https://wodolei.ru/catalog/mebel/classichaskaya/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Возможно, это были привидения, возможно, инопланетяне, о которых говорил Такибае. Я хорошо разглядел просторные балахоны наподобие тех, какие носили ку-клукс-клановцы. Существа двигались так, будто безостановочно катились на скрытых колесах или парили в воздухе…
Я себя дурачил, повторяя, что Око-Омо мой главный враг. Но скорее всего меня дурачил тот, кто обосновался в ячейках моего мозга. Меня явно отвлекали. Кто? С какой целью?..
Гортензия твердила после смерти Луийи, что в убежище есть еще кто-то. Она чутко реагировала на присутствие чужой воли или, как она выражалась, постороннего биополя. Я подтрунивал над нею, но, честное слово, ощущал то же самое. Что-то удерживало меня от размышлений на эту тему, непроницаемая штора затемняла рассудок, едва я хотел оценить свои ощущения…
И вот теперь я вспомнил, что все мы, Гортензия, Луийя и я, страдали от головной боли, от фоновых шумов в черепной коробке, — будто в убежище постоянно пульсировал высокий звук. Он не воспринимался как звук, но, конечно, оказывал свое разрушительное действие.
Однажды после дежурства Гортензия вычесала с головы металлический гарпунчик размером с семенной зонтик одуванчика и по внешнему виду весьма схожий с ним. Я не придал этому значения: мало ли что можно занести извне в убежище?
Но зонтик-электрод не был занесен извне — его выстреливал в голову тайный механизм! И механизм, — если допустить, что он был единственным, — помещался где-то возле люка. Когда я открывал люк, чтобы выйти из убежища, я почувствовал, будто десятки иголок вонзились мне в затылочную часть черепа. Но неприятное ощущение тотчас исчезло, и я напрочь забыл о нем.
Когда я разговаривал с Око-Омо, стоя подле него, я машинально почесывал свою голову и извлекал из кожи какие-то стерженьки.
И только ударившись о камни и увидев фигуры в белых балахонах, я догадался, что кто-то давно манипулировал моим сознанием с помощью электродов, получавших команды от радиопередатчика…
Все свои догадки освобожденный мозг совместил и освоил за доли секунды: едва завидев белые балахоны, я уже знал, что они имели непосредственное отношение к катастрофе и электродам, извлеченным мною из кожи головы. И еще знал, холодея от страха, что никакой я не пророк, а безвольное орудие чужого, преступного расчета и моей роли, как и мне самому, наступил конец.
Я смирился со смертью. Перед неизбежной кончиной все смиряются, и, может, смирение и вызывает прекращение жизнедеятельности. Я не понимал, отчего непременно должен умереть. Но это меня и не интересовало, — я должен был умереть хотя бы для того, чтобы освободиться от ужаса…
Белые фигуры приближались. Одна из них взмахнула рукой — изрыгнулась молния, прямая, как солнечный луч, и тонкая, как бельевой шнур. Может быть, это был импульс лазерного луча большой мощности. Будто сквозь сон я услыхал треск и падение обвалившихся кусков камня. И еще голос: «Это уже падаль, экономь заряды!..»
Возможно, я был уже мертв. И если я был мертв, знайте, кто еще жив, что мертвый какое-то время сохраняет связь с миром, эта связь не рвется мгновенно, если цел мозг…
Я был мертв — точно. Но я расслышал истошный крик: «О-ко-мо-о!..» И вслед за тем вновь раздался треск и грохот падающего камня.
Кажется, тип в белом балахоне, который констатировал мою смерть, был не кто иной как Сэлмон…

Предчувствовал, что за эти минуты совершится непоправимое. Я не хотел уходить вдвоем, хотел, чтобы мой напарник кликнул ребят из дыры, где мы уже три недели молотили киркой и все пока без особого толку.
Зачем я послушался Око-Омо? Ведь я не доверял Фромму. Люди, какие слишком много рассуждают о правде, слишком в ней сомневаются. Чаще всего надо действовать без рассуждений, потому что рассуждать некогда. Да и вся прошедшая жизнь — разве не рассуждения? Разве человек не может тотчас сказать, что для него правда, а что ложь, что честь, а что бесчестье? Да жил ли он прежде, коли не может?..
Если исходить из того, что ты виноват, во всем найдешь свою вину. Но если считать, что ты прав, повсюду будешь выгораживать себя и выгородишь: на словах можно доказать все, что угодно. Поэтому нельзя полагаться только на слова. Да и не время. Иные люди не пожелали остаться людьми. Когда легко, все герои. А когда трудно, не каждый себе докажет. Ведь доказывая всем, доказывают прежде всего себе. Ничье мнение о себе нельзя ставить выше собственного — какой же ты тогда человек?..
Что ж это я? Распустил нюни, получив три-четыре пробоины…
Не встать. Вот чуть напрягся, и уходит сознание… И — ни единого патрона, чтобы подать сигнал…
И все же повезло…
Этого только не хватало — слезы? Чего ты плачешь, Игнасио? Разве слезами кто-либо оживил убитого?..
Пока жива коммуна, Око-Омо живет в нас. И хватит с тебя крови, Игнасио, слезы — слабость. То, что ты всегда презирал в себе…
Пока ты жив, ты хозяин жизни. Нельзя уступать, нельзя сдаваться…
Фромм сразу вызвал во мне подозрения, хотя и живой-то он был наполовину. А в убежище, надо полагать, хватало воды и пищи…
Протиснувшись в пещеру, я окликнул Око-Омо. Он не ответил. Я кинулся к нему ближней дорогой — через завал. Это спасло меня, потому что враги караулили возле тропы.
Око-Омо был убит. В отчаянии я закричал, но отчаяние сменилось яростью, едва я понял, что враг не ушел: в метре от меня ударил разряд молнии — она сверкнула от камня возле выхода из пещеры. Я выключил фонарь и упал ничком.
Они сожгли место, где я стоял. Они прекрасно видели в сумраке, и их оружие превосходило мое. Но я не уступил бы им, если бы даже был вовсе безоружным. Нужно было отомстить за смерть Око-Омо — это я знал твердо, а остальное не имело значения.
«Фромм привел бандитов!» Так я подумал, соображая, что мне делать. И тут над камнями возник скелет. Он помахал плетьми длинных рук и исчез. Враг рассчитывал на расшатанные нервы. «Игнасио, ты слишком уже стар, чтобы бояться привидений». И я отполз в такое местечко, до которого было не добраться сверху. Тропинка среди гранитных глыб, которой поневоле должны были воспользоваться враги, чуть-чуть подсвечивалась отблесками рассеянного луча. Туда я и вглядывался, стараясь не слишком напрягать зрение, чтобы не вызвать галлюцинаций.
Пока в небе светит солнце, даже умирая, человек не должен отчаиваться. И главное — не терпеть насилия, не давать спуску насильникам. Око-Омо называл это «главным уроком»…
Я был спокоен, меня не заботило, сколько их там, врагов. Чем больше, тем лучше, потому что нельзя было допустить прежнего террора.
Тень, едва заметная, мелькнула на тропинке. Понятно, я не упустил своей доли секунды — выстрелил и тотчас же укрылся за выступ скалы.
Скала вздрогнула, раздался взрыв, и пламя сверкнуло, но я уцелел. Только меня немного присыпало. Тяжелый и острый обломок поранил плечо. Глаза закрывались от боли, но я им не позволил…
Сменил позицию: отполз в дальний угол каменного мешка. Отсюда бежать было некуда и прятаться было негде. Я оперся о камень и ожидал атаки.
Хрип услыхал я и стоны. «Значит, не промахнулся», — сказал я себе. Жизнь оправдана, если честный человек убивает хотя бы одного негодяя. Это тоже «урок»…
Свет вспыхнул на миг в пещере. Излучение настолько ослепило, что я не приметил, откуда оно исходило… Меня не увидели. Чтобы увидеть меня, нужно было приблизиться ко мне…
Свет погас, и я понял, что враг не уйдет, не посчитавшись. Это меня устраивало.
Нужно было немедля перебраться на другое место. Но — не было сил. Впервые я подумал о том, что износился. Прежде я выдерживал штуки и посерьезней. Теперь же валился кулем, едва отрывал спину от подпорки.
Пещера вновь наполнилась шипением и ослепительным светом. Как бабочка, пришпиленная иголкой к фанерке, я сидел беззащитно, все же успев разглядеть, что струя еще более яркого света перерезала пополам человека, лежавшего ниц в нескольких метрах от меня. Приучая глаза к темноте, я догадался, что убитый — Фромм и что Фромм и мои враги — разные фирмы. Если, конечно, Фромма не разделали по ошибке.
И тут уже я рассудил вполне здраво. Если в тот раз заметили Фромма, то, конечно, теперь заметили и меня. Пренебрегая болью, я пополз навстречу врагам. В какой-то благословенный миг, затаившись, я услыхал, что кто-то крадется по ту сторону невысокого камня, — сопение, шорох одежды. «Ну, вот, сейчас мы и посчитаемся». Я боялся пошевелиться. Автомат был в неудобном для стрельбы положении, но вспугнуть врага — значило потерять последний шанс.
Он пережидал, мой враг, дыша ртом. Спокойно дыша, из чего я заключил, что это опытный противник и надо бить его только наверняка.
Едва он выполз из-за камня, я выпустил на звук длинную очередь.
Схватка — всегда нервы наружу. Тут уж себя не помнишь. Стреляя, я случайно увидел, что и в меня стреляют — метрах в десяти запульсировал язычок огня…
Прежде чем я вышел из игры, я и туда послал несколько пуль…
Сколько времени прошло, пока я лежал без сознания?..
Мои враги были убиты или разбежались. Во всяком случае, они оставили меня в покое…
Пошевелиться я уже не могу, и хуже всего, что не вздохнуть. Дышать, дышать тяжело…

Было решено — я покидал деревню. Покидал навсегда и потому не спешил спуститься к дороге, по которой трижды в день проходили рейсовые автобусы и, как смерть, уносили всякого в чужой мир — к этому уже не было возврата…
Вон же они, отвесные стены нашей угрюмой церкви, заложенной еще до Идальго, лет двести назад, и после время от времени достраивавшейся и перестраивавшейся… Дом Карлоса Мендозы — самый старый. Вот он какой прокопченный и низкий — черная дыра, сложенная из необтесанных камней. Когда-то дом был богатым, и многочисленное семейство считалось преуспевающим, — Хуан, например, состоял в свите императора Максимилиана и владел поместьем. Но это было в далеком прошлом: Хуан рассорился с влиятельными людьми, оставил службу, разорился, и здесь, в деревне, дела у семейства пошли под откос. От братьев Хуана потомство пошло или хилым, или ленивым, или слишком честным, — никто не уцелел и не прижился в столице, а уходили подряд, один за другим уходили. Никто не вернулся — город сожрал их…
Мой отец и слышать не мог о городе. Морщинистый, как сухой кукурузный початок, он часто повторял с презрением, глядя на нижнюю дорогу, где пылили автобусы: «В городе много знатных людей и много денег. Где полно денег, полно бездельников. Чтобы прожить в городе, надо обманывать своих братьев. А чтобы обманывать братьев, надо стать чужеземцем. Ни отомы, ни ацтеки, ни тараски на это не способны…»
Бывало, отцу возражали, что, мол, пришло время самим мексиканцам браться за все дела, оттесняя чужеземцев, что, мол, довольно уже, по горло наработались на всяких находников, но он не позволял поколебать себя в убеждениях, которых, впрочем, никогда не выражал ясно и до конца. Если закипал спор, отец надвигал свою поношенную шляпу по самый нос, сплевывал на камни и как последний аргумент бросал слова: «А здесь, по-вашему, уже нечего делать? Или мафия только там?..»
В деревне никто, пожалуй, не сумел бы толково объяснить это слово — мафия, но каждый понимал, что оно означает. Оно означало власть сговорившихся богачей, безликую, безжалостную шайку, которая была связана со всем миром, но больше всего с надменным северным соседом…
Давно уже схоронили отца и мать, схоронили на кладбище у ограды, словно ладонями мучеников, подпертой колючими лепешками опунций…
Во дворе, скребя глазом по каменистой земле, бродили голенастые куры, а у колодца качал головой и побуркивал чем-то озадаченный индюк. Мария, сестра, забыла выпустить овец, и они топтались в тесном загоне и блеяли, тяготясь голодной неволей.
На пыльных кактусах у дороги висели трусы и красная майка Рафаэля, самого маленького карапуза сестры.
А вот и сестра, ослушавшись моей воли, выглянула из-за крыши черепичного дома и остановилась, прозрачная в утреннем солнце, посреди двора, вдруг показавшегося мне до слез неказистым и бедным.
Скрестив руки на круглом животе, беременная Мария заискала глазами на холме, по которому я должен был уйти навсегда, а я стоял тут, неподалеку, в тени деревьев, и тоска сжимала мне горло. Хотелось окликнуть Марию, беззаветно, как мать, любившую меня, но я посчитал, что это ни к чему, поправил за спиною сумку с вещами, какие брал с собой в потусторонний мир, и зашагал прочь, не оборачиваясь…
Я помню запах того утра — его храню в себе, как образ родной земли. Может, это была просто свежесть седрело и сосновых лесов, сквозь которые воздух спускался в чашу Кампо Лердо, преодолев перевал. Может, это был запах сушняка или угольных брикетов, что появились в деревне, с тех пор как близ верхней дороги возникло паучье гнездо скупочного кооператива. В кооперативной лавке крестьяне оставляли свои последние песо, но чаще продавали самих себя, покупая в кредит товары. Они брали текилу, кактусовую водку, а их жены и дети несли последнее на кока-колу, ломкие безделушки и кино — его крутил через день хозяин кооператива в «библиотеке», небольшом читальном зале, построенном из стекла святыми отцами — на те же мозольные песо прихожан…
Прячась за деревьями, я спустился на главную улицу, чтобы побыть еще в церкви, — боль оросила душу, я не мог не уступить ей.
В этот час люди уже разошлись на поля или хлопотали в домах — никто не должен был интересоваться мною. Так мне казалось. Вот и кургузая деревенская площадь с ветхой школой и пыльной баскетбольной площадкой, вот окруженный акациями старинный колодец, откуда давно ушла вода, вот стеклянная «библиотека» с сотней затрепанных детективов, — в них к полудню, обливаясь от пота, будет копаться жирный полудурок Франсиско…
А вот и церковь. У притвора горшки с орхидеями — обычай, соблюдаемый только в нашей деревне.
Скрипнула высокая дверь. Прохлада и тишина окружили меня цепкой лаской, выжимающей слезы. Впереди мерцали две свечи, полукруглые своды потолка тонули во мраке. Я положил монету, зажег свою свечу и поставил ее перед иконой Святой Девы, по-крестьянски державшей в шерстяном платке-ребосо своего младенца, будущего Спасителя…
Летиции нравилась эта икона.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53


А-П

П-Я