https://wodolei.ru/catalog/mebel/navesnye_shkafy/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Просто теперь, когда Гектор умер, это сойдет ей с рук.
До сих пор я думал о них как о равных партнерах. Когда Альма рассказывала об их браке, мне и в голову не приходило, что их мотивы могли в чем-то не совпадать или что их мысли не находились в полной гармонии. В тридцать девятом они договорились делать фильмы, которые никогда не увидят зрители, и согласились с тем, что их совместный труд рано или поздно будет уничтожен. На этих условиях он возвращался в кино. Жестокий запрет, но только так, пожертвовав главным смыслом творчества – радостью поделиться им с другими, – он мог оправдать свое решение. Таким образом, фильмы стали для него способом покаяния, признанием того, что случайное убийство Бриджит О'Фаллон – это и его грех, за который ему нет прощения. Я смешной человек. Бог сыграл со мной не одну шутку. Один вид наказания сменялся другим, и, следуя своей запутанной мазохистской логике, Гектор продолжал возвращать долги Господу Богу, в которого не верил. Едва не ставшая роковой пуля, полученная им в банке города Сандаски, сделала возможным его брак с Фридой. Смерть сына сделала возможным его возвращение в кино. Однако ни первое, ни второе не сняло с него ответственности за то, что случилось в ночь на 14 января 1929 года. Ни физические страдания, причиненные выстрелом Нокса, ни душевная боль, вызванная смертью Тэдди, при всей своей огромности не принесли ему желаемого освобождения. Снимать кино? Снимай. Вдохни в каждый фильм весь свой талант, всю энергию. Снимай так, будто на кон поставлена твоя жизнь. Но когда стрелка часов остановится, весь твой труд будет уничтожен. После тебя не должен остаться этот след.
Фрида приняла правила игры, но ее роль в этом деле, совершенно очевидно, отличалась от роли ее мужа. Она не совершила преступления; ее не мучила больная совесть; ей не снилось, как она заталкивает труп в багажник, а потом закапывает в безлюдном месте среди калифорнийских холмов. Будучи невиновной, Фрида согласилась на условия Гектора, она отказалась от собственных амбиций и посвятила себя делу, которое в конечном счете должно было обратиться в ничто. Я бы еще понял, если бы она наблюдала за всем со стороны – снисходя к навязчивым идеям Гектора, сопереживая его комплексу вины, но при этом не участвуя в затеянном им предприятии. Но Фрида была соучастницей, его верным стражем, это было дело ее рук не в меньшей степени, чем его. Она не только уговорила Гектора вернуться в кино, пригрозив разводом, она еще и профинансировала эту затею. Фрида шила костюмы, придумывала декорации, делала раскадровки, резала и склеивала пленку. Чтобы вкладывать столько труда, человек должен получать от него радость, должен чувствовать, что его усилия не бесплодны, – но какую радость могла она испытывать, работая все эти годы впустую? Тот же Гектор, заложник схватки между желаниями художника и самоотречением аскета, мог утешаться мыслью, что он трудится во имя некой цели. Он снимал фильмы не ради их уничтожения, а вопреки тому, что они будут уничтожены. Это были два разных акта, к тому же – пустячок, а приятно! – второй, по причине собственной смерти, он просто не застанет. Когда из его фильмов устроят большой костер, ему уже будет все равно. А вот для Фриды эти два акта, судя по всему, слились в один – такой единый и неделимый процесс созидания и разрушения. С первого дня ей отводилась роль поджигательницы, могильщика их общего дела, и эта мысль с годами все больше и больше разрасталась в ее голове, пока окончательно не подавила все прочие соображения. Мало-помалу она превратилась в эстетическое кредо. Трудясь рядом с Гектором над очередной картиной, она, по-видимому, рассуждала так: их дело не снять кино, а уничтожить отснятое. Вот смысл их работы. Лишь после того как все фильмы бесследно исчезнут, можно будет с полным правом говорить о том, что они существовали. Аутодафе как акт рождения. В огне они родятся и в огне погибнут. И будет у них призрачный обелиск – столб черного дыма посреди раскаленной пустыни Нью-Мексико.
Было в этой идее что-то леденяще прекрасное. И очень соблазнительное. Только сейчас, посмотрев на ситуацию глазами Фриды, я ощутил всю мощь ее экстатического отрицания. А заодно понял, почему она решила от меня избавиться. Мое присутствие оскверняло чистоту мгновения. Эти фильмы ждала девственная смерть, недоступная для внешнего мира. Хватит и того, что один из них я все-таки увидел. Но сейчас, когда завещание Гектора вошло в силу, Фрида решила настоять на том, чтобы церемония прошла по давно ею задуманному сценарию. Эти фильмы втайне родились и втайне должны были исчезнуть. Посторонним вход воспрещен. Альма с Гектором предприняли запоздалую попытку ввести меня в узкий круг, но для Фриды я посторонний. Другое дело Альма, член семьи и, так сказать, придворный летописец. На этой церемонии она – официальная свидетельница. Единственная память, которую Гектор и Фрида могут оставить по себе, это ее книга. Мне отводилась роль независимого наблюдателя или, скажем, понятого, ручающегося за достоверность составленного протокола. Маленькая роль в большой драме, роль, которую Фрида в последний момент вымарала из сценария как изначально ненужную. С ее точки зрения, без нее вполне можно было обойтись.
Я сидел в ванной, пока вода совсем не остыла, а потом замотался в полотенца и занялся собой – брился, одевался, причесывался. Заниматься этим здесь, в окружении женских тюбиков и флакончиков, которыми была заставлена тумбочка у окна и полочки в аптечке, доставляло мне особое удовольствие. Красная зубная щетка, торчащая из своего гнезда над раковиной, губная помада в пластмассовых трубочках с золотым ободком, кисточка для туши и карандаш для ресниц, коробочка с тампонами, аспирин, нить для зубов, туалетная вода «Шанель № 5», полоскание для рта, – все эти мелочи вводили меня в интимный мир Альмы с его уединенностью и созерцательностью. Она глотала эти таблетки, втирала в кожу эти кремы, расчесывалась этой щеткой. Каждое утро она смотрелась в это зеркало. Что я о ней знал? Практически ничего, но я уже боялся ее потерять и, если надо, готов был драться за то, чтобы наше завтрашнее расставание не стало последним. Меня подвело мое неведение. Понимая, что в доме неблагополучно, я не мог в полной мере оценить, насколько Альма ожесточилась против Фриды, и, как следствие, не отдавал себе отчета в серьезности положения. Накануне вечером я сидел с ними за кухонным столом, и все шло тихо-мирно. Альма была подчеркнуто внимательна к Фриде, та деликатно попросила Альму переночевать в большом доме, все происходило по-семейному. А с другой стороны, нет ничего необычного в том, что близкие люди порой срываются друг на друге, могут под горячую руку сказать такое, о чем после пожалеют. Но очень уж взрывной была реакция Альмы, а угроза насилия, прозвучавшая в ее словах, я бы сказал, и вовсе нетипична для женщины ее круга. Я так зла на нее… так бы, кажется, и врезала. Интересно, как часто ей приходилось такое говорить? Что это было, природная склонность к необдуманным, резким преувеличениям или проявление трещины, возникшей в ее отношениях с Фридой, неожиданный выплеск враждебности, скрывавшейся годами? Знал бы – не спрашивал. Воспринял бы тогда слова Альмы всерьез и понял: это тревожный звонок, ситуация выходит из-под контроля.
Закончив все дела в ванной, я продолжил свои бесцельные блуждания по дому. Коттедж выстроили надежно и компактно, хотя дизайн оставлял желать лучшего. Комнаты маленькие, тесные, но и это пространство Альма освоила лишь наполовину. Одна дальняя комнатка превращена в склад. Целая стена и половина соседней заставлены коробками, на полу валялась всякая рухлядь – стул о трех ножках, ржавый трехколесный велосипед, допотопная пишущая машинка, переносной черно-белый телевизор с торчащими ушами комнатной антенны, чучела животных, диктофон и частично использованные жестянки с краской. Другая комнатка, наоборот, пустовала – ни мебели, ни даже лампочки на потолке. В углу висела огромная паутина с застрявшими в ней мухами, высохшими до такой степени, что превратились в труху; паук, надо думать, давно променял это жилище на что-нибудь поприличнее.
Оставались, кроме кухни, скромная гостиная, спальня и кабинет. Искушение почитать книгу Альмы было велико, но без ее разрешения я не чувствовал себя вправе. Шестьсот с лишним страниц, есть о чем поговорить, но не забудем, что это был черновой вариант, и, если сам автор не попросил вас прочесть его и прокомментировать, нечего совать в него свой нос. Хотя Альма обратила мое внимание на объемистый манускрипт (Вот он, этот монстр!), о том, что в него можно заглянуть, речи не было, и мне не хотелось начинать наши отношения со злоупотребления ее доверием. Чтобы убить время, я изучил содержимое ее холодильника и платяного шкафа, ее библиотеки и фонотеки. Выяснилось, что она пьет обезжиренное молоко и мажет хлеб несоленым маслом, что она отдает предпочтение синим тонам и что ее литературные и музыкальные интересы отличаются разнообразием – девушка в моем вкусе. Дэшил Хэммет и Андре Бретон, Перголези и Минкус, Верди, Витгенштейн и Вийон. Обнаружив на одной полке все, что было опубликовано мною еще при жизни Хелен, – два тома критики и четыре переводной поэзии, – я поймал себя на мысли, что нигде, если не считать собственного дома, мне еще не приходилось видеть полный комплект. На другой полке я нашел Готорна, Мелвилла, Эмерсона и Торо. Я взял сборник новелл Готорна в бумажной обложке и, открыв его на «Родимом пятне», прочел рассказ стоя, пытаясь представить себе чувства четырнадцатилетней Альмы, читающей его впервые. Когда впереди замаячил конец (Им всецело завладели сиюминутные обстоятельства, и дальше зыбкой границы времени он ничего не видел…), мой нос уловил запах керосина, проникший через открытое окно.
