российские душевые кабины 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Третьего дня на нежно-голубом платье – оранжевые ленты! Вчера на платье красивого цвета морской воды – опять оранжевые ленты! И в ваших прелестных черных волосах постоянно оранжевые ленты... Ах, моя дорогая Юлия, – добавил Бавиль, весело погрозив ей кончиком пальца, – я сильно опасаюсь: это предпочтение – не просто дело вкуса, это воспоминания.
– Какое безумие – ответила Юлия, покраснев.
– Помогите мне, братец, – обратился интендант к г. Ламуаньону. – Вспомните-ка хорошенько: среди высшего общества, которое вас посещает, не обратил ли на себя вашего внимания один светлый, бросающийся в глаза парик, один удивительно очаровательный молодой господин, платье которого всегда изящно обвешано лентами этого любимого цвета?
– Постойте, постойте! – отвечал Ламуаньон, улыбаясь и делая вид, будто припоминает что-то. – Так и есть честное слово! Молодой Рауль де Курвиль, чудесный жантильом, человек прекрасной души и к тому же сын моего лучшего друга... Теперь, когда вы навели меня на эту мысль, он представляется мне именно весь покрытый этим цветом.
– Как братец! Рауль де Курвиль, друг детства вашего сына? – спросил Бавиль, прикидываясь удивленным. – Как, этот красавец Рауль, который почти вырос вместе с Юлией? О, в таком случае нет ничего проще, – прибавил он лукаво, – все чудесно разъясняется: у них были одни и те же учителя, они заучивали одни и те же уроки. Их вкус к оранжевому цвету, без сомнения, является следствием их совместного воспитания.
– Господи, Господи, дядюшка, какой вы злой! – воскликнула девица Ламуаньон, нетерпеливо стукнув ножкой и надувая губки.
– Ну так! – заметил Бавиль, вставая и ласково облокачиваясь на спинку кресла племянницы. – Вот и ты, как вся провинция, говоришь, что я злой. Ну пойдем на мировую. И если ты меня простишь, я устрою, чтобы ты присутствовала на обеде, где будет мэтр Жанэ, капитан городского ополчения, но с условием, что ты и твой брат будете держать себя степенно и не станете смеяться.
– Разве в присутствии мэтра Жанэ так трудно сохранять степенность? – спросил брат Юлии.
– Да, вообразите себе, дети мои, что это – олицетворение старинной христианской благопристойности в парике и в фуфайке. Дней восемь тому назад я принимаю его в кабинете, в котором находится мой портрет. Так как мэтр Жанэ добросовестно придерживается всех правил приличия, а они запрещают повертываться спиной к изображению хозяина дома, то добряк очутился в страшном затруднении: я сидел как раз напротив моего портрета. Надо было видеть мэтра Жанэ: он переминался нетерпеливо с ноги на ногу, точно стоял на раскаленных угольях, он поворачивался в сторону, поворачивался в три четверти, то перегибался вперед, то откидывался назад. Наконец, весь взволнованный, он принял геройское решение: ответы давать мне, а голову повернуть к раме.
Этот рассказ, который сопровождался смешными движениями, вызвал всеобщий хохот, который вдруг был прерван появлением секретаря интенданта.
– Ваше превосходительство, приехал курьер, – доложил секретарь.
– Вот и дела, дела! – проговорил Бавиль. – Пойдемте, сын мой. А конец рассказа о мэтре Жанэ, моя маленькая волшебница, последует потом, – весело прибавил интендант, обращаясь к племяннице.
Он ушел в свой кабинет в сопровождении своего сына, грустный, почти мрачный вид которого странно отличался от радостно-мирного настроения всех остальных членов семьи.

ПОЛИТИКА

– Я позвоню, Сюрваль, когда вы мне понадобитесь, – сказал Бавиль своему секретарю. Он уселся за большой стол, покрытый бумагами, над которыми в порядке лежали телеграммы, недавно полученные из Парижа. Жюст де Бавиль, известный потом под именем графа де Курсона, бессознательно облокотился о подставку больших часов деревянной мозаичной работы и замер в этом положении.
– Что я вижу! – воскликнул Бавиль, распечатав следующее письмо. – Сын мой, вы назначены интендантом Руанского округа. О, король слишком к нам милостив!
– Я, отец? – почти с ужасом спросил Жюст де Бавиль.
– Ты, сын мой! Ты, ничтожный докладчик суда в Монпелье. Это неожиданная милость! Я уверен, что канцлер, желая выразить свое необыкновенное к нам внимание, нарочно выбрал день нашего семейного торжества, чтобы сообщить нам эту добрую весть. Нуте-ка, г. интендант, пойдемте: я представлю вас вашей маменьке и дяде в новом чине, – проговорил Бавиль, вставая и крепко обняв сына.
Жюст как будто не разделял радости отца. Когда Бавиль уже собирался войти в гостиную, он с умоляющим видом обратился к нему:
– Сударь, одно слово.
