Все для ванны, цены ниже конкурентов 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

У тебя, дружок, есть в городе родня?
Мой старший брат Владимир закончил школу второй ступени и уехал к бабке в станицу Урюпинскую. Теток я не считал за родню, а сказать, что у меня есть сестры, постеснялся.
– Никого.
– Свободный казак? Ясно. Пойдешь ко мне в дети? Я не знал, шутит со мной человек в кожанке или говорит взаправду, и хотел было вырваться. Незнакомец, крепко сдавив меня коленями, весело продолжал:
– Откормим мы тебя, как рождественского поросенка, будешь ходить в гимназию нули хватать. Обижать тебя у нас некому: вся наша семья – жена да я. Небось в приюте-то уж надоело за вошкой охотиться?
От общего внимания я не знал, куда деть глаза. Учиться меня мало тянуло, а вот наесться хоть раз досыта, чтобы счастливо заснуть в кровати, – об этом мы все мечтали в интернате. "А что, если и в самом деле податься к этому дядьке? – вдруг подумал я. – Может, он даже и колбасу шамает!" Что я терял? Правда, мне следовало бы сходить в приют бывшего епархиального училища, где жили две старшие сестры, но советоваться с девчонками я считал для себя постыдным: казак ведь. Притом можно сейчас, слава богу, бросить мыть клозет. – Я не знаю, – прошептал я, потупясь.
– Значит, не возражаешь? – улыбнулся незнакомец, – Молодчина. Отвага мед пьет и кандалы рвет.
Вместе мы сходили к заведующему в канцелярию. Человек в кожанке забрал мою метрику, и с тех пор я больше ее никогда не видел. Воспитатель принял от меня ржавую койку, набитую клопами, застеленную прожженным папироской одеялом. Я раздарил ребятам свои цветные карандаши, альбом с марками, айданы. В сыром вестибюле меня стеной провожали воспитанники; лохматый верзила с хохотом крикнул на прощанье:
– Завтра, Витька, еще увидим тебя на базаре в студне. Спробуем, какие они на вкус, твои мослы.
Я съежился. Зимою прошлого, 1921 года у нас в Новочеркасске осудили семью людоедов: они ловили детей, прирезали и варили. Не готовится ли и мне такая участь? Но входная дверь уже с тяжелым стуком захлопнулась, как бы отрезав путь назад.
Ранняя ноябрьская заря окрасила холодное небо в тускло-кровавый цвет, мрачно блестел темный ободранный купол кафедрального собора. Под ногами шуршали жухлые листья, над облетевшими тополями Ермаковского проспекта с карканьем носилось воронье.
– Запомни мои слова, малец: покорное телятко двух маток сосет, – заговорил человек в кожанке, пронизывая меня взглядом черных глаз. Он достал из кошелька бумагу. – Свою старую фамилию теперь забудь вместе с приютом. Видишь этот документ? Здесь написано, что у меня есть сын Боря Новиков, одиннадцати лет. Ты и есть этот сын.
Мне было на два года больше, но впоследствии я так часто «менял» свой возраст, что в конце концов и сам запутался, сколько мне лет.
Свернули на Старый базар. Толкучка кишела спекулянтами, словно гнилое мясо червями; всюду шныряли оборванные вороватые беспризорники. Мы вошли в лавчонку готового платья. Новиков поздоровался с торговцем, хвастливо сказал, кивнув на меня:
– Вот привел сына, одеть надо. Он у меня весельчак, плясун. А ну, Боря, ударь гопака! Не хочешь? У него живот болит, конфет объелся. Ладно, в другой раз. Дай нам пока, хозяин, вот те никудышные штаны, чтобы все девки загляделись.
Мне было неловко: плясать я совсем не умел, а за эти годы до того отощал, что мне вообще было не до веселья. Названый отец стал примерять мне новые диагоналевые штаны; я топтался перед зеркалом и не мог оторвать от себя блаженного взгляда, а он бросал мне в растопыренные руки все новые и новые вещи: белые бурки с желтыми кожаными головками, шуршащую рубаху из кубового сатина, белую кубанскую шапку, сияющую позументом.
