https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/nad-stiralnoj-mashinoj/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Циттель «расхвалит превыше небес и т[ак] к[ак] он один из лучших палеонтологов и притом професс[ор] и академик, то это что-нибудь да значит»; «Рютимейер напишет, что я чуть [ли] не лучший палеонтолог Европы, и то же сделает Годри». «Вывод, конечно, тот – или все эти ученые мошенники, или Синцов, что-нибудь одно. Как тебе нравится этот план; я полагаю, он удавится с досады».
Дождавшись наконец Головкинского, Владимир Онуфриевич обратился в факультет с просьбой о новом экзамене. Но Синцов решительно восстал против этого. Он чуть ли не бился в истерике, выкрикивал, что подаст в отставку, потребует судебного разбирательства, но еще одного испытания не допустит. Головкинский предпочел не ввязываться в столь сильно обострившийся конфликт.
Между тем был конец марта, заседания факультетов скоро прерывались, поэтому ехать в Петербург уже не имело смысла. Ковалевский махнул рукой и отправился за границу. Узнав о финале скандальной истории, Александр Онуфриевич (он как раз перед тем получил заграничную командировку и уехал в Алжир – поработать на африканском побережье Средиземного моря) писал брату: «Черт знает что такое! Такой мерзости, такого подлого, гнусного кумовства нельзя было ожидать от этих людей. Они хуже стариков. Я не могу себе простить, что втянул тебя в эту яму, в эту грязь, но, право же, трудно было предполагать что-нибудь подобное. Ведь и Сеченов говорил, что в России всего и есть два лучших естест[венных] факультета – это в Петербурге и Одессе».
И в другом письме: «Жду с большим нетерпением твоего письма из Мюнхена. Успокоился ли ты после всех этих гадостей и взялся ли опять с прежней энергией за дела? У тебя ведь такие славные вещи, что экз[амен] и вся эта ерунда, собственно, – ноль. Жаль только, что мы задним умом крепки – это, впрочем, относится ко мне».
Глава двенадцатая
«Введение» в эволюционную палеонтологию

1
Весной 1873 года Анюта родила сына, и к ней в Цюрих приехали старики Корвин-Круковские и (вероятно, по их настоянию) Софа. Василий Васильевич и Елизавета Федоровна, вроде бы давно привыкшие во всем уступать дочерям, теперь оказались непреклонными. После долгих споров и препирательств счастливые родители согласились окрестить мальчика («sehr zartliches Kind», – как говорила няня) по всем правилам православного обряда, что и было исполнено в глубокой тайне от русских нигилистов и французских коммунаров.
Достигнув столь значительного успеха в безнадежно проигранной семейной войне, старый генерал с внезапно проснувшейся энергией повел наступление на младшую дочь. «Ненормальность ее положения» стала главной темой домашних разговоров, и Софа не знала, что отвечать на настойчивые расспросы об ее исчезнувшем «муже».
Желая освободить «жену» от оков фиктивного брака, Владимир Онуфриевич еще из Англии писал Анюте, прося у нее совета. Анюта отвечала, что «прекратить ложность вашего обоюдного положения кажется мне возможным лишь при определенном, категорическом отношении Софы к этому положению», Софа же ни о чем подобном не помышляет. Погруженная «в какое-то болезненно-пассивное состояние», она не стремится ни к чему определенному.
Впрочем, Анюта оговаривалась: из сухих коротких писем сестры она мало что может заключить о ее «душевном расположении». Анюта надеялась перетянуть сестру в Цюрих, где находился политехникум, в котором прежде Софа мечтала учиться и который теперь стал открыт для женщин. Анюта полагала, что ориентация Софы на одного Вейерштрасса слишком одностороння и что «расширение границы ее научных занятий» не только принесет ей пользу, но и развеет апатию, поднимет настроение. Но Анюта замечала, что сестра отчуждается от нее. С нескрываемой обидой она писала Ковалевскому: «Даже то, что, по-видимому, должно бы faire pencher la balance, – т[о] е[сть] мое присутствие в Цюрихе, может подействовать на нее наоборот, и она не захочет иметь наше буржуазное счастье перед глазами».
А Софья Васильевна, сидя в Берлине за математическими штудиями, порой по нескольку дней подряд не выходила из полутемной, сырой и не очень опрятной своей комнатушки.
Она чувствовала себя заброшенной в огромном городе, ибо, кроме учителя, двух его пожилых сестер да преданнейшей подруги Юлии Лермонтовой, не общалась почти ни с кем.
Зато Вейерштрасс стал для нее не только учителем.