Этот запах выбил меня из колеи, и я снова заметался в четырех стенах. Сначала я выпил на кухне стакан воды, а затем принялся ходить кругами по кабинету, борясь с желанием заглянуть в рукопись. Раз уж нельзя остановить сожжение Гекторовых фильмов, может, я хотя бы пойму, почему это происходит. Пока ни одно из предложенных мне объяснений нельзя было считать убедительным. Я добросовестно выслушал все резоны, попытался поставить себя на место тех, кто принял это беспощадное решение, но стоило костру заняться, как вся эта затея показалась мне абсурдной, бессмысленной, чудовищной. Книга Альмы должна дать ответы, назвать причины, обнажить корни безумной идеи, которая привела к этому варварству. Я сел за стол. Рукопись лежала слева от компьютера – толстенная стопка страниц, придавленных сверху булыжником, чтобы от сквозняка не разлетелись. Сняв камень, я прочел: Альма Грюнд. «Посмертная жизнь Гектора Манна». На второй странице был эпиграф из Луиса Бунюэля, пассаж из «Моего последнего вздоха» – той самой книги, которую сегодня рано утром я нашел на столе у Гектора. Позже я предложил сжечь негативы на площади Тертр, что на Монмартре. Я бы сделал это тогда без колебаний, если бы все со мной согласились. Кстати, и сейчас сделал бы. Я вижу в моем маленьком саду огромный погребальный костер, в котором горят негативы и копии всех моих фильмов. Это ровным счетом ничего бы не изменило. (Как ни странно, сюрреалисты мое предложение отклонили.)
Это отчасти проясняло загадку. В шестидесятых-семидесятых я видел некоторые фильмы Бунюэля, но его автобиографию я не читал, и мне понадобилось время, чтобы осмыслить цитату. Я оторвался от рукописи. Прежде чем продолжить, мне надо было настроиться. Я положил назад титульный лист и придавил его булыжником. При этом я немного подался вперед, и в поле моего зрения попало нечто, чего я сразу не заметил. Между манускриптом и простенком лежал зеленый блокнот размером со школьную тетрадку. Судя по истрепанной обложке и разорванному корешку, старый блокнот. Так мог бы выглядеть дневник Гектора, подумал я, – и не ошибся.
Следующие четыре часа я провел с блокнотом на коленях, откинувшись на спинку старинного клубного стула, и прочел его от корки до корки два раза подряд. Девяносто шесть страниц охватывали примерно полтора года, с осени 1930-го по весну 1932-го; в первой записи Гектор описывал свои уроки английского с Норой, а последняя относилась к одной его вечерней прогулке по Сандаски спустя несколько дней после того, как он рассказал Фриде о своем преступлении. Если у меня еще оставались какие-то сомнения в правдивости поведанной.
Альмой истории, то зеленый блокнот их окончательно рассеял. Гектор, о котором она мне рассказывала в самолете, и Гектор, рассказавший о себе сам в дневнике, был один и тот же человек – бедолага, бежавший из Калифорнии, пытавшийся покончить с собой в Монтане, Чикаго и Кливленде, полгода живший в грязи вместе с Сильвией Меерс, тяжело раненный в банке города Сандаски и выживший после всех этих передряг. Он писал мелким затейливым почерком, вычеркивая одни слова и вписывая другие, с кляксами и орфографическими ошибками, с обеих сторон листа, что сильно затрудняло чтение. Но я справился. Шаг за шагом я разбирал его каракули, и каждый расшифрованный абзац подтверждал сказанное Альмой, все совпадало в деталях. В блокнот, который она дала мне перед просмотром фильма, я переписал несколько важных записей, слово в слово, чтобы сохранить интонацию самого Гектора. Его последний разговор с Редом О'Фаллоном в ресторане «Блюбелл-Инн»; беспардонный ультиматум Сильвии Меерс, который он выслушал в лимузине по дороге в отель; и, наконец, запись, относившуюся к периоду его пребывания в Сандаски (точнее сказать, в доме Спеллингов после выписки из больницы) и завершавшую дневник:
31.03.32. Вечером выгуливал собаку Ф. Вертлявый черный кобелек по кличке Арп в честь художника-дадаиста. На улицах ни души. Густой туман, можно заблудиться. В лицо то ли мелкий дождик, то ли водяная пыль. Ощущение такое, будто ты шагаешь в облаках. Когда мы приблизились к уличному фонарю, все вдруг замерцало, заискрилось.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35


А-П

П-Я