https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/vreznye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


На этот раз дядя Шура остался доволен. Мы опять вдвоем сидели в дежурке за столом. Окна затянула наледь, от чугунной печки неуютно пахло холодным железом.
– Вот теперь рассказ стал значительно лучше. В таком виде его можно будет показать и редактору журнала.
Наконец-то! Меня сразу расперло от самодовольства.
– Это я еще баловался, – сказал радостно. – Если бы я захотел, то разве б так накатал? Не было настроения долго волыниться.
– Да? – странно усмехнулся дядя Шура. – Представь, и мне показалось, что ты мог бы написать лучше. Ведь, в сущности, ты опять дал волю своей безудержной фантазии. Ну где ты видел поезд, который "карабкается на снеговую вершину хребта" и круто «скатывается» вниз? Неужели, Виктор, в процессе творчества тебе не пришла на память ни одна живая деталь из подлинных скитаний? Потом, тебе, например. надо немного позаботиться насчет языка.
Я насторожился:
– Какого языка? Ведь я писал.
– Слова и фразы, из которых составлено произведение, и называются языком писателя. Этот язык, во-первых, должен быть русским. Нельзя говорить: "Легавый зашевал фаечку и поканал в шалман". Кто и что поймет в этом тарабарском жаргоне? Во-вторых: язык должен хотя бы до некоторой степени выражать то, что задумал автор. А ты пишешь: "Речка сквозь берега стекала к своему концу, и по ее дну плавали еще живые селедки и гуляли корабли". Это же совершенно безграмотно. Понимаешь?
– А тут разве и грамматику надо знать? – осторожно осведомился я.
– Желательно,
Опять, значит, плохо? Сам ведь только что сказал: отлично. Я заерзал на стуле. Что ж это получается? Хочешь стать художником – учи геометрию; решил пробиться в писатели – зубри грамматику. А там, может, и физику, историю заставят прорабатывать? И есть же такие паразиты, как этот дядя Шура: ему сделал одолжение, написал, а он еще кочевряжится.
Два раза еще Фурманов расхваливал мой рассказ и два раза опять заставлял исправлять в нем "несколько слов". В глазах у меня уже начинало рябить от жирных росчерков его сине-красного карандаша, под которым пропадали мои строчки: в живых оставались только заглавие да моя фамилия.
Прошло больше недели, как я занялся литературным творчеством, а «доработкам» и конца не предвиделось. Я начал избегать Фурманова, как и в те дни, когда он заставлял меня читать фолиант о художниках средневековья. Если талант – это умение вычеркивать, то зачем он мне сдался? Лучше писать бесталанные рассказы, да только бы их печатали. Когда воспитатель заговаривал со мной о литературе, о прочитанных книгах, я сопел, отворачивался. Тогда он вдруг объявил, что рукопись обработана достаточно и находится в портфеле редакции "Друг детей", сейчас ее гам читают.
Это известие взбудоражило изолятор, пожалуй, еще больше, чем мой экзамен в академии.
– О, корешок, теперь ты далеко шагнул, – сказал мне Колдыба Хе-хе-хе. – Сочинить роман – это же не диктант написать. Там учитель сверяет тебя по мужскому и женскому роду и ставит кол. А тут ты можешь написать «козел» через фиту: наборщик будет составлять книгу и все выправит. Писатели, брат, они сами педагогиков под каблук. Понял? Стервец буду! Сочинит книгу, а педагогик ей в классе начинает сопляков мучить. В старое время, до революции, писатель считался почти как царь – думаешь, брешу? Вот народ дождется, когда он сыграет в ящик, памятник ему строит. Это, брат, даже повыше, чем быть художником.
Литература начинала нравиться мне все больше: может, теперь не надо поступать и в семилетку? Я с нетерпением ждал ответа из журнала, весь истомился. Дядя Шура несколько дней не появлялся в изоляторе; пришел он оживленный, в неизменной бекеше, смушковой шапке, и прямо с порога объявил, что рассказ в журнале понравился. От смущения я не знал, что делать, и стал закуривать. Однако, наученный горьким опытом, молчал, ожидая, когда воспитатель заговорит о печати и гонораре.
– …Понравился, – продолжал дядя Шура, снимая перчатки. – Только, понимаешь ли, Виктор… рассказ не подходит "Другу детей" по теме. Он не злободневен. Советской общественности уже не интересно читать о том, как беспризорники зайцем раскатывают на экспрессах, воруют, нюхают кокаин. Об этом много было сказано в свое время и… не хуже твоего. Теперь читатель требует книг о том, как бывшие воры перековываются в честных людей. Вот, например, в семи километрах от Харькова, в Куряже, есть трудовая колония. Мы тебя можем перевести туда, и редакция совершенно уверена, что со временем – ну, так через годик – ты сумеешь дать нам интересный очерк о ней. Как ты на это посмотришь?
Да никак. Опять сочинять? Ну нет – дураков теперь мало! Уж если за две недели моя тема вдруг потеряла злободневность, то что же случится за тот год, который я проживу в Куряжской колонии? Может, к тому времени советская общественность заинтересуется африканскими львами, так мне их тоже изучать?
