https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/dlya_dachi/nedorogie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

– Морис, зачем нам туда ехать?
– Видишь ли, – ответил Морис, – мне хотелось бы взглянуть на это местечко. Ты же знаешь, что я должен быть знаком со всеми формами поддержания дисциплины среди каторжан.
– Возможно, от нас потребуют доклада по поводу смерти одного арестанта, – сказал Викерс. – Капеллан – человек беспокойный, хоть и вполне благонамеренный – подал петицию по этому делу. Ты мог бы не хуже любого другого заняться им, Морис.
– Конечно. И таким путем мы сэкономим на дорожных расходах, – согласился Морис.
– Там ужасная тоска! – воскликнула Сильвия.
– Это самое красивое место на острове, моя дорогая. Я как-то провел несколько дней там и был совершенно очарован.
«Удивительно, – подумал Викерс, – как много они переняли друг у друга. Сильвия стала менее щепетильна в выборе выражений, Фрер же, наоборот, стал тщательней подбирать слова. Кто же из молодоженов одержит верх?»
– Да, но там сторожевые собаки, акулы и все такое прочее… О, Морис, разве не сыты мы по горло этими каторжниками?
– Сыты? Да я намерен ими кормиться всю жизнь, – сказал Морис как нечто само собой разумеющееся.
Сильвия вздохнула.
– Сыграй нам что-нибудь, дорогая, – предложил ее отец.
И девушка, усевшись за рояль, стала играть и выводить трели и рулады своим чистым юным голоском. Вскоре вопрос о Порт-Артуре исчез в волнах мелодий, и больше в этот вечер о нем не упоминалось. Когда же Сильвия снова об этом заговорила, она встретила твердый отпор супруга, Он хотел ехать туда, и он поедет. Однажды убедив себя в том, как ему выгодно поступить, Морис с животным упрямством настаивал на своем, невзирая на чье-либо сопротивление. И жена, устроив мужу первую сцену, в конце концов сдалась. Это была первая размолвка в их короткой совместной жизни, и Сильвия поторопилась загладить свою вину.
В лучах любви, – а Морис вначале искренне любил ее, любовь, подавляя его дурные качества, внушила ему, как внушает всем нам, ту нежность и самоотречение, которые являются признаком всякой любви, кроме плотской, – все страхи и сомнения Сильвии постепенно рассеялись, как рассеиваются туман под утренним солнцем. Она была молоденькой девушкой с пылким воображением, с честными и благородными стремлениями; однако на ее ребячливую натуру наложила свой отпечаток мрачная тень нервного потрясения, перенесенного ею в детстве. Брак сделал ее женщиной, развив в ней чувство гордости человеком, которому она по своей воле всецело себя отдала. Но постепенно именно это чувство превратилось для нее в источник тревоги. Став его же ной и уверовав в свою способность полюбить его, она начала бояться, как бы он не совершил чего-либо такого, что может погасить ее любовь к нему. В двух или трех случаях она призналась себе, что муж ее больший эгоист, чем она думала. Он не требовал от нее особых жертв – будь это так, она, подобно всем женщинам ее склада, охотно приносила бы их, получая от этого только радость, – но он временами пытался вселить в нее пренебрежение к чужим чувствам, которое было так свойственно его натуре. Он любил ее – иногда даже чересчур страстно, – но он не привык ни в чем поступаться своими желаниями, особенно в тех якобы мелочах, во внимании к которым всегда сказывается подлинная самоотверженность любящего человека. Если ей хотелось читать в то время, когда он задумал прогуляться, он добродушно отнимал у нее книгу, считая, что прогулка с ним для нее приятнее любого другого занятия. Если же она звала его на прогулку, когда он решил отдохнуть, он, смеясь, уверял ее, что его лень достаточное основание для того, чтобы она посидела с ним дома. Он не старался даже скрывать скуку, когда она читала ему вслух свои любимые книги. Если ему хотелось спать, когда она играла или пела, он, ничуть не смущаясь, засыпал. Когда она заговаривала о вещах, которые его не интересовали, он бесцеремонно менял тему разговора. Он не стал бы намеренно обижать ее, но ему казалось естественным зевать от скуки, засыпать, когда он уста-вал, и говорить только о том, что интересовало его самого. Если бы кто-нибудь обвинил его в себялюбии, он бы очень удивился.
И вот однажды Сильвия сделала открытие, что она ведет двойную жизнь: одна ее жизнь – жизнь тела, другая – жизнь духа, и что в этой последней мужу ее нет места. Это встревожило ее, но она тут же с улыбкой прогнала сомнение.
«Разве можно ожидать от Мориса, чтобы он проявлял интерес ко всем моим глупым прихотям?» – подумала она. И, хотя ее смутила мысль, что эти «прихоти» и «фантазии» вовсе не глупости, а самая лучшая, самая светлая часть ее души, она мужественно преодолела свое беспокойство.
«Мысли мужчин отличаются от наших, – думала Сильвия. – У них есть свои дела и общественные обязанности, о которых женщины ничего не знают. Я должна создавать ему уют, а не досаждать своими дурацкими капризами».
Что касается Мориса, то он иногда очень огорчался тем, что не понимает свою жену. Ее характер был для него загадкой; ее душа не поддавалась исследованию с помощью плоских мерил обыденной жизни. Он знал ее ребенком, любил еще с тех давних пор и пошел на подлое и жестокое преступление, чтобы завладеть ею. Но, заполучив ее, он ни на йоту не приблизился к разгадке ее тайны. Она принадлежала ему полностью, так он, по крайней мере, думал. Ее золотые волосы были отрадой для его пальцев, ее губы принимали его ласки, а взор ее источал любовь для него одного. И все же бывали минуты, когда губы ее оставались холодными под его поцелуями, а глаза выражали презрение к проявлениям его грубой страсти. Он замечал, что, разговаривая с ним, она впадает в задумчивость. Но ведь и он засыпал, слушая ее чтение. Однако она, пробуждаясь от своего раздумья, краснела, стыдясь своей рассеянности, чего он никогда не делал. Он был не такой человек, чтобы долго размышлять о таких материях; выкурив несколько трубок и задумчиво потерев лоб, он попросту выкинул это из головы. И действительно: как мог он раскрыть душевную тайну женщины, которая вся оставалась для него загадкой? Было странно, что этот ребенок, день за днем выраставший на его глазах, стал молодой женщиной, маленькие секреты которой он только теперь обнаружил. Он заметил родинку на ее шее и вспомнил, что видел ее и раньше, когда она была девочкой, но не замечал. Теперь эта родинка стала чудесным открытием. Он ежедневно удивлялся тому, какое сокровище ему досталось. Он восхищался изяществом ее платьев и украшений, тонкостью ее вкуса. От ее одежды словно исходил аромат святости.
Все объяснялось тем, что любовнику Сары Пэрфой нечасто приходилось иметь дело с порядочными женщинами, и лишь сейчас он открыл для себя, каким изысканным украшением служит женщинам скромность.

