https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/Lagard/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Подаянием Николай Петрович прежде никогда не жил. Но теперь надо потихоньку привыкать и к подаянию, потому как одной только буханкой хлеба и кусочком сала, запрятанными в мешке, он не прокормится, не проживет. Пусть они сохранятся на самый крайний, совсем уж безвыходный случай, когда вдруг Николай Петрович опять окажется в чистом поле или в лесах-буераках, где нет ни единого живого человека, который смог бы выручить его. А в дороге, в неблизких еще странствиях всякое может произойти: и голод, и холод, и болезнь, – и ко всему Николай Петрович должен быть готов, уповая только на Господа Бога да Ангела-Хранителя. Дареный пирожок оказался редкостно вкусным. Отламывая его по самому малому кусочку и смакуя во рту, Николай Петрович не торопился со своим вопросом насчет Ворожбы, а беспечно грелся на полуденном солнышке да уважительно поглядывал на старушку, торговля у которой шла не так уж чтоб и бойко, но и не замирала окончательно. То покупали у нее по пирожку-другому железнодорожники, беспрестанно сновавшие по перрону, то мальчишки-велосипедисты, воробьиными стайками вылетавшие откуда-то из-за станции, то солдаты-пограничники, судя по всему, отлучившиеся за лакомыми пирожками без позволения командиров.
Доев пирожок и вдоволь, может быть, даже до самого вечера, им насытившись, Николай Петрович наконец подступил к старушке с насущным своим вопросом:
– До города Ворожбы поезда не предвидится?
– Что ты, соколик, – охотно откликнулась на его беспокойство старушка, как раз скучавшая без покупателей. – Нынче до самого вечера не жди, пока рабочий не пойдет.
Николай Петрович опечалился, заведовал, представив, что ему придется в праздном ожидании провести в Волфине целый день, а потом ехать, на ночь глядя, дальше, в незнакомый, с подозрительно цыганским каким-то названием город Ворожбу, где еще неизвестно, как у него все заладится. Но старушка тут же принялась утешать Николая Петровича, успокаивать его, дала дельный, рассудительный совет:
– Да ты не расстраивайся, не переживай, иди вон к тому дому под ясенем, за станцию. Сережка часто в Ворожбу мотается, может, и подберет.
Николай Петрович тут же загорелся этой надеждой, еще раз поблагодарил старушку и за совет, и за пирожок, такой редкостно вкусный и сытный, и мимо вокзала по узенькой тропиночке заспешил к указанному дому.
Возле него действительно стояла горбоносая, крытая вылинявшим брезентом полуторка. За этот горбатый нос подобные машины теперь зовут, кажется, «Газелями».
За рулем, правда, незнаемого ему пока Сережки Николай Петрович не обнаружил и застыл в нерешительности, размышляя, как ему лучше сейчас поступить – то ли заглянуть в калитку, то ли дожидаться хозяина здесь, возле машины. И вдруг Николаю Петровичу показалось, что в кабинке кто-то есть, лежит, отдыхает на сиденье. Набравшись нахальства, он постучал посошком о дверцу и стал ожидать, когда Сережка пробудится и вступит с ним в переговоры. Но вместо человека в окошке вдруг появилась лохматая собачья морда, явно недовольная, что ее неурочно потревожили. Николай Петрович на всякий случай отшатнулся от машины, хотя пес, должно быть, охранник, особой злобы на него и не выказал. Он лишь обиженно зевнул и опять начал умащиваться на мягком сиденье, определенно не учуяв в Николае Петровиче никакой опасности ни для себя, ни для хозяйской машины.
Собачье простодушное доверие Николаю Петровичу очень понравилось, и он решил во что бы то ни стало дождаться Сережку, справедливо рассудив, что у такого беззлобного, дремотного пса и хозяин должен быть человеком покладистым, сговорчивым.
Ожидать в стороне возле штакетника на приспособленном под цветочную клумбу скате пришлось минут десять-пятнадцать. Но вот появился и хозяин, Сережка, молодой, лет двадцати семи, парень в куртке-ветровке. Николаю Петровичу он понравился и уверенной своей неторопливой походкой, и лицом, по-крестьянски простым и незлобивым. Надежды на то, что с этим парнем у него все сладится, еще больше укрепились, и он подступил к нему с просьбой:
– До Ворожбы не подбросишь, сынок?
– Отчего ж не подбросить, – легко и ожидаемо для Николая Петровича откликнулся Сережка, распахивая дверцу. – Только ехать придется в кузове, а то у меня вишь какой попутчик свирепый, он места своего уступать не любит.
– Это не беда, – обрадовался удаче Николай Петрович. – Можно и в кузове, весна на дворе, теплынь, не замерзну.
– Ну глядите, – уважительно, на «вы», как и полагается в деревенской жизни, предупредил Сережка. – А мне без собаки никак нельзя: по ночам теперь на дорогах неспокойно.