– Ну вот теперь парнишку и женить можно, – с улыбкой сказал торговец, провожая нас из лавчонки.
В потемках заморосил промозглый дождик, когда мы покинули Старый базар и начали спускаться к Аксаю. Я крепко прижимал к груди покупки с обновкой. «Отец» нес газетный пакет, и в нем лежала не только самая настоящая вареная колбаса, а еще и свертки со всяческой едой, бутылка вина и даже виноград. В окнах кое-где зажглись огни. Окраина города была разрушена снарядами гражданской войны, дома стояли разгороженные, без ворот – словно раздетые. Мы пробирались по каким-то задворкам, мокрый бурьян доходил мне до груди. На пустыре перед одиноким флигелем с наглухо закрытыми ставнями мы остановились. Взяв меня за руку, Новиков стал спускаться в полуподвал, и я испуганно уставился на женщину, что открыла нам дверь. Волосы у женщины были бесцветные, молодые щеки блеклые, ступала она неслышно и чем-то напоминала белую мышь.
– Вот, Боря, твоя мама, – сказал «отец». Она молча пропустила нас и улыбнулась одним краем рта.
Квартиру Новиковы занимали маленькую, из двух полупустых комнатенок. Во второй, побольше размером, стоял стол, застеленный чистыми газетами. Принесенную снедь – ситник, жареную аксайскую рыбу, колбасу, виноград – «мать» положила прямо на эту «скатерть»; мне налили рюмку вина, и я потихоньку расстегнул верхнюю пуговицу штанов, чтобы побольше съесть. В граненом стакане горела белая свеча, капая стеарином. В самоваре я увидел свое приплюснутое щекастое лицо и подумал, что если мне всегда позволят наедаться досыта, то я скоро буду и на самом деле толстым. Мне очень хотелось стать толстым – в интернате это считалось красивым. Кипятку в самоваре было пропасть, я один выпил шесть стаканов, аж Новиковы удивились, что я маленький, а у меня такой большой живот. Но чая им жалко не было, и я решил, что они богачи и люди образованные.
– Значит, ты, сынок, чаще глотал голодную слюну, чем хлеб? – улыбаясь, расспрашивал меня «отец». – Ничего, поправишься. Кем ты хочешь стать: ученым, врачом… или, может, пианистом?
– Мне все равно. Лучше извозчиком. На дутых шинах.
– Высоко целишься, – усмехнулся «отец». – Чисто по-пролетарски, верно?
Я утвердительно кивал головой и рассматривал голые стены, оклеенные выцветшими обоями. В комнате стояли простая, как в интернате, железная койка под зеленым мохнатым одеялом и два венских стула, – я сидел на корзине. Зато было полно чемоданов, баулов, саквояжей, и это напоминало вокзал: казалось, ударит третий звонок – и квартира опустеет.
Я ел все, что мне подкладывали, боясь, что снедь скоро уберут, и вслед за куском рыбы сразу совал в рот кисть винограда. Под конец челюсти мои устали от непрерывного жеванья, а веки вдруг начали слипаться, и я никак не мог их разодрать.
Откуда-то, будто с потолка, в уши мне проник удивительно знакомый мужской голос, с чувством певший:

На паперти божьего храма
Оборванный нищий сидит.
Он видит: какая-то дама
Роскошно одета на вид.

"Названый отец", – догадался я и сразу куда-то провалился.
– Э, да он клюет носом, – сказал над моей головой тот же голос. – Постели ему, Зина, в прихожей.
