https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/boksy/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Мейдера слова Волынкина задели, окрысил мордочку плюгавую, платочком по губам провел.
– Для знания такого совсем не обязательно столь близкие сношения иметь. Довольно видеть одну хотя бы! – и пальцем показал на Мавру.
– Нет, лекаришка, врешь! – захлебываясь злобой, крикнул обыкновенно дружелюбный, покладистый Судейкин. – По одной хромой кобыле обо всем табуне не судят! Али Агафья Бочарова такой была? Али Андриянова Прасковья? Али Ваньки Рюмина жена? Были б они тут сейчас, заткнули бы хайло твое, чтоб не срамил зазря, да и оную дрянь пристыдили бы!
Но Мейдер не унимался:
– О, я понимаю, понимаю! Отчего бы тем женщинам не быть к своим мужьям привязанными, коль они, как говорят у вас, рылом не вышли? Сие ведь только прелестницам выбирать приходится: быть ли им гулящими или свято хранить себя для супружеского ложа! Но я-то знаю, да и вся Европа из пространных описаний путешественников старых знает, что не единой, наверно, не сыскалось бы хозяйки русской, которая бы хоть раз в жизни не положила мужа своего под лавку. О, возможно, сие и не от великой страстности московиток проистекало, но скорее из-за желания извергу-супругу за достоинство попранное отомстить. Ведь вы, русские, жен своих равными себе не считаете, плетью, что «дураком» зовется, баб своих сечете, покуда замертво не падают. Не друг и возлюбленная у вас жена, а презренная наложница, кухарка, ключница, портомойка, поломойка и еще скотина вьючная. А бить существо такое вам даже церковь ваша завещает как нравственное правило. Митрополиты царям московским при венчании нравоучения такие читывали. Вот и выходит, что существо забитое, свободы полностью лишенное, ничего иного для отмщенья вам не придумало, как напропалую ложе брака осквернять, а отсюда и бесстыдство русской женщины, которая еще не замужем, а уж знает, что ждет ее, и поэтому готовится. О, небо! Видел кто-нибудь в Европе, чтобы женщины нагими из бани выбегали и предлагались прохожим встречным?!
– Да где видал ты такое, чирей старый? – остановил Судейкин лекаря. – Тебе, что ль, венику гнилому, предлагались? Уйми-ка ты завиральство оное и баб наших трогать не моги! А то и господа твои французские заступиться не успеют, открутим нос тебе и уши, так что и в борделе своей за серебро расположенья бабьего не сыщешь!
А матросы, что стояли поодаль, догадывались, в чем причина спора заключалась, и еще сильней смеялись, улюлюкали, свистали в сторону красавицы, на стуле гордо восседавшей, но Мавра ничего не понимала, а только любезно улыбалась им, словно благодаря за вниманье к своей персоне.
А вечером, огорченные, озабоченные тем, что землячка их зазорным, неприличным поведением своим на всех на них немало сраму навела, сидели мужики в трюме и калякали о бабах, о бабьем норове и проказах. Наперебой, кто что знал, кого каким концом задело общенье с женским полом, рассказывали о своем. В основном, конечно, ради порицанья Мавры и для укрепленья собственного авторитета примеры приводили с окончанием счастливым и нравоучительным маленько даже. Но, почесав шишковатый нос, приготовился к рассказу Суета Игнат. Все притихли, услышать ждали об удальстве каком-то, но, видно, авторитета у Игната довольно было, поэтому его история непохожей на другие вышла:
– Я сам, ежели кто не знает, из костромской земли, – помещика Бахметьева крестьяне. Ну вот, годков мне толико пятнадцать было, а батюшка уж удумал меня женить. Не знаю, из соображений каких он сие чинил. Отдали ж за меня девку, в девичестве своем пересидевшую, двадцати пяти годов уже – с рук, как говорится, сбыли. Собою, впрочем, видная была, но задержалась в девках, рассказывали, по причине вольного к природе своей женской отношения. Срубили нам отцы приличную избу, отделили для особливого хозяйства, в общем – живи собе! Но молодая хозяйка моя заповедей Божьих, видно, и опосля венчания соблюдать не жаждала и со дня первого мужа свово ни во что не ставила, грубила всяко, поносила, насмехалась, затрещиной раз иной одаривала...
– Ну, Игнат, не верим, – перебил рассказчика Дементий Коростелев. – С твоей-то статью измывательства терпеть...