Глава 47
В ЛАЗАРЕТЕ

Лазарет в Порт-Артуре был далеко не веселым местом, но измученному и обессилевшему Доузу он показался раем. Там, несмотря на грубое и презрительное обращение тюремщиков, он ощущал какое-то внимание к себе. Там он, по крайней мере, был избавлен от вынужденного общения с людьми ему ненавистными, вызывавшими его отвращение, но до уровня которых он день за днем опускался, сознавая это с отчаянием и болью. До сих пор, все эти долгие годы, когда был растоптан и унижен, он хранил воспоминание о своей любви, во имя которой принес себя в жертву, и эта любовь поддерживала его, не позволяла опуститься на самое дно. Но теперь в нем что-то сломалось. Он убедил себя в том, что безнадежно потерян для милосердия и любви, брошен в пропасть, куда не проникает даже глаз божий. Этот поворот произошел в его душе после памятной сцепы в саду, когда она сама предала его в руки тюремщиков. Теперь отчаяние и ярость всецело завладели им: «Она меня не узнала, она презирает меня – отщепенца; разве что-нибудь изменится, если я стану таким же, как все?» Под влиянием подобных размышлений, повинуясь приказу Берджеса, он взял в руки плеть.
Несчастный Керкленд только промолвил:
– Не все ли равно – ты или другой.
Действительно, кому нужны здесь его гуманные понятия о чести и совести?…
Нанося удары, он краснел от стыда. Однако он переоценил свою способность чинить зло; и когда он бросил плеть и подставил свою спину для порки, он почувствовал дикую радость – теперь он искупит свою вину собственной кровью. Когда же, истерзанный физической пыткой, он рухнул на колени в своей камере, то сожалел лишь об одном: как не сдержал он свои бессильные стенания, почему не прикусил язык, прежде чем изрыгнуть проклятия и сквернословить, и не из-за того, что сквернословить – грех, а из-за того, что он дал повод своим мучителям позлорадствовать над его муками и страданиями. Когда Норт посетил его, Руфус, мучительно страдая, оттолкнул своего утешителя – ведь тот не только видел, как его пороли, но и слышал, как он кричал. Уверенность в себе и сила воли, которые поддерживали его во все эти годы тяжелых испытаний, покинули его в тот момент, когда он в них более всего нуждался. Он, человек, который, не дрогнув, смотрел в лицо и виселице, и пустыне, и морской пучине, расписался в собственной несостоятельности под этой физической пыткой. Его пороли и прежде, но он держался и лишь втайне плакал от унижения, а теперь он впервые ощутил всю тяжесть наказания плетью, когда физические муки заставляют истерзанную душу, доныне защищавшуюся маской равнодушия, признать себя побежденной.
Не так давно один кандальник, будучи не в силах сносить «особые милости», которыми осыпал его Берджес, убил своего товарища, работавшего рядом с ним, и, дотащив труп до ближайшей кандальной команды, сам сознался в своем преступлении; его приговорили к смерти, и перед казнью он благодарил бога за то, что наконец нашел путь к избавлению от тяжких страданий, хотя такому «избавлению» могли бы позавидовать разве только его товарищи. Это кровавое злодеяние заставило Доуза ужаснуться. Как и другие кандальники, он осудил убийцу, трусливо избегнувшего кары, которой человеку или дьяволу угодно было его предать, но теперь ему стали понятны мотивы этого преступления, и он почувствовал к убийце одну лишь жалость. Он лежал без сна в полутемной палате лазарета, ночная тишина полнилась дыханием больных каторжан, спина его горела под пропитанными мазью тряпками, и он мысленно дал себе страшную клятву, что скорее умрет, чем позволит своим врагам еще раз глумиться над ним. Придя к такому решению, он гневно отринул от себя понятия чести и достоинства, жалкие клочки которых он еще недавно хранил в своей душе, и вспомнил о странном человеке, который снизошел до него, пожал ему руку и назвал братом. Он заплакал тогда скупыми слезами от этого неожиданного привета, с которым обратился к нему человек, которого он считал таким же черствым, как и других. И тогда священник признался ему в своей слабости именно в то мгновение, когда его собственная слабость пересилила стыд.
