https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_vanny/s-dushem/s-dlinnym-izlivom/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Дарвин – единственный из ученых, кого Владимир Онуфриевич назвал своим «лучшим учителем и сердечнейшим другом». «Вы всегда проявляли большой интерес ко всем моим работам», – напишет Ковалевский, посвящая Дарвину самый значительный из своих трудов. И с благодарностью вспомнит, что Дарвин прокладывал ему «все пути». «Через Ваше ходатайство стали мне доступны многие коллекции и библиотеки, которые иначе, быть может, остались бы для меня закрытыми; Ваше имя и Ваша дружба всегда были для меня лучшей рекомендацией, открывавшей мне все двери».
8
А однажды, совсем неожиданно, в рабочий кабинет Ковалевского стремительно вошел Томас Гексли.
Сорокашестилетний воитель дарвинизма находился в расцвете сил. Секретарь Лондонского Королевского общества и член других обществ и клубов, непременный участник всевозможных собраний и заседаний, выступавший с множеством речей, с публичными лекциями и научными сообщениями, автор многих статей в газетах и журналах, Гексли был свыше головы завален самыми срочными делами и, конечно же, неспроста выкроил время, чтобы самолично ознакомиться с занятиями русского палеонтолога.
Быстрый, артистичный, искрометный, умеющий с полуслова схватить суть научной проблемы, он задал Ковалевскому несколько вопросов, а получив ответы, осведомился, где коллега думает публиковать подготавливаемую монографию.
Владимир Онуфриевич назвал журнал Лондонского зоологического общества. Но Гексли замахал руками и властно потребовал отдать работу в философские труды Королевского общества, где печатались только самые значительные исследования. «Гексли говорит, – с радостью сообщил Ковалевский брату, – что всеми делами общества будет с осени распоряжаться он сам и почти уверен, что напечатает работу. Мне это будет очень приятно, т[ак] к[ак] Philos[ophical] Trans[actions] очень широкая публикация, в которую не всегда можно попасть».
Воодушевленный столь лестным поощрением, Владимир Онуфриевич решил приготовить на материале парнопалых не одну, а две монографии. Причем вторую написать на немецком языке и поместить в журнале «Раlaeontographica», для чего он немедленно списался с его главным редактором и своим давним приятелем Карлом Циттелем.
«Работаю как вол и пишу как несчастный», – жаловался он брату.
9
Начав писать по-английски, Ковалевский скоро убедился, что слова не поспевают за стремительно бегущими мыслями, «так как при быстром писании некогда думать о фразах». Он стал писать по-русски, чтобы потом перевести на английский язык. К этому побудил его также Сеченов, подсказавший, что русский вариант можно будет опубликовать отдельно, в «Записках Минералогического общества».
Работа продвигалась с поразительной, только Ковалевскому доступной скоростью. Приступив к ней в начале июля, он уже в конце месяца сообщил брату, что черновая рукопись им закончена. «Теперь придется переводить на английский и выправлять, что ведь ужас какая каторга». Напряженная творческая работа была ему легка, тогда как почти механически выполняемый перевод превращался в тяжкую обузу. Подготовка окончательного английского текста монографии, написанной за три недели, затянулась на несколько месяцев…
Правда, завершение работы тормозилось еще и безденежьем. Книга Гексли, которую Владимир Онуфриевич переводил в Иене, не принесла пока ничего, так как Евдокимова неожиданно арестовали, и, хотя скоро выпустили, печатание задержалось, и он написал, что не может прислать ни гроша.
Однажды, когда Ковалевский был у Дарвина, тому доставили корректуру первых десяти листов его новой книги «О выражении эмоций у человека и животных». Владимир Онуфриевич попросил эти листы для перевода. Дарвин ответил, что «чинит почти все сплошь, переделывая и прибавляя очень много», но охотно даст вторую корректуру. Ковалевский тотчас запросил брата, не возьмется ли он издать новый труд Дарвина. Правда, Владимир Онуфриевич тут же прикинул, что большое число иллюстраций, которые необходимо заказать и отпечатать в Англии, ибо «в России все испортят», сильно удорожит издание, так что оно, пожалуй, не окупит себя. Но Александр Онуфриевич загорелся этой идеей, и коммерческие соображения отошли на второй план.
Владимир с жаром взялся за дело и скоро уже жаловался, что «перевод надоел до безумия». Ему не терпелось продолжать исследования, а вместо этого приходилось, словно школяру, обучающемуся иностранному языку, переводить уже готовый свой собственный текст на английский и другой, Дарвинов текст с английского.
10
Сеченов и Суслова давно уже уехали из Лондона, но Мария Александровна осталась, и Ковалевский проводил с нею все свободные вечера, благодаря чему был «в курсе глазных болезней» и даже давал заочные медицинские советы брату, у которого от напряженной работы с микроскопом болели глаза.