Занимаясь два раза в неделю с талантливой ученицей, открывая все большие масштабы ее математического дарования, ученый не мог не оценить ее трудолюбия и разносторонней образованности; не отметить ее живого темперамента и милой детской непосредственности; своеобразного сочетания в ней застенчивости и озорства; ее глубокой серьезности, вдруг оборачивающейся веселыми розыгрышами; наконец, очарования ее своеобразной наружности… Этот тонкий девичий стан… Очертание усмешливого рта… И эти быстрые, быстрые искорки в бойких и чуть загадочных цыганских глазах…
Две стареющие, давно утратившие надежды на замужество фрейлейн души не чаяли в ученице своего брата и старались излить на нее все свои нерастраченные запасы нежности. Когда оканчивался урок и Софа шла с ними проститься, они не жалели красноречия, чтобы уговорить ее остаться пить чай.
За столом Софа легко плела нить беседы, непринужденно переводила разговор с предмета на предмет, остроумно и безобидно шутила – словом, вносила столько оживления, что и старый холостяк-ученый, чья жизнь, давно поделенная между математикой, учениками и двумя сестрами, текла крайне однообразно, также полюбил эти чаепития и с нетерпением ждал очередного занятия с юной фрау.
Все, что касалось Ковалевского, было странным и непонятным Вейерштрассу. Вначале его ученица, как и подобает, жила с мужем. Но хотя профессор раз в неделю занимался с нею у нее дома, она так и не представила ему своего супруга. В воскресные вечера, когда она сама приходила к учителю, нередко по окончании урока у подъезда звонили и мужской голос говорил горничной:
– Передайте госпоже Ковалевской, что ее ожидает экипаж.
Но на приглашение войти всякий раз следовал решительный отказ. Потом Ковалевский стал уезжать и наконец вовсе исчез из Берлина. А на осенние каникулы 1872 года ученица уехала на родину, в имение родителей, и тоже без мужа.
Такие отношения между супругами казались Вейерштрассу противоестественными. На правах доброго друга он позволил себе задать ученице некоторые заведомо нематематические вопросы. И она, может быть, к собственному изумлению, выложила ему все.
Глубочайшее потрясение испытал пожилой ученый, узнав ее романтическую историю. Какая неистребимая, всепоглощающая любовь к математике! Какая целеустремленность и даже жертвенность! Ведь ради науки – подумать только! – юная девушка бросила вызов своему окружению, поставила на карту все, даже свою женскую репутацию, даже возможность создать семью, стать матерью, обрести обычное человеческое счастье!.. Милая, талантливая, очаровательная ученица, которую он успел по-отечески полюбить, предстала перед ним бесстрашной амазонкой. И какое трогательное доверие к учителю, какая убежденность в том, что он ее поймет и не осудит!
Целую ночь после «так сблизившего нас свидания» Вейерштрасс не смыкал глаз, а наутро настрочил ей большое письмо. О том, что неотступно думал о ней и придумал план, следуя которому она сможет не только углубить свои математические знания, но и получить признание в научных и не только научных кругах. Уже из следующего письма видно, что они перешли на «ты», хотя, кроме сестер, брата и одного закадычного друга, Вейерштрасс ни с кем на свете на «ты» не был.
…Впоследствии, после кончины обретшей громкую славу ученицы, старый ученый сжег все письма Софьи Васильевны. Но письма к ней самого Вейерштрасса сохранились. Изданные П.Я.Полубариновой-Кочиной в оригинале и русском переводе, они пестрят математическими выкладками. Все же порой пробиваются в них интимные нотки, говорящие, впрочем, скорее о бережной заботливости отца, чем о пылкости возлюбленного.
Тем не менее перелом в отношениях между учителем и ученицей оказался заметным. Заезжие российские кумушки получили достаточно «материала», чтобы разнести по свету пикантнейшие подробности личной жизни Софьи Ковалевской. Слухи дошли даже до Киева, а оттуда Александр Онуфриевич сообщил о них брату.
«Мне очень нравится рассказ про Софу, – ответил Владимир с беззаботной шутливостью. – Я могу прибавить только, что это непременно бы случилось на самом деле, если бы профессору, „с которым она живет“ (она ходит к нему два раза в неделю), не было 72 лет или около – это именно Вейерштрасс».
Но Ковалевский не мог не знать, что знаменитому математику не 72, а только 57 лет. Когда Владимир и Софа снова начнут переписываться, она будет возмущена его «упреками и выходками против меня, моих друзей, учителей» – лишнее доказательство, что чувство ревности (ужаснейший порок с точки зрения нигилиста!) вовсе не было чуждо Владимиру Онуфриевичу.
Переписка мнимых супругов возобновилась весной 1873 года из-за того, что, будучи в Цюрихе, Софа узнала от Анюты: ее «муж» снова за границей и намерен заехать к Жакларам. Софа ужаснулась, представив себе, как поразит родителей неожиданное появление Владимира, о котором еще вчера она ничего не могла им сказать! Она, должно быть, умоляла сестру написать Ковалевскому, чтобы он не приезжал. Но как могла Анюта отказать в гостеприимстве человеку, от которого видела столько добра? Пришлось самой Софе взяться за перо. Письмо ее вышло холодным, полуофициальным, но очень вежливым. Она просила Владимира не показываться в Цюрихе, а вместо этого, когда она вернется в Берлин, приехать к ней туда, чтобы общими силами поискать средство «несколько облегчить наши взаимные отношения».
