https://wodolei.ru/catalog/unitazy/Am-Pm/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

О сельских электростанциях в те годы на Украине только мечтали, довольствуясь керосиновым освещением. Ламп у нас в колонии имелась целая дюжина, а вот стекол уцелело всего три, поэтому в палатах мы завели коптилки – керосиновые банки, налитые «гасом», с фитилем, скрученным из бинта и продетым через сырую картофелину. Пробовал я рисовать ночью при этом «факеле». Краски совершенно меняли цвет, да и сильно резало глаза. Я понял, что это не жизнь. Как найти выход?
Сколько я ни ломал голову – так и не мог ничего придумать. И тогда я решился на шаг, о котором и сам помышлял не без робости. После ужина, когда Михаил Антоныч назначил меня на кухню, я негромко попросил:
– А можно мне на шалфей? Все ребята вытаращили глаза.
– Зачем? – удивился и воспитатель. – Сам ведь говорил, что у тебя к земляным работам "нет способности"?
– Это когда-то было. А теперь я выздоравливать стал, охота с мускулами поработать.
С наступлением "бабьего лета" духота спала, и приступы малярии у меня действительно сделались реже. Михаил Антоныч бросил на меня пытливый взгляд, словно хотел прочитать мысли, пожал плечами:
– Надоело загорать у кухонной плиты, на солнышко потянуло? Изволь: назначу. Но чур, потом не жаловаться.
На этот раз, отправляясь на лекарственную плантацию, я заранее выбрал себе лопату полегче, хорошенько наточил ее: мне сразу стало копать сподручнее. Ладони мои давно огрубели и не боялись мозолей, спина, плечи словно продубились от загара, что тоже помогло в работе, – и, к полному удивлению ребят, я уже на второй день выполнил норму. После этого я всегда тайком брал с собой краски, бумагу и весь свободный остаток времени наслаждался рисованием "из головы", то есть изображал чубатых донских казаков на конях или рисовал "просто так" – белый хуторок с кудрявым явором, совершенно не подозревая что это и есть загадочная «натура».
За рисованием меня однажды застал Михаил Антоныч.
– Вот ты где, Борис, расположился!
Я вздрогнул: прятать краски было поздно. Михаил Антоныч присел на корточки, взял с земли мою самодельную тетрадь, сшитую из листов слоновой бумаги. Под нею открылся роман Вальтера Скотта "Квентин Дорвард". Библиотеки в колонии не было, книги из Киева привозила Дора Моисеевна и, прочитав, давала мне.
– Эге, чем ты здесь занимался, – холодно сказал он. – Теперь я понимаю, почему тебя так привлекла… работа с мускулами.
Я заморгал, сгорбился.
– А как твой урок?
– Да вот уж который день выполняет, – ответил за меня староста.
Воспитатель недоверчиво промерил мои шесть лунок.
– Мелковаты некоторые, есть кособокие, но в общем ничего… Молодец, Борис, – неожиданно и впервые за все пребывание в колонии похвалил он меня. Видишь, справился же с работой, когда постарался. Правда, не совсем обычным путем, рисование помогло… а в общем странный ты хлопец. Одно дело тебя не заставишь делать, от другого не удержишь.
Как всегда, разговаривая с «начальством», я смотрел в сторону, пальцем босой ноги вдавливал в суглинок лист подорожника. Я не верил добрым словам воспитателя. Чтобы Козел безнаказанно спустил мне постороннее дело во время работы? Или увеличит норму лунок, или совсем запретит рисовать.
– Когда я занимался в учительской семинарии, – продолжал он, мягко глядя на меня своими свинцовыми глазами, – мне все хотелось узнать: что главное на свете? Слава? Красота? Богатство? Храбрость? Как бы тебе объяснить попонятнее… словом, я искал ответа на вечный вопрос: в чем счастье? Я читал разные книжки, расспрашивал самых образованных людей в нашем городе. Потом началась германская война, революция, надо было громить кайзера, гетмана: не до философии стало! И вот лишь теперь, став взрослым, я понял, что главное это труд. Труд и есть тот волшебный талисман, который поставил нашего отдаленного предка с четверенек на ноги и сделал человека владыкой мира. Причем труд доступен положительно всем… кроме лентяев, Понял?
Я понял, что воспитатель меня не накажет, успокоился и перестал его слушать.
Осенью, с наступлением холодов, приступы малярии у меня совсем прекратились. Вместе с другими я молотил в клуне хлеб цепом, корчевал пни, зимою валил лес на топку и постепенно привык к работе. За год жизни в колонии я почти не вырос, зато поздоровел, скреп.
С весны опять стал пасти коров: на толоке, в лесу было больше свободного времени. По утрам, когда я выгонял стадо, Михаил Антоныч делал вид, что не замечает коробка с красками и книжки, сунутых мною за пазуху. Митька Турбай все время просил меня "намалюваты що-нэбудь"; когда я рисовал, смотрел, полуоткрыв рот, и сам бегал заворачивать скотину. Правда, он научил меня ловко щелкать бичом, и теперь я не боялся самого быка Махно.
В пасмурный апрельский полдень я лежал с Митькой под черным голым дубом с редкими прошлогодними листьями.
– Ты кем будешь, как вырастешь большой? – спросил я.
– О! – удивился Митька. – Ты меня тоди и спытай. Хиба ж я сейчас знаю?
– Ну… хочешь стать царем? Митька подумал.
– Та меня ж люди побьють… Э, да ты, я вижу, шуткуешь. Ведь и ты не знаешь, кем будешь?
– Я-то? Художником. Вот с места не сойти. Митька вдруг улыбнулся во весь рот:
– Это ж и я о себе знаю. Чи я дурень, в батраки до кулака найматься? Запишусь у коммуну. Там есть волы, плуги, овцы: добре хозяинують. Вот только грамоте научусь. С тобою тут в колонии.
– А мне надо найти такое место, где рисовать учат… в город попасть, открыл и я Турбаю свои сокровенные мечты. – В городе я сразу найду настоящего художника… с мольбертом и политурой: доска так называется с красками. Поступлю к нему хоть пол мести и подсмотрю, как он копирует с натуры маслом, Понял? В городах, брат, жить – во! Там кино есть с приключениями, разные книжки в библиотеке, базары, трамваи ходят, ты ведь сам был в Киеве, помнишь? Тебе бы хотелось попасть опять в город?
Лицо Митьки Турбая осталось совершенно равнодушным.
– О! Хиба ж там пашуть… – начал было он. но, увидев, что коровы завернули на хуторские огороды, встал, заорал: – Гей, гей! Куда вас грец понес! – и ловко щелкнул кнутом.
С каждым днем жарче припекало солнышко, зацвела черемуха, и я совсем затосковал. Я забросил краски, роман Дюма "Граф Монте-Кристо", крокет, мне тесно стало в колонии, вспомнился родной Дон, старший брат, сестры, потянуло на простор – как тех перелетных птиц, что по ночам гоготали в темном вешнем небе. А тут с наступлением тепла у меня опять начались приступы малярии.
– Пей аккуратнее хинин, – говорила мне Дора Моисеевна. – Конечно, от малярии лучшее средство – перемена климата. Но куда тебе, сиротке, можно уехать? Если бы у тебя где-нибудь были родственники…
И тогда я признался докторше, что в Новочеркасске у меня как раз и есть родственники: целых две сестры. Правда, я умолчал, что они живут в интернате бывшего епархиального училища; наоборот, по моим словам вышло, будто обе они ответственные коммунистки и в городе у нас собственный дом с двумя фонарями у ворот.
– А зачем же ты, Боря, от них убежал? – испуганно всплеснула руками Дора Моисеевна. – Ах, мальчики, мальчики, какие вы все романтики! И тебе, конечно, хочется обратно к сестрам в свою уютную квартирку? Ну ладно, я попрошу мужа, и он через комиссию помощи детям в Киеве достанет тебе бесплатный железнодорожный билет. Хочешь, я напишу твоим сестрам?
Я замялся.
– Видите ли, я… номер дома забыл. И вообще хочу приехать сурпризом.
– Ну, дело твое.
Ранним майским утром я покидал колонию имени Фритьофа Нансена. Тополя у крыльца, кусты цветущей сирени осыпала матовая роса. Митька Турбай, гулко стреляя пеньковым бичом, гнал стадо в голубой березовый перелесок. Звонко распевали овсянки, малиновки, всходило огнистое солнце, колонисты возились у раскрытых парников с рассадой, пахло навозом, – и сердце у меня вдруг защемило. Ведь и здесь мой дом: зачем я его покидаю? Что-то еще ждет меня в Новочеркасске?
Прощаясь со мной у подводы, Михаил Антоныч сказал, стараясь быть ласковым:
– Долго я приглядывался к тебе, Борис. Куда ты едешь и кто твоя родня, я не знаю. Но думаю, что возрастом ты постарше, чем выдаешь себя. Ну, да не для этого я речь завел. Я хочу дать тебе один совет: не бегай никогда от трудностей. Пока человек молод, он должен упорно идти в гору, к вершине: стариком туда не взберешься. Поэтому не бойся работы, только она одна может вывести тебя в люди. Понял? Работа. Любая – в сельском хозяйстве, в науке, в живописи, Человек, живущий за счет других, – это паразит, от которого мы в конце концов очистим землю.
В поезде я порвал справку, выданную мне в колонии на имя Бориса Новикова, и даже улыбнулся, по-чувствовав облегчение.
Я не знаю, где сейчас Михаил Антоныч. Жив ли он? Что делает? В колонии мне часто казалось, что воспитатель ко мне придирается; ныне я вспоминаю о нем с огромным чувством признательности. Он первый крепко встряхнул меня и заставил работать. Еще в юности я перестал верить в бога, но теперь, когда вырос большой, понял, что бог есть и бог этот – свободный созидательный труд – самое величайшее, благородное и радостное достижение человечества на земле.

ЧЕРВОННАЯ ДАМА

Свой интернат в Новочеркасске я отыскал на зеленой Ямской улице. Назывался он теперь детским домом и наполовину состоял из девочек. Многие знакомые ребята вытянулись, стали совсем женихами, и я почувствовал себя особенно малорослым. Старший из них, Федька Евликов, как все осетины, смугло-черный, бривший щетину над верхней губой, оглядев меня, удивленно сказал:
– Мы-то думали, Витька, ты теперь буржуй, кажен день колбасой обедаешь. А ты какой-то заморыш… да и одетый в приютскую робу. Видать, зря пошел в дети к тому мужику в кожанке.
Все же за мной укрепилась слава «бывалого», ребята часто приставали ко мне с расспросами о приключениях, и, расхваставшись, я плел им разные небылицы.
В сентябре я поступил в профшколу, начал обучаться столярному ремеслу. Мне нравилось орудовать лучковой пилой, снимать шерхебелем грязный слой с досок, измерять их рейсмусом. Угнетало лишь одно: я совсем не рос и считался пацаном. Скоро пятнадцать лет исполнится, а меня даже не поместили в палату старших ребят.
Был у меня товарищ-погодок Гоха Мычев. До отъезда с князем в Киев мы с ним боролись – кто сильнее, бегали наперегонки. Теперь он вымахал на голову выше меня, раздался в плечах, говорил басом и не однажды насмешливо приглашал: "Выходи, Витек на одну ручку. Может, одолеешь". Лицо у Гохи было прыщавое, с крупным розовым подбородком, лоснившиеся волосы обсыпаны перхотью, но ему кокетливо улыбались старшие девочки, а на меня они и внимания не хотели обращать. Я же тайком заглядывался на их пышные локоны с простенькими цветными бантиками, меня волновали их грудной звонкий смех, короткие развевающиеся юбочки, мелькание голых загорелых ног в неуклюжих казенных ботинках.