На чужбине люди сближаются особенно быстро, и неудивительно, что разговоры давних друзей раз от разу становились все более откровенными. Владимир Онуфриевич не стал утаивать от Марии Александровны сложностей своих отношений с Софой. Он с ужасом вспоминал язвительные упреки, какие бросил ей в запальчивости, и говорил, что раскаивается в происшедшем.
Вероятно, по совету Марии Александровны, знавшей, чем можно тронуть женское сердце, он написал Софе доброе, ласковое письмо и в знак примирения послал небольшой подарок: пару туфель и коробку конфет. Но ответа долго не было, а потом пришла коротенькая записка от Юлии Лермонтовой; она просила «не беспокоить Софью Васильевну».
Владимир решил, что между ними кончено все навсегда.
Ни словом не обмолвившись о ссоре брату, он написал ему только, что теперь «практически совсем холостяк».
Гуляя по вечерним улицам Лондона, глядя на уютно освещенные окна, Владимир Онуфриевич и Мария Александровна живо представляли себе сцены текущей в домах мирной благополучной жизни…
Мария Александровна призналась Ковалевскому в том, чего, по-видимому, никогда не говорила никому: как тяжело ей ее двусмысленное положение и как она мечтает о «настоящей» открытой семейной жизни. И хотя Владимир Онуфриевич с ранней юности привык презирать куцую мещанскую добропорядочность, привык гордиться своей причастностью к поколению нигилистов, сбросивших оковы ханжеской морали «отцов» во имя полного раскрепощения человеческой личности, он, к собственному удивлению, чувствовал, что хорошо понимает ее душевное состояние. Он и сам испытывал сходные чувства, хотя и прятал их за полушутливой полусерьезностью. Он громко превозносил англичанок за их красоту, супружескую верность и приверженность семейному очагу и уверял Марию Александровну, что если женится когда-нибудь, то только на англичанке. А брату уже с полной серьезностью писал:
«Мне лучше не думать об этом, по крайней мере, до тех пор, пока какими-нибудь законными мерами мы не будем оба свободны […]. В России-то это неважно, а […] здесь все подобные нигилистические штуки en mauvaisodeur».
11
Только усиленная творческая работа могла отвлечь Владимира Онуфриевича от грустных мыслей, и он обрадовался, когда Гексли, узнав, как сильно разрослась его монография, предложил подготовить краткое извлечение, чтобы напечатать его поскорее.
Принявшись излагать свои основные выводы, Ковалевский «пришел к мыслям, которых совсем не имел вначале, но которые уясняют всю палеонтологическую историю всех Ungulata так хорошо и ясно, что прелесть». Он знал, что Рютимейер, Годри, Гензель и другие эволюционно мыслящие палеонтологи «будут в большом восхищении», да и сам «никак не ожидал» получить столь блестящие результаты. «Оно приятнее тем более, что все это на такой почве, на которой со времени Кювье работали все, – делился Ковалевский с братом. – Правда, я вошел в большие подробности, но выводы отличные».
Когда «Извлечение» было готово, Гексли опять приехал к Ковалевскому в Британский музей. Уселся в кресло и потребовал, чтобы Владимир Онуфриевич от начала до конца прочел ему свою статью. Выслушав, Гексли вскочил, крепко пожал коллеге руку и, стремительно пройдясь по комнате, сказал:
– Это самая важная работа за последние двадцать пять лет! Она кладет начало целому направлению исследований. Если не возражаете, я зачитаю Ваш доклад на собрании членов Королевского общества.
Только теперь Ковалевский понял, зачем приехал к нему Гексли. Ему оказывалась высочайшая честь! Он был, кажется, первым из русских естествоиспытателей, чей труд удостаивался внимания высшего и авторитетнейшего научного учреждения Великобритании!
Конечно, он не возражал.
Однако в докладе, рассчитанном на ученых самых разных, в том числе и далеких от палеонтологии, специальностей, необходимо было как можно нагляднее показать процесс постепенного упрощения конечности, поэтому Гексли посоветовал изготовить большие цветные диаграммы. Ковалевскому пришлось запастись большими листами плотной венелевой бумаги, вооружиться красками и кистями, и теперь он усердно малевал по вечерам. «А заказать – так заплатишь фунта два», – жаловался он брату.
Стояла уже глубокая осень – в Англии это особенно промозглое и мрачное время года. Мария Александровна уехала в Россию, и Владимиру Онуфриевичу тоже не терпелось убраться на континент. Едва завершив работу над диаграммами, он стал «укладывать свои косточки, вещи и книги». Сборы, как всегда, были недолгими…
12
Брат торопил его поскорее приехать в Россию – сдать магистерский экзамен, защитить диссертацию и хоть как-то утвердить свое положение. Владимир обратился в Петербургскую академию с просьбой прислать ему корректуру посланной туда еще весной монографии анхитерия, на основе которой он собирался приготовить магистерскую диссертацию. Но оказалось, что его труд еще не набран, так что возвращение на родину отсрочилось само собой.