– Нет, братва, не вру, – не смутился Суета. – Стать-то я опосля обрел, а в те годы полумладенческие я тощий и сморчковатый был, да и ум еще слабенек во мне сидел. Ну вот, живем мы, а жена моя с каждым месяцем все злей да злей: за волосы дерет, щиплет, в постелю к себе не допускает – иди-кась, говорит, дитятя, кашки поклюй, хорошую я кашку для тебя сварила. Ну, жисть мне та не токмо не в радость была, но в скором времени каторгой бесовской представляться стала. А жена все злей да злей – аспид сущий! Хотел я даже удавиться, да токмо Божья кара, боязнь ее меня и удержала. А тут в прибавленье ко всему стала пропадать из дому моя супруга. Ночь не приходит, две. Потом со мной живет – и снова то ж. «Ну, – думаю, – мало что зловредная, так ведь еще и блядовитая досталась. Совсем беда! Повешусь, таперича повешусь!» И так стал жить я с единым утешеньем, что в час любой смогу я кончить всю распостылую такую жисть веревочкой пеньковой. И таким свободным и счастливым восчувствовал я себя тогда, что не передать. Но тут случилось то происшествие, что бежать меня из костромской земли заставило аж на Камчатку.
– Ну, что ж случилось? – с интересом спросил Григорий Кузнецов.
– А вот слушай. Стало известно в селе, что объявились в уезде нашем разбойники, шайка целая, кои злодействуют по всей округе страшно, да грабят не почту, не фельдъегерей, а по деревням свою татьбу наводят и чистят люд простой. Посылались уж от воеводы особые команды, засады делались, а все поймать не могут шайку. Так, сошку мелкую возьмут, зачнут пытать, надеясь до головы, до атамана самого добраться, но те молчат, мрут под кнутом, а не выдают. Многие уж села да деревни пострадали, а наша на удивление стоит, будто и нечего тут грабить. Но вот под вечер уж, как помню, засвистели, загикали, выстрелами всполошили – едут вскачь по селу два десятка татей, палят, кистенями машут по сторонам, головнями пылающими. Подскакали к дому зажиточного селянина, что как раз моей избы напротив был, с коней попрыгали, в горницу вломились, и зачался грабеж. Жена его орет, он сам, детишки – бьют же боем смертным, пытают, где добро хранит. Пятеро ж разбойников у крыльца на конях гарцуют караулят, думаю. Жены ж моей в ту пору дома не было, и вот гляжу я из-за ставенки приотворенной на оных татей, а особливо на одного из них, и мороз по коже напилком вострым продирает. Один разбойник в шапке, аж на глаза надвинутой, с подкрученными усиками, но без бороды, сильно мне кого-то напоминает. Кого же, думаю? Ну да, ее, аспидную мою сожительницу! Пригляделся к корпусу ее – плечи те же и груди пышные под армяком сермяжным скрыты плохо. «Ах, – скриплю зубами, – паскудница! Вот ты где проводишь время, с разбойниками! Думала, усы приклеишь, так и не спознаю я тебя? Да ты у них, как видно, за атамана будешь, ну так ежели порешу тебя сейчас, так от губернатора мне за поступок сей лишь одна награда выйдет, а заодно и себя ослобоню!» С мыслей сей бегу в чулан, где хранилась старая охотничья пищаль, дедом мне еще подаренная, которую мне зловредница и в руки брать-то запрещала, а не то что на охоту хаживать. Беру ее и торопливо заряжаю двойным зарядом, чтоб уж наверняка свалить. Пыж забил, поправил на курке кремень и из-за ставенки тихонько ствол высунул. Она же на коне нетерпеливо пляшет, гарцует, а руки у меня трух-трух, как у питуха, но поймал-таки ее на мушку, Господи помилуй успел сказать и нажал на спуск. Так треснуло, будто гром небесный вдарил, дымом всю горницу заволокло, стал чихать, а прочихавшись, увидел, что держу в руках пищаль с разорванным стволом, едва меня железом не покалечившим. А тут в избу и она сама ворвалась с четырьмя сподвижниками, зачавшими бить меня нещадно. Тузили они меня, наверно, с полчаса, а супруга у стола сидела да щи, что я не доел, уписывала. И, видно, сочтя меня убитым до смерти, бросили посреди избы, а сами ускакали. Я же отлежался, отхаркался кровью, краюху хлеба в котомку положил, полтину медью – все деньги хоронила от меня жена – и драпанул из села родного, с батюшкой да с матушкой попрощаться не успев. Пристал к купцам, что из Костромы везли в Сибирь холсты льняные, и так, в холсты зарывшись, доехал до Тобольска. Однако ж и там себя я в безопасности не мог считать и перебрался на Камчатку, где уж два десятка лет и промышлял я зверя, работая на всяких людоморов-перекупщиков.