Успокоенный короткий передышкой, какую дало ему пребывание в лазарете, он постепенно обратился к мысли о религии. Он читал о мучениках, терпевших невыносимые страдания, которых поддерживала вера в бога и загробную жизнь. В своей безрассудной юности он высмеивал священников, а также обряды богослужения. Теперь же, испытывая все большую ненависть к человечеству, он стал презирать догму, учившую людей любить друг друга. «Бог есть любовь, братья мои», – провозглашал капеллан по воскресеньям, в остальные дни щелкал кнут надзирателя и свистела плеть. Что за смысл в этих проповедях, если в жизни никто им не следует? Куда как легко «духовному наставнику» внушать арестантам, что не следует предаваться дурным страстям и что нужно со всей кротостью сносить наказания. Как мудр и правилен его совет: «Положись на бога», но, как говорил один закоренелый пьянчуга, «бог чертовски далеко от Порт-Артура».
Руфус Доуз про себя усмехнулся, слушая наставления священника о том, что лгать и воровать грешно, обращенные к людям таким, как он, изведавшим в жизни самое страшное. Он считал, что все священники – либо дураки, либо обманщики, а всякая религия – издевательство и ложь. Но теперь, когда в миг тяжелого и мучительного испытания его собственные силы ему изменили, он начал подумывать о том, что религия – это не только притчи и изречения, о которых столько спорят, по и нечто животворное и укрепляющее. Дух его был сломлен, тело ослабело, пошатнулась вера в собственную волю. Ему хотелось обрести хоть какую-то опору, и он, как и все в подобных случаях, потянулся душой к Неведомому. Если бы только подле него оказался христианский священник, безразлично какого толка, или просто верующий человек, который мог шепнуть несчастному слова утешения и милосердия, освободить его душу от мрака и отчаяния, исторгнуть у него признание в своих заблуждениях, упрямстве и опрометчивости, осветить бы страждущую душу обещанием бессмертия и справедливости, он мог бы спастись от своей судьбы. Но такого человека рядом с ним не было. Он попросил позвать к нему капеллана.
Норт в это время сражался с департаментом, ведавшим делами каторжников, добиваясь возмездия за смерть Керкленда, и, став жертвой «чернильных душ», отсылавших его из одного места в другое, встречал то холодность, то чопорное презрение. Руфус Доуз, прождав его целое утро, уже устыдился своей просьбы, но тут в его камеру почтительно проводили врачевателя душ мистера Микина.

Глава 48
УТЕШЕНИЯ РЕЛИГИИ

– Ну что, друг мой, – вкрадчиво сказал Микин, – вы, кажется хотели видеть меня?
– Я просил позвать капеллана, – буркнул Доуз, все больше злясь на себя за свой порыв.
– Я и есть капеллан, – с достоинством ответил Микин, как будто желая сказать: «Я вам не Норт в гороховом пиджаке, то и дело прикладывающийся к бутылке, а добропорядочный священник, друг самого епископа!»
– Я думал, что мистер Норт…
– Мистер Норт уехал, сэр, – сухо ответил Микин, – но я выслушаю вас. Констебль, не уходите, подождите меня за дверями.
Руфус Доуз подвинулся на деревянной скамье и, прислонив к стене камеры еще саднящую спину, горько усмехнулся.
– Можете не бояться, сэр, я вам ничего не сделаю, – сказал он.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71


А-П

П-Я