Г. де Бавиль с удивлением посмотрел на сына и промолвил:
– Правду сказать, Жюст, я не возьму в толк вашего равнодушия. Король доверяет вам выдающийся пост, о котором в ваши лета и мечтать не смеют, а у вас такой вид, точно на вас обрушилось несчастье.
– Да, у меня есть причина быть печальным. Я опасаюсь в данном случае жестоко огорчить вас.
– Жестоко огорчить меня? Это, значит, будет впервые в вашей жизни! Я же говорю с гордостью: ни один отец никогда не гордился более своим сыном, чем я вами. У вас великодушный характер, сильный и возвышенный ум, громадный для вашего возраста запас знаний; поведение ваше безукоризненно. Я вас упрекаю только в одном, вы это знаете. Вы, пожалуй, уж слишком слепо принимаете мои мнения, никогда их не оспаривая. Но объясните мне: каким же образом думаете вы меня жестоко огорчить по поводу места, которому многие позавидовали бы?
– Я принужден отказаться от этого места, – проговорил Жюст, сделав над собой страшное усилие.
– Отказаться от этого места! – воскликнул Бавиль, удивленный донельзя. – Объяснитесь, сын мой. Я вас не понимаю.
– Настал час сделать вам великое открытие, сударь. Хватит ли у меня мужества?
– Господи помилуй! Надеюсь, тут нет ничего бесчестного? – воскликнул Бавиль, весь красный от волнения.
– О нет, успокойтесь! – ответил Жюст печально и с достоинством.
– Я вам верю, сын мой, но говорите.
– Сударь, вы упрекнули меня, что я слишком слепо принимаю ваши мнения. Простите же теперь мою смелость.
– Я вас слушаю.
На лице Бавиля появилось выражение болезненного любопытства.
– С некоторых пор вы открыли мне, каким образом управляется эта провинция. Эти ужасные указы, устрашавшие все сердца, переписаны моей рукой. Теперь признаюсь вам, сударь, когда моя рука переписывала их... она часто дрожала... Часто лицо мое покрывалось краской...
Жюст, запнувшись, приостановился на мгновение.
– Продолжайте, – проговорил Бавиль, не выказывая ни малейшего волнения.
– Сударь, я должен вам признаться, что находил эти указы несправедливыми, жестокими, святотатственными. А я знал, что вы человек справедливый, добрый, набожный. Вне дома, хотя я находился в кругу ваших друзей, подчиненных и людей, всем обязанных вам, я слышал, что ваше имя никогда не произносилось иначе, как со страхом, а возвращаясь домой, я находил в вас самого любящего и нежного отца. На грозном суде ваши речи снова были неумолимы и взор беспощаден, а когда вы говорили с матерью, со мной, сколько мягкости было в ваших словах, какое спокойствие в глазах!
Бавиль, взволнованный, протянул руку сыну, который почтительно поцеловал ее.
– О, сударь, если бы вы знали, как тяжело сыну обвинять своего отца! Я устрашился этой гнусной мысли и порой старался даже быть несправедливым к протестантам. Я старался видеть лицемерие в их покорности, дерзость в их кротких увещеваниях, когда они, умирая мучениками за свою веру, повторяли на костре: «Господи Владыко, прости нашим палачам! Господи Владыко, храни короля!» В их мужестве я видел нечестивую закоснелость, в этих обетах, в этом прощении – одну кровную обиду. Но вскоре мой разум, мое сердце, благородная кровь, унаследованная от вас, – все во мне возмутилось против моей собственной несправедливости. Тогда я снова погрузился в омут сомнений и горечи, так как в моих глазах ваши указы были варварски жестоки и несправедливы, – закончил молодой человек тихим, дрожащим голосом.
– Но вы никогда не обвиняли короля? – спросил Бавиль. – А я исполнял только его волю.
– Сударь, я знаю ваш гордый, независимый нрав. Никогда вы не станете слепым орудием чужой воли, которую вы считали бы роковой для блага управляемой вами страны. Приводя в исполнение королевские указы, вы освящали их своим согласием.
– Это мысль благородная, справедливая. Вы не ошиблись, – ответил Бавиль. – Но зачем скрывали вы до сих пор от меня свои опасения, беспокойства и сомнения?
– Я не хотел говорить вам о них раньше, чем я приму решение относительно своего будущего: до тех пор мне хотелось еще подумать. В отчаянии я обвинял ограниченность своего ума, который не мог, подобно вашему, подняться на известную высоту, с которой, без сомнения, иначе обсуждаются дела человеческие. Желая проникнуть в эту грозную тайну, я чувствовал, что мои мысли доводили меня до помешательства. Напрасно я молил Небо просветить меня: все, осенявшее меня свыше, казалось, осуждало страшные преследования, соучастником которых вы были. Ах, батюшка, батюшка! – воскликнул Жюст, падая на колени перед интендантом. – Простите вашего сына! Теперь вы все знаете. Вы сами видите: я не могу занять место, предназначенное мне королем. Не все же протестанты находятся в Лангедоке. Никогда не стану я служить человеку, жестокость которого ужасает меня.