Мы переглянулись с Колдыбой Хе-хе-хе, и он лаконично подытожил:
– Все интеллигенты из редакций паразиты. Разве они допустят хоть одного золоторотца пролезть в честные фраера?
– Допускали, – улыбнулся дядя Шура.
– Кого?
– Всех, кто добивался этого упорным трудом. Максима Горького, Свирского, Шаляпина.
Опять Максим Горький! Кто же это наконец такой? Но чтобы не показаться невежественным, я воздержался от замечаний.
– Это случайные случаи, – сказал Колдыба Хе-хе-хе, и по его глазам я с удивлением увидел, что он знал, кто такой Максим Горький.
– Фактура, – авторитетно подтвердил и Пашка Резников – Кого назвали, дядя Шура: Горький, Шаляпин, Свирский! Они все самородки.
Уж Пашка-то знает: грамотей.
Я решил расспросить его на досуге об этих «самородках», да все как-то забывал. Потом стало не до этого: к нам в ночлежку пришли представители ячейки Украинского Червонного Креста и "Друга детей" при Управлении южных железных дорог. Это были двое весьма солидных мужчин и дама в шляпе и фетровых ботах; оказывается, их организация решила взять на воспитание беспризорника. В канцелярии им порекомендовали меня: рисует, любит книжки, работает младшим санкомом в изоляторе, дерется редко – добродетелей к тому времени у меня накопилась куча. Согласие на этот раз я дал гораздо охотнее, чем в Новочеркасском интернате.
При прощании с корешами мы обнялись.
– Все санкомовцы разлетаются, – сказал Колдыба Хе-хе-хе, криво улыбаясь, и легонько ткнул меня култышкой в грудь, словно выпроваживал за порог изолятора. – Один я тут остался… командовать симулянтами, "страдающими нутром". Ну, да заведующий обещал, что скоро определит меня вахтером на завод… жуликов ловить. Еще, Витек, встретимся с тобой фраерами.
– Пашка ж остается, – сказал я. – Забыл? Колдыба Хе-хе-хе насмешливо прищурил здоровый глаз, сплюнул:
– Похоже, и он нарезает с ночлежки. Признался: вчера написал маханше и отчиму, чтоб простили.
Я удивленно глянул на Резникова. Правда? Он чуть-чуть покраснел и промолчал.
Очень тепло расстался я с дядей Шурой. Вручая мне подарок – "Детство Темы" Гарина, он посоветовал:
– Больше читай классиков, Виктор. Такими русскими великанами, как Лев Толстой, Достоевский, Тургенев, Чехов, восхищается весь земной шар. Выбрось совсем из головы дешевую американскую дрянь про сыщиков и бандитов: это жвачка для обывателей. Заходи в гости, квартиру мою ты знаешь. Может, опять надумаешь писать рассказы – буду рад помочь.
Опекуны поселили меня у председателя ячейки "Друг детей" Мельничука на Проезжей улице в конце
Холодной горы. Первые дни жизни я всецело был занят новыми ощущениями; спал на самой настоящей простыне, каждый день умывался с мылом, ничто не ползало по моей рубахе, хоть по привычке я все-таки чесался.
Учиться я поступил в железнодорожную школу на Рудаковке, недалеко от вокзала. Невольно мне вспомнился Новочеркасск, бывшая Петровская гимназия, старый товарищ Володька Сосна; лишь вот теперь, почти шесть лет спустя, наконец докарабкался до пятого класса! И сейчас мне приходилось много, упорно корпеть над уроками. Зато каждый день я опять мог наедаться досыта, щеки мои налились румянцем. Товарищи давно стали для меня ближе родни, поэтому в школе я вскоре обзавелся множеством новых друзей. Постепенно начал забывать о ночлежке, беспризорничестве.
Год миновал незаметно. В зимние каникулы одноклассники стали звать меня на каток. Я охотно бы пошел, но где взять коньки? И тут опять вспомнил о дяде Шуре: поканючить у него? О писательстве я давно забыл, но вдруг «прорежет»? Ночь прошла в горячей спешке; к утру я закончил новый рассказ о скитаниях на воле и отправился к Фурманову. Жил Фурманов на Конторской, недалеко от мутноводной Лопани, сжатой гранитными берегами. Я вырос, был в начищенных хромовых сапогах, в бобриковом коричневом реглане. Свои каштановые спутанные кудри причесал на пробор – совсем взрослый городской парень.
Дядя Шура обрадовался мне. Комнату он занимал небольшую, со скромной мебелью; вдоль стены от пола к потолку тянулись полки, заставленные книгами в старых переплетах, на столе темно желтел человеческий череп. Бывший воспитатель предложил мне стул, проговорил весело, с легким укором:
– Я уж потерял надежду тебя увидеть.
– Да все как-то некогда, – неловко ответил я. Свою беспризорную жизнь я теперь старался забыть. – Ну как у вас в ночлежке? Пашка Резников не бросил строчить стишки?