Отправляясь спать, я незаметно стащил со стола вилку, сунул в карман: если «родичи» станут резать на студень, буду защищаться. Сонно пошатываясь, я ступил на порог передней комнатки; внезапно позади послышался грохот, звон разбитой посуды Я испуганно оглянулся: на полу возле опрокинутого стола, осколков стакана во весь рост вытянулся Новиков. Кулаки у него были сжаты, из посиневшего рта текла пена, он мычал, страшно скрипел зубами и бился затылком о пол.
– Что с ним такое? – забормотал я.
– Ничего, мальчик, это пройдет. Помоги мне перенести его на кровать, тихо ответила названая мать. и на ее губах я снова увидел кривую улыбку.
Мне стало жутко. Свеча коптила, огромные тени словно кривлялись на стене. «Отец» оказался очень тяжелым. Я с трудом закинул его ноги на перину, и в это время он так лягнул меня сапогом в живот, что я отлетел к столу и свалился на пол. Названая мать не торопясь положила мужу под голову подушку, вытерла кровь с рассеченной кожи у виска.
Я, дрожа, совал ему в рот чайную ложку и боялся, как бы он снова не лягнул меня сапогом. Когда Новиков немного затих, я спросил у названой матери:
– Он не сбесился? Чего это он говорит?
– Поди, мальчик, спать. Я теперь сама управлюсь.
Она выпроводила меня и закрыла дверь, так что у меня в передней осталась только узенькая полоска света; подслушивать было неудобно. Пол был деревянный, холодный, я стоял босиком, и от страха у меня не попадал зуб на зуб. Отчим снова стал выкрикивать про конский завод, про схороненное золото, родовое княжеское имение и вперемежку сыпал словами на каком-то незнакомом языке.
Сколько прошло времени, я не знаю. Наверно, стояла глухая полночь – с улицы не доносилось ни звука. Когда в большой комнате все затихло, я решил бежать. Кто бы ни был этот припадочный тип: нэпман, людоед или дореволюционный барин, – я не хотел у него оставаться ни за какие коврижки. Только впотьмах я никак не мог разглядеть, куда положил новую одежду. В старом барахлишке мне не хотелось возвращаться в интернат: ребята засмеют.
Скоро я отыскал шапку, но она почему-то не лезла на голову и вообще стала выше. Потом я нашел левый ботинок и по оторванной подметке определил, что это мой приютский; правый ботинок куда-то запропастился, и я надел пока один. Ладно уж, в чем ни выскочить, абы уцелеть. Вытянув руки, я долго блуждал по комнате в надежде отыскать новые штаны или хотя бы дверь, пока не загремел стулом. Я бросился на постель, затаился.
"И зачем я, разнесчастный, кинул интернат? Там бы меня не стали резать на студень".
Сдерживая слезы, я крепко сжимал в кулаке вилку. Что это никто не идет по мою душу? Для виду я решил притвориться, будто сплю, а когда открыл глаза, светило утро.
Сквозь заколоченную ставню солнце просунуло в комнату свою ослепительную золотую шпагу, на улице радостно орали воробьи: "Жив, жив, жив". Я сел и огляделся: новые штаны висели тут же над подушкой, а то, что я принял за шапку и пытался надеть на голову, оказалось муфтой. На пороге гостиной стоял «отец», глядя на мою ногу, обутую в старый ботинок, весело говорил:
– Одеваешься, сынок? Опорки-то эти брось, щеголяй уже в бурках.
Смуглое лицо его было тщательно выбрито, но круги под глазами выступали и под слоем пудры, а у виска темнела запекшаяся кровь. Новиков дал мне янтарную щеточку и показал, как надо чистить зубы; сперва мне это понравилось, потом я наглотался зубного порошка, и меня чуть не вырвало.
После завтрака меня сводили в баню, одели во все новое, и мои ночные страхи и сомнения прошли. В самом деле: если «родичи» мне купили новые штаны, не жалеют колбасы, чаю, то, стало быть, не собираются резать на холодец. Я хотел сбегать к сестрам в приют, похвастаться, как ловко мне подстригли затылок; за эту ночь я уже, наверно, немного потолстел, – но меня не пустили.
Весь день я протомился взаперти, жуя, что попадало под руку. С наступлением сумерек вновь накатила тревога: не откармливают ли меня, как рождественского индюка, чтобы стоил подороже? Теперь я хорошо изучил дверной запор, выход из полуподвала на пустырь: в случае бегства не запутаюсь. Ночью я опять решил бодрствовать. В соседней комнате все никак не гасили свет, слышались шаги, тихий говор, скрип открываемых корзин, чемоданов. Что это там делают названые родители? Я лежал на старом пальто, застеленном простыней, и щипал себя за щеку, больно дергал за волосы: боялся заснуть.
И опять не выдержал.
На рассвете меня неожиданно разбудил сам отчим. Он стоял одетый, словно совсем и не ложился в постель, но выглядел свежим, бодрым.
– Подымайся, сынок. На улице извозчик ждет: уезжаем.
– Куда? – пробормотал я спросонья. «Отец» засмеялся.
– Все туда же. С земли, дружок, никуда не денешься, от людей никуда не уйдешь. Слыхал поговорку: рыба ищет где глубже, а человек где лучше? Одевайся поживее.
Посреди комнаты я увидел упакованные корзины, чемоданы, саквояжи. «Отец» вышел в большую комнату, и они стали с женой о чем-то шептаться. Открыв дверь, кликнули меня. Названая мать поспешно повернулась ко мне спиной: кофточка ее была расстегнута, и она чего-то распарывала под грудями. Лифчик? Я знал, что женщины "для моды" носят лифчик. "Зачем паханы разбудили? Зачем? – опять на меня напали страхи. – Наверно, хотят завезти, чтобы ни сестры, ни приютские огольцы не отыскали". Я решил в дороге держать ухо востро и запомнить весь путь.
– Оголи живот, – приказал мне «отец». – Зачем?
– Оголи, тогда и узнаешь.
Я повернулся лицом к окну, задрал рубаху на голову и стал глядеть через ситцевый подол, что он будет делать. Если пырнет в живот ножиком, я лягну его ногой и что есть силы заору "караул!". Названая мать приветливо улыбнулась мне: кофточка ее была уже застегнута, и она обеими руками держала длинный плоский сверток, зашитый в полотно. «Отец» крепко обвязал его мне вокруг живота и долго оправлял рубаху, чтобы не было заметно снаружи. Сверток был тяжелый и теплый, как будто его только что сняли с голого тела.
– Смотри, Боря, – сурово и торжественно сказал «отец». – В этом свертке очень важные документы. Не потеряй. От них зависит весь наш достаток.
Наскоро позавтракав, мы стали выносить из квартиры чемоданы, корзины, саквояжи. Я тихонько сунул в карман кусок колбасы и остаток булки. Перед нашим домом в промозглом тумане смутно обрисовывался экипаж, извозчик в синей поддевке. Я зевал и сонно поеживался. Вещи погрузили, мне указали место на козлах, и крупный гнедой мерин бодро зацокал копытами по булыжной мостовой. Прощай, Новочеркасск! Вот памятник атаману Платову, Московская улица – сколько раз я тут ловил «кузнечиков»! Вот здание бывшего Офицерского собрания, где помещался читальный зал. Одна за другой потянулись пустые знакомые улицы, черные, полуголые тополя, сонные дома с опущенными жалюзи.
Поехали мы почему-то не на городской вокзал, а за три версты на полустанок Хотунок и там сели в чадный вагон, переполненный мешочниками. В то время по стране шныряли разные подозрительные люди (вроде нашей "семьи"): контрабандисты, спекулянты, нарушавшие торговлю; отряды особого назначения производили в поездах обыски.
"Отец" наставительно сказал мне:
– Как увидишь, что пришли чекисты, – скрывайся в уборную:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27


А-П

П-Я