2
Дабы привести в исполнение план лютой мести, Ковалевский остановился в Вене и попросил «первого таланта по геологии» профессора Зюсса проэкзаменовать его.
Считая, что палеонтологическими работами Ковалевский «приобрел хорошую репутацию среди своих собратьев по науке», Эдуард Зюсс решил «выявить его познания в других областях, кроме тех, в которых он уже себя проявил». Шесть заданных им вопросов охватывали важнейшие разделы геологии, и ответы Ковалевского не оставили сомнений в «превосходных познаниях» русского ученого.
Но Зюсс убедился не только в этом. Ибо почти по всем затронутым вопросам экзаменуемый высказал интересные и глубоко продуманные «личные взгляды», показавшие маститому ученому, что перед ним сложившийся и ярко одаренный исследователь.
Зюсс не только выдал «свидетельство» в том, что считает Ковалевского «полностью и в высшей степени способным занять профессуру по этим отраслям (то есть геологии и палеонтологии. – С.Р.) в высшей школе», но предложил ему навсегда обосноваться в Вене и читать курс палеонтологии позвоночных. И даже «очень уговаривал сделаться совсем европейским профессором и не возвращаться в Россию».
– Поймите, герр Ковалевский, – убеждал его Зюсс, – в ближайшие десять лет не предвидится ни одного хорошего палеонтолога по позвоночным. Кроме вас, разумеется. Начав читать в большом городе, таком, как Вена, вы станете известны, к вам будут съезжаться из других университетов, как ездят к Бунзену в Гейдельберг. Вы сможете завести учеников, создадите школу…
Владимир Онуфриевич вежливо отказался, хотя надолго запомнил слова Зюсса и позднее подумывал о том, чтобы прочесть курс лекций в Вене и тем самым пробить себе дорогу к кафедре в России.
Получив неожиданное письмо от Софы, он, конечно, не стал заезжать в Цюрих и пригласил ее к себе в Мюнхен.
Теперь, когда он поостыл, идея обнародовать историю одесского экзамена уже не казалась ему такой блестящей. Владимир Онуфриевич чувствовал только большую усталость, ибо целый год «работал как лошадь», а три последних месяца «считал по-севастопольски». Экзамен вспоминался ему как привидевшийся во сне чудовищный кошмар. Его, ученого с всеевропейской известностью, «обрезала» мелочно-самолюбивая бездарность, о которой, конечно же, слыхом не слыхивали ни Зюсс, ни Гексли, ни Дарвин, ни Рютимейер… Все же он решил не отказываться от задуманного и в Мюнхене первым делом проэкзаменовался у Циттеля. Немецкий ученый выдал Ковалевскому свидетельство в том, что он «не только обладает основательными познаниями», но и в «высшей степени способен вести самостоятельные научные изыскания».
Ковалевский приступил к завершению «Введения» к монографии об антракотерии и скоро с головой ушел в работу.
3
Еще предыдущей осенью Владимир Онуфриевич с полным основанием писал брату, что, когда его труды увидят свет, «палеонтология изменит свой Ansicht». Теперь он в еще большей мере осознал это. Он был убежден, что сможет «значительно выяснить палеонтологию млекопитающих» и из того «хлама», который застал в ней, создаст «нечто весьма гармоничное и простое».
Но, создавая новую палеонтологию, он с неизбежностью должен был разрушать старые, укоренившиеся представления. Невольно приходилось вступать в полемику со многими учеными, включая тех, чьей помощью и гостеприимством он не раз пользовался. Ковалевский испытывал неприятное чувство, когда приходилось их критиковать, но этого требовали интересы истины.
«Все материалы, которые я собрал [в] это лето, – писал он брату еще в 1872 году, – лежат 25 лет в музеях, а дураки-палеонтологи грызлись из-за каждого кусочка зуба и из-за priorite видов, которые я им теперь уничтожу описанием скелетов».
Владимир Онуфриевич предвидел, что года через два станет «большим врагом» Жерве, ибо принужден «доказывать вред его метода»; что, несмотря на все старания отдать должное Ричарду Оуэну, он должен указать на его ошибки, ибо «английский Кювье» «наврал жестоко в млекопитающих»; что впереди у него «большая война» с немецкими стратиграфами, ибо их «безумные системы» созданы людьми, не имеющими понятия о зоологии…
Во «Введении» к монографии об антракотерии Ковалевский выступил против бессодержательного увеличения числа названий ископаемых форм.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48


А-П

П-Я