По пути в Мюнхен Ковалевский, как обычно, остановился в Париже. Затем заехал в Лозанну, Женеву, Пюи и другие места, где надеялся собрать «добавочный материал, необходимый для зимней работы». Но почти ничего нового эта поездка уже не дала. Он только зря мерз в дешевых гостиницах, дилижансах и поездах третьего класса и сокрушался о напрасно утекающих франках. Только в швейцарской деревушке Обербухзаттен у «попа Картье» Владимир Онуфриевич обнаружил «превосходные вещи для большой и интересной работы». Пастор очень гордился своей коллекцией и охотно показал ее Ковалевскому. Но, увидев, как разгорелись глаза посетителя, поп пошел на попятный и, вспомнив, что его племянник «тоже занимается палеонтологией», сказал, что все обещано ему.
Зная, что не только племянник Картье, но вообще никто в мире не сможет так, как нужно, обработать коллекцию, Владимир Онуфриевич пытался настаивать, но уехал ни с чем. Впрочем, Рютимейер обещал «теребить попа, чтобы вещи были переданы мне, так как я один знаю теперь основательно эоценовых млекопитающих».
Стремительные наскоки на палеонтологические музеи разных городов, куда Ковалевский – шумный, нервно-порывистый, возбужденный – врывался всегда неожиданно и откуда так же неожиданно исчезал, повергали в замешательство его коллег. В их сознании профессия естествоиспытателя намертво соединялась с неторопливо-сосредоточенным усердием и солидной основательностью. Штутгартский палеонтолог Оскар Фраас высоко ценил научные достижения Ковалевского. Но в опубликованном по случаю трагической кончины русского ученого некрологе Фраас писал о нем в тоне непроводящего изумления:
«Я познакомился с Ковалевским при посещении им нашего штутгартского музея. Он передал мне привет от Циттеля, но пролетел по нашим коллекциям с непостижимою для меня быстротою, несколько дольше задержавшись перед остатками третичных млекопитающих из фротенштетских бобовых руд. Годом позже он появился вновь проездом из Парижа в Петербург; он провел всю ночь в дороге, но все-таки остановился на несколько часов перед третичными млекопитающими и уехал с поездом, отходившим в полдень. В 1870 году он опять заехал в Штутгарт на несколько часов, ему надо было спешно ехать в Париж, который тогда был осажден нашими войсками. В это посещение он просил одолжить ему коренные зубы Rhagatherium, которые он хотел сравнить в Париже с зубами из французских местонахождений. После войны (это было в мае 1871 года) он вернулся из Парижа, привез мне обратно мои зубочки; он говорил об ископаемых зубах третичных родов с таким знанием дела, что я порадовался столь же верной, сколько и острой наблюдательности молодого человека, который так удачно и так энергично овладел как раз самой трудной главой палеонтологии».
«Как ни интересно было слушать Ковалевского, но все же в нем выражалась непостижимая торопливость, нервозная страсть увидеть все, изучить все отрасли знания», – писал Фраас, рассказывая о совместной геологической экскурсии с Владимиром Онуфриевичем. «Он промчался по Южной Германии, посетив все точки выходов третичных отложений – Гюнцбург, Штоцинген, Георгенсмюнд, Штейнгейм – с такой быстротой и такой неугомонностью, что я как старший по возрасту должен был сделать ему замечание. Проскакавши таким образом по Южной Германии и Ааргайской Юре, он поспешил в Лион, а из Лиона, где он уже точно изучил третичную коллекцию, в Сансан, Сент-Жерант де Пюи, Воклюз. Ради достопримечательного зуба одного представителя Suidae он опять поехал в Париж, а из Парижа в Лондон […]. Из Лондона он приехал обратно в Штутгарт для того лишь, чтобы еще раз посмотреть на наши зубы и сравнить с ними молочный зуб одной формы из Suidae, изображение которого сопровождало его в течение всего путешествия. Через несколько часов он поехал снова в Петербург».
Фраас далеко не точен в указании дат и маршрутов Ковалевского, однако его воспоминания хорошо передают то своеобразное ощущение, какое возникало у добропорядочных музейных ученых от общения с русским естествоиспытателем, который, как писал Фраас, «всегда бурей проносился передо мной».
Он проносился бурей, но в его лихорадочной торопливости не было дилетантского верхоглядства, поэтому «замечание», сделанное ему Фраасом, вряд ли было уместным.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48


А-П

П-Я