Между ребятами разговор о девочках велся постоянно. Обсуждали, какая из них самая красивая и как хорошо бы с ней погулять. Пошляки намекали на свои мнимые победы у «баб» и со смаком рассказывали подробности, подслушанные у взрослых. Каждый старался достать себе или тупоносые ботинки «бульдо», или щегольской картуз, или хоть ремень с медной бляхой, абы только чем-нибудь выделиться из общей массы однообразно одетых воспитанников. В особой моде были брюки клеш, как у матросов, полосатые тельняшки. Каждый норовил сильнее загореть – это расценивалось как признак мужественности и красоты.
В детдоме всех ребят, за исключением великовозрастников, стригли наголо; я тоже попал в общую категорию, и приглашенный из городской парикмахерской мастер, брезгливо держась подальше от покрывающей нас простыни – по ней могла и вошь побежать, – грубо обработал меня машинкой "под овцу". Вдруг кто-то из пацанов ввел «шик-модерн»: брить голову – все-таки не похоже на остальных.
– Взяли б меня к себе, – попросил я как-то Федьку Евликова, который частенько зазывал меня в палату, чтобы послушать о моих приключениях. – Я б вам каждый день рассказывал, как с князем ездил… о книжках прочитанных.
Он собрал морщины на низком смуглом лбу, сделав вид, будто думает.
– Тесно у нас, – заговорил он. – Куда твою койку всунем? А главное, мелковат ты, не похож на старшего. Понял? Хоть бы с какой бабенкой крутил… ну, скажем, с уборщицей или с кухаркой Махорой. Тогда было бы за что принять.
В черных, восточных глазах его словно фонарик вспыхивал. Смеется?
О женщинах и своих удачливых любовных похождениях рассказывал мне и Гоха Мычев. "Знаешь хлебную лавку за углом на Почтовой? Вчерась вошел взять рассыпную папироску – продавщица глазки сделала. Только захоти я – пойдет. У меня, брат, ни одна не сорвется". При этом Гоха вынимал из кармана штанов обломок расчески, старательно взбивал сальные, обсыпанные перхотью волосы. Я сразу вспоминал о своей стриженой голове, завистливо вздыхал, но с показным равнодушием кривил губы. Что мне оставалось?
– Ты еще не понимаешь, что такое с девчонками крутить, – сказал он свысока. – Вот подрастешь, раскумекаешь!
– Подумаешь! – восклицал я уязвленно. – Вздыхать около юбки.
– Любовь – это, брат, о-го-го! – Гоха принимал таинственный вид. – Похлеще даже, чем получить в обед две порции блинчиков с мясом.
У него была собственная колода старых, разбухших от грязи карт. Гоха часто гадал себе, при этом его прыщавое лицо становилось сосредоточенным, брови двигались.
– Кто же эта крестовая дама возле меня? – говорил он, шлепая картами. Может, почтарка Лизута? Она вроде бубновой масти. Стоп, стоп: а не новенькая ли, что недавно в профшколу к нам перевелась? Она, лопни глаза, она! Приударить?
Я тихонько, завистливо вздыхал. Одного не понимал: почему Гоха превратился в парня, а я остался пацаном?
– Ты когда вымахал-то? – с заискивающим любопытством спросил я.
– Думаешь, знаю? Таким же шпендриком был, как и ты, про себя порешил: "Мало жрем". Однова иду по улице – и вдруг дамочка. Фасон а-ля-ля, каблучками чок-чок. "Молодой человек, как пройтить к техникологическому институту?" Меня аж в краску:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27


А-П

П-Я