– Он давно у матери в Донбассе на станции Переездной. Да, ведь это уже без тебя случилось? Ему выслали из дома деньги на билет, и он уехал. Между прочим, одно стихотворение я помог Павлу напечатать в "Друге детей".
Вон как! Поэтом стал? Изменился небось? Признает ли, если встретимся? Значит, родичи его простили?
– А Колдыба Хе-хе-хе как? По-прежнему заворачивает изолятором?
Дядя Шура слегка нахмурился.
– Скверно он кончил. Помнишь, в прошлом году к нам на Малую Панасовку временно поселили несколько уличных девчонок? Так вот Милорадов, или, как вы его называли, Колдыба, спутался с одной из них, украл у кассира портфель с деньгами и бежал на «волю» вместе с этой… Ирой или Клавой, не помню. Точных подробностей не знаю: ведь уже в ночлежке не работаю, занимаюсь медициной.
Судьба кореша сильно огорчила меня. Чтобы пере-менить разговор, дядя Шура спросил, как живу я.
Я выставил кверху большой палец правой руки:
– На большой с присыпкой.
– Прочитал "Детство Темы"?
Я замялся. Ну что интересного в том, как жил генеральский сынок? Начхать мне на него с телеграфного столба! Вот если бы это был какой-нибудь вождь апахов Голубая Лиса или король сыщиков Нат Пинкертон – такую книгу я прочитал бы с удовольствием. (Вообще, на мой взгляд, русские писатели сочиняли очень незанимательно.) Но я помнил, что Фурманов не признает «американскую» литературу, и не стал распространяться о своих вкусах.
– Сейчас, дядя Шура, все больше нажимаю на геометрию, – сказал я, стараясь принять свободный тон и держаться с воспитателем на одной ноге. – Вот, между прочим, рассказик сочинил. Вы не передадите его в журнал "Друг детей"? Скажите редактору, что полного гонорара мне не нужно, отдам всего за три хруста. К воскресенью коньки вот так нужны. – Я чиркнул себя ребром ладони по горлу.
Фурманов поджал губы, забарабанил пальцами по столу.
– Это лишь и понудило тебя взяться за творчество?
Я смутился. Ну и чудорез дядя Шура! А что же еще может заставить человека нырять пером в чернильницу? Для чего люди вообще работают? Ясно: чтоб зашибить монету, хорошо одеться, выпить рюмочку. Кто станет проливать пот за здорово живешь? Конечно, приятно при знакомстве с фасоном объявить:
"Я – писатель из журнала". Все и рот разинут, каждому лестно посмотреть на тебя, пожать руку. Неужели дядя Шура этого сам не понимает?
– Ясно, не из-за одних коньков, – забормотал я. – Просто взялся посочинять, да и все.
– Значит, потянуло немножко? А до этого ты ничего не писал?
– Не-ет. У нас уроки рисования преподает настоящий художник, в Петрограде академию при царе кончил. Я с ним все занимаюсь. Газету оформляю.
Почему-то дядя Шура посуровел, стал холоднее.
– Ладно. Оставь свою рукопись, я посмотрю.
Разговаривать больше было не о чем, и я вскоре собрался домой.
В положенный день я пришел за ответом; тетрадка моя опять густо пестрела пометками сине-красного карандаша. Я подсел к столу, и дядя Шура терпеливо стал объяснять мне, что такое типичность в литературе, как надо лепить образ, строить фразу.
Свои три рубля я таки получил. Правда, рассказ мой не появился в печати; но деньги я заработал честно. Дядя Шура заставил меня перебелить рукопись раз шесть. Каникулы давно кончились, я замучился, опасался, что так и зима пройдет, все реже приходил к нему на квартиру – и тогда Фурманов заявил, что редакция "решила оплатить мой труд".
Дорвавшись до коньков, я стал пропадать на ледяных дорожках катка, простудился и слег. По моей просьбе опекун принес мне из библиотеки книгу; на обложке стояло: "Максим Горький. 1-й том".
"Опять этот мужик, – подумал я с изумлением. – Прямо никуда от него не денешься".
Книгу я развернул с особым любопытством. Впечатление она произвела на меня такое, словно я только что научился читать и теперь радовался каждому вновь открытому слову. Передо мной широко развернулись бескрайние южные степи, омываемые морским прибоем, ночные костры с удивительными странниками. Я сразу влюбился и в Челкаша, и в старую цыганку Изергиль, и в Мальву, и в побирушку Леньку, а особенно в самого чудесного писателя. Значит, есть человек, который так здорово сумел рассказать про босяков и беспризорников вроде меня. Интересно, какой он из себя? Ну конечно, солидный, с высоким лысым лбом, в роговых очках – уж такие все писатели. Весь небось в бобрах, манишка раздушена тройным одеколонов, а может, и передние зубы золотые – для большего фасона. Вот бы повидать. А что? Живет он, понятно, в Кремле. Добраться до Москвы, подсторожить у ворот и подойти: "Ну, как житуха, товарищ Максим Горький? Разрешите представиться, тоже автор из босяков. Желаю поступить к вам в литературные ученики".
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27


А-П

П-Я