Бавиль казался взволнованным. Он поднял своего сына, нежно его обнял и знаком указал ему место возле себя. Жюст до сих пор проявлял такое равнодушие, по крайней мере, наружное, к судьбе гугенотов, что интендант не мог прийти в себя от удивления. Бавиль обладал чересчур цельным характером, его убеждения слишком глубоко укоренились в нем, сам он слишком привык встречать полнейшее повиновение: никогда ему не приходила в голову мысль о необходимости отдать отчет в своих действиях, хотя бы даже своему собственному сыну.
Увлеченный потоком событий, уверенный в правоте дела, которому он служил, интендант не имел ни времени, ни охоты заняться бесплодным разбором своих поступков. Его ничуть не смущало то, что его спокойная домашняя жизнь так ярко противоречила ужасающей строгости его управления. Он видел спасение в ужасе и прибегал к нему, как к сильному, ужасному, но необходимому средству.
Какая загадочная непоследовательность, которая была вполне способна поразить Жюста! Бавиль, мягкий и непорочный в частной жизни, был неумолим при применении самых кровавых мер. К людям, которых он осуждал, он не чувствовал ни злобы, ни ненависти. Религиозная вражда не сбивала его с толку, иногда он даже чувствовал сострадание к преследуемым им жертвам. Тем не менее, без всяких угрызений совести, он брал на себя страшную ответственность за выполнение самых варварских указов.
Несмотря на все только что происшедшее, Бавиль не сомневался, что любовь сына к нему останется неизменной. Тем не менее, обвинения Жюста болезненно задели его. Хотя последний отказался занять пост руанского интенданта, отец все-таки надеялся, что, объяснив причины своего поведения, он заставит его отрешиться от неправильных предубеждений и проникнуться менее нетерпимыми мыслями, более соответствующими истинному положению дел. Поэтому Бавиль ответил сыну после продолжительного молчания спокойно, мягко и с достоинством:
– Я ценю вашу откровенность. Велика ваша любовь и уважение ко мне, сын мой. Не поколебали их ваши ложно понятые, благородные идеи, бесспорно великодушные, но которые, не встречая себе возражений, могли бы иметь роковое влияние на ваш образ мыслей. Вы вступаете в жизнь в очень мрачные, бурные дни, наше время – минуты страшной борьбы и даже... Впрочем нет! Оно ничуть не отличается от всяких времен: все они походят друг на друга. Человек всегда останется человеком. Два противоположных воззрения, которые оспаривают ныне друг друга, разве они не боролись раньше? Разве они перестанут когда-либо бороться между собой? Под тем или другим видом, но причина борьбы останется все та же: изменится только одно название... Эта вечная борьба порока против добродетели, мятежа – против власти, гордости – против покорности, борьба слуги против хозяина, подданного против своего короля, человека против его Творца.
– Но, батюшка, это не гражданская, а религиозная война. Если бы не коснулись свободы совести гугенотов, если бы их не довели до отчаяния беспощадной жестокостью, разве они восстали бы?'– проговорил Жюст почтительно, но твердо.
– Когда ваш разум созреет под влиянием опыта, сын мой, вы сами поймете всю тщетность подобных тонких отличий. Всякий католик – монархист, всякий протестант – республиканец, а всякий республиканец – враг монархии. Франция – страна монархическая по существу, скажем более, по своему географическому положению. Ее могущество, процветание, ее жизнь главным образом зависят от этого образа правления. Церковное начало, которое легло в основу ее общественного строя, доставило ей четырнадцать веков спокойного существования: епископы усовершенствовали то, что было начато друидами. Оттого-то мы не дадим реформации коснуться этой дивной иерархии политической и религиозной власти, которая составляет величие и силу Франции. Наши короли – старшие сыны церкви. Если церковь их помазует на царство, если она утверждает, что их права божественного происхождения, чтобы сделать их неприкосновенными, то наши короли, в свою очередь, должны защищать церковь против ереси. Допусти они нападки на непогрешимую власть святого престола – и люди станут отрицать непререкаемую власть трона. Повторяю, кто отрицает тиару – отрицает корону, кто отрицает папу – отрицает короля.
– Но разве сам король в сделанной им известной декларации о Четырех Статьях, не утверждает, что он более глава галликанской церкви, чем сам папа? Не подверг ли он подозрению самого св. отца? Не подчиняет ли он епископов суду парламента?
– А кто вам сказал, что именно это не было большой, пагубной ошибкой? О, Боссюет не знает, какой роковой удар нанес он королевской власти, непреложная сила которой зиждется на ее божественном происхождении, когда он позволил безнаказанно нападать на непогрешимость главы церкви!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62


А-П

П-Я