Рассказ Игната произвел на мужиков впечатление тяжелое. Неприятным показалось всем здесь то, что уважаемый товарищ их от какой-то бабы на край земли убег. Они же прежде думали, что их Игнат – из беглых каторжных, из душегубцев забубённых, а тут история такая – для мужского самолюбия обидная. Вся ненависть их, словно обидели каждого из них, собиралась выплеснуться сейчас на позорившую всеми любимого Ивана Мавру, но никто из мужиков упрека бросить ей лично не посмел бы, поэтому решили поговорить с Иваном.
Устюжинова отвели подальше, на корму, когда там совсем безлюдно было. Не смущались – каждый знал, что за дело правое стоит.
– Ваня, – начал Спиридон Судейкин, – не обессудь, но дело сие уж общим стало. Мавра, твоя зазноба, должна уняться и перестать позорить и нас, и матерей российских, и жен, и девок. Али ты не сообразишь, что по ней одной обо всех бабах наших французы судить станут? Ведь не себя она срамит – всех срамит, землю, коя выносила такую...
– А не утихомирится, – выкрикнул Коростелев Дементий, – али ты ее не утихомиришь, так мы сами ее сучью косточку преломим и бесстыдничать отвадим!
А мужики, видя, что Иван молчит смущенно, не ярится, не возражает, в правоте своей уверились и уж не замечали, не хотели замечать, что били парня больно и безжалостно:
– Да она, гадоподобная твоя, в Макао еще хахалей тьму имела, покуда ты по городу расхаживал да на диковины пялился!
– От нас-то нос воротит, а перед франчузиками весь срам свой выставила – глядите-ка, чаво имеем! Для вас готовила!
– По ночам, рассказывают, по каютам матросским шлындает, как мышь в подполье: туда-сюда, туда-сюда! Ее уж гонють, гонють, а она все стук да стук – примите гостью, люди добрые!
– С Бейноской, говорят, сдакнулась уж давно! Он ее и приголубил ради короткого с тобой приятельства!
Ваня, побледневший, переводил взгляд с одного говорящего на другого, мелко-мелко губы его дрожали, и сильно дергалось веко левое. Услышав имя адмирала, жилу на шее надувая, прокричал полубезумно:
– Не было того-о-о! Врете-е-е!
И сразу догадались мужики, что лишнего наговорили, что и вполовину меньше можно было. И расходиться стали потихоньку...
Ночь над морем, над кораблем несущимся огромным закопченным чугуном нависла. Луна – как присохший желток яичный, и звезды – словно мелко просеченные в металле черном дырки. Нежарко было ночью – от воды, волной взлохмаченной, лезла на палубу прохлада. Мачты, реи, паруса скрипели туго, бранились с ветром, гулевым, крепким, пьяным от запаха воды соленой. Кроме рулевого, силившегося разглядеть в блеске волн, перед кораблем бегущих, что-то, только ему одному известное, никого уж не было на палубе. Но дверь каюты, что в кормовой надстройке находилась, скрипнула, выбежал на доски палубы негромкий свет от лампы, шепот чей-то прошелестел, и фигура женская прочь двинулась. Вдоль борта пробиралась к носу корабельному, но не дошла – тень ее накрыла чья-то – задержалась.
– Ой, Ванятка! – пихнула Мавра юношу в грудь кулачком своим с притворным гневом бабьим. – Напугал-то как! Чего не спишь?
– А вот... тебя встречал... – хлебнул Иван от Мавры текший сильный винный запах. – Ты где ж была?
Молодке вопрос не по душе пришелся. Дернула углы большой цветастой шали:
– А тебе чего? Гуляла вот... Мне ахфицер один францужский помаду торговал...
– А другие ничего не предлагали? – сквозь зубы вытолкнул Иван слова. – Полагаю, ты скоро лотошницей пойдешь, столько, наверно, товара накопила! Ну, ответь-ка, много ль?
– Много, Ваня, много! – с сердцем ответила молодка, и увидел юноша, что досадливо кривила губы Мавра, негодуя на докучливого вопрошателя. – Столько накопила, сколько в Большерецке никогда бы не имела! А почему не брать? От таких любезников, как францужские матросы, с одной приятностью беру!
– