онуфриевич тотчас занялся изданием книги. Об этом же свидетельствовал И.М.Сеченов, тесно с изданиями Ковалевского связанный. Он писал, что познакомился с Владимиром Онуфриевичем «в начале его издательской деятельности, когда моя будущая жена – мой неизменный друг до смерти – и я стали заниматься переводами, что началось с 1863 года». Однако в письме Герцену из Кракова Ковалевский писал о другом:
«Я сам живу кое-как, работаю, как вол, занимаюсь в Медицинской академии и через год отправляюсь опять за границу, чтобы, поработавши в каком-нибудь университете, держать экзамен на доктора медицины, – одним словом, совершенно изменяю свои занятия».
То есть через пять месяцев после возвращения в Россию он не только еще не издавал книг, но даже не помышлял ни о чем подобном.
Правда, план стать врачом он скоро забросил: в мыслях своих Владимир Онуфриевич во множестве возводил воздушные замки, которые разваливались один за другим. Но занятия в академии, длившиеся около двух семестров, не прошли бесследно для будущего естествоиспытателя, особенно изучение анатомии под руководством профессора В.Л.Грубера.
Анатомия в интерпретации Грубера была невероятно скучна, ибо сводилась к заучиванию тысяч и тысяч мельчайших подробностей. Педантичный профессор не знал снисхождения. Зачеты и экзамены ему сдавали по пять и десять раз. Зубрежка бесчисленных латинских названий была подлинным проклятием студентов и вольнослушателей академии. Но она давала пусть сухие, однако не изглаживавшиеся из памяти знания о человеческом организме.
Ну а человек по своему анатомическому строению так близок к «меньшим братьям», что приобретенные в Медико-хирургической академии сведения не могли не пригодиться будущему палеонтологу.
Но почему-то он вдруг оставил эти занятия. Похоронил мечту стать врачом, столь же внезапно исчезнувшую, как и возникшую…
Всех причин этого мы, видимо, никогда не узнаем, но одной из них, несомненно, стало знакомство с Варфоломеем Зайцевым, публицистом, чьи острые рецензии-памфлеты (вместе со статьями сидевшего в крепости Дмитрия Писарева) определяли лицо журнала «Русское слово».
Поначалу Зайцев, подобно Ковалевскому, хотел сделаться врачом: стремление к медицине, как к средству облегчать страдания больных и обездоленных людей, то есть самым прямым образом служить народу, очень характерно для молодежи шестидесятых годов. Варфоломей Александрович, однако, скоро пришел к убеждению, что народ нуждается в излечении не от телесных недугов, а от духовных, порожденных, по его мнению, темнотой и невежеством.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48


А-П

П-Я