– Да уж какой там спокой! – поддержал его Николай Петрович, готовясь залезать в кузов под брезент.
Но Сережка, взяв что-то необходимое в кабинке и потрепав по загривку так и не проснувшегося пса, попридержал его:
– Я за куревом на станцию сбегаю, подождите немного.
– Беги, беги, – уже как старого знакомого отпустил Сережку Николай Петрович, добровольно вызываясь на караул. – Я тут на солнышке погреюсь, присмотрю.
Сережка прихлопнул дверцу и все таким же неспешным, уверенным шагом направился к станции, чем еще больше глянулся Николаю Петровичу. Другой какой его ровесник действительно побежал бы, заторопился, а этот – нет, этот пошел шагом, понимая, что любое самое неотложное дело надо совершать не спеша, основательно и прочно, чтоб не смешить людей. Сразу видно – характер!
Николай Петрович, провожая Сережку завистливым взглядом (сам он в молодые годы был не таким, частенько и суетился, и поспешал, Марье Николаевне всегда приходилось его окорачивать), опять присел на резиновый скат и настроился на терпеливое недолгое ожидание. Солнце уже пригревало полуденно, жарко, поднимаясь прямо над головой Николая Петровича в самый зенит. Он прислонился мешком к штакетнику, блаженно вытянул все-таки порядком уставшие после пешего перехода ноги и незаметно для себя стал задремывать, напрочь забыв о карауле и присмотре за машиною. Ему даже начало что-то грезиться, сниться, какая-то мешанина и путаница, неразбериха, как это часто и бывает от чрезмерного переутомления: живые и давно умершие, забытые люди, которых Николай Петрович никак не узнавал; потом река Волошка, еще зимняя, покрытая льдом и занесенная снегом; потом поезд, с грохотом несущийся мимо Николая Петровича; потом еще что-то, совсем уж неопознаваемое, хотя вроде бы и не страшное…
И вдруг Николай Петрович в единое мгновение пробудился, настороженно вскинул голову, словно в ожидании какого-то тайного звука и знака, который непременно должен был сейчас донестись с прозрачно-голубого весеннего неба. И этот звук действительно тут же настиг Николая Петровича, вначале едва слышимый и едва обозначенный, а потом вполне явственный, хотя и пришедший издалека, из далекого, нездешнего неба. На той стороне, в русском Волфине, звонил церковный колокол. В первые минуты Николай Петрович подумал было, что колокол скликает жителей русского Волфина на обеденную службу, но, прислушавшись повнимательней, он безошибочно определил, что перезвон этот совсем иной, не благостный, не скликающий на Божественную литургию, а печальный и заупокойный, извещающий всех окрест о человеческой смерти.
Николай Петрович торопливо встал на ноги, снял фуражку и, повернувшись на удары колокола, уже сложил было пальцы в щепотку, чтоб осенить себя крестным знамением, но вдруг колокол ударил и у него за спиной, в украинском Волфине, на прячущейся где-то в садах на возвышении церкви. В какое-то мгновение удары колоколов на обеих церквах слились, соединились в один общий набат, извещая, что у русских и украинских волфинцев случилось одно общее горе, – и Николай Петрович сразу догадался, какое. На лавочке в русском Волфине под вишнею, усыпанной весенне-белым, кипенным цветением, умер-таки непреклонный старик-страдалец, не дожив даже до вечера, как обещал то Николаю Петровичу. Не пожелал он больше терпеть мучений, покаянных своих мыслей, и, может, в чем-то виной тут и Николай Петрович, последний человек-ровесник, с кем старику довелось поговорить по душам перед смертью, выпить последнюю в своей жизни фронтовую рюмку водки.
Николай Петрович, словно вклиниваясь в перезвоны двух породнившихся единым горем колоколов, помолился вначале в сторону русской церкви, а потом в сторону украинской, презрев запретительные, произнесенные уже в неведении слова старика о том, что молиться за него по смерти не надо. Нет уж, тут Николай Петрович никак со стариком не согласен: молиться за любого человека надо и по жизни, и по смерти…
За этим молением и застал его Сережка. Он молча переждал в сторонке возле машины и, лишь когда Николай Петрович надел фуражку, негромко, в разрыве колокольных ударов, известил его о том, в чем Николай Петрович уже и не сомневался:
– Дед Матрос умер.
– Я знаю, – удивил Сережку Николай Петрович и, наверное, непозволительно для попутчика, взятого в дорогу из сострадания, попросил: – Может, поедем?
– Поедем, – быстро согласился Сережка, словно спасаясь от колокольных, соединившихся прямо над его домом ударов, которые, совсем уже невмоготу, рвали сердце.
Их не выдержал даже послушный и привычный к любым дорожным невзгодам пес. Он вдруг поднялся на сиденье, ударил передними лапами о стекло и заскулил так жалобно и так по-человечески тоскливо, что Сережка в тревоге оглянулся на него и вздохнул:
– Чует!
– Конечно, чует, – понял тревогу Сережки Николай Петрович. – Живое все-таки существо.
Надо было ехать, и как можно скорее. Колокольных этих ударов и раскатов не переждешь, они будут звучать еще долго, с короткими перерывами, собирая все новых и новых слушателей. А потом, через час-полтора, повторятся опять, наполненные еще большим страданием и печалью. Николай Петрович, правда, нисколько их не боялся и не бежал от них, понимая, что в его возрасте от извещающе-поминального этого звона все равно не убежишь, не схоронишься где-либо в укромном месте. Но уехать ему хотелось сию же минуту, немедленно и по причине великой и неотложной – ведь там, впереди, в Киеве, в святой и святительной лавре, ждут его великие труды и свершения, тяжкие неуклонные молитвы, к которым душа Николая Петровича, наполнившись этими перезвонами, словно последней каплей, теперь окончательно созрела и приготовилась…
– Едем! – принял командное решение Сережка, почувствовав, что поспешность попутчика не праздная, не обыденная.
Николай Петрович долго себя ждать не заставил, широко шагнул к заднему узенькому борту и вдруг в обиде застыл перед ним. Борт был хоть и узенький, но поднятый над землей очень высоко. Николай Петрович при стариковской своей слабости взобраться в кузов без постороннего участия никак не сможет. Сережка, заметив эту его беспомощность, немедленно пришел на выручку. Он услужливо откинул борт назад, и Николай Петрович, к своему удивлению, обнаружил, что металлическая скоба, приваренная сверху борта и служившая до этого ручкой, теперь, оказавшись внизу, превратилась в ступеньку. Николай Петрович, изумляясь такой удачной придумке, оперся на скобу здоровой ногой, чтоб в одно движение, как делал в совсем еще, казалось бы, недавние годы, взметнуться в кузов, где в темной глубине возле самой кабинки его ждала притягательно широкая лавочка, но и тут почувствовал, что сделать этого самостоятельно не может, что те годы безвозвратно уже прошли. Он оглянулся на Сережку и, нисколько не скрывая своей немощи, попросил:
– Подсоби маленько.
Сережка опять с готовностью откликнулся на его просьбу, помог дотянуться коленом левой, простреленной ноги до кузова, осторожно подтолкнул сзади, а дальше Николай Петрович уже добрался своим ходом.
На лавочке он приспособился в самом уголке, возле борта, чтоб можно было при тряске придерживаться и за кабину, и за первую в ряду каркасную стойку, на которой держался в натяге брезент.
Сережка негромко просигналил, давая Николаю Петровичу знать, что он тоже готов в дорогу. От пробной, не разгонистой еще работы двигателя машина прерывисто задрожала, сотрясаясь всем металлическим телом, но потом выровнялась, обрела необходимую устойчивость и стала с резкими разворотами и подвижками выбираться из узенького проулочка на торную дорогу.
Колокольные перезвоны, то затухая, то возобновляясь с новой силой, потянулись вслед за ней в широкую деревенскую улицу, в ее сады и огороды, где роилась весенняя полевая жизнь: кто-то еще пахал на лошадиной и тракторной тяге приусадебные клинышки, а кто-то уже сажал на них картошку в две и даже в три лопаты, кто-то перекапывал в низах грядки. И столько в этой работе было торжества и неодолимой потребности жить, что колокола не посмели остановить ее ни на минуту, а лишь укрепляли у людей веру, что она спасительней и необходимей смерти.
Николай Петрович тоже с этим согласился и, совсем отрешившись от умершего и не похороненного еще в русском Волфине старика-матроса, стал думать о Марье Николаевне, волноваться за нее – как там она справляется в одиночку с пахотой, с посадкой картошки, с грядками. И так увлекся этими обыденными мыслями, что даже пропустил мгновение, когда колокола то ли окончательно затихли, то ли все же отстали от накатисто бегущей уже по проселочному асфальту машины.
Николай Петрович, настраиваясь на долгую дорогу, посильнее вжался мешком в уголок кузова, прислонил голову к упругому брезенту и не заметил, как сладкая дрема после трех, считай, совсем бессонных ночей и стольких переживаний начинает неодолимо овладевать им. Николай Петрович легко и безропотно поддался ей, решив, что оно и вправду неплохо бы поспать под ровное урчание мотора, теперь уже набравшего самые большие обороты, чтоб после, в остатней дороге до Киева чувствовать себя бодрым и свежим.
И вдруг ему почудилось, что по левой стороне обочины в песчаном мареве, поднимаемом машиной, шагает его пехотный фронтовой взвод. Ведет взвод неутомимый, туго затянутый командирскими ремнями Сергачев.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27


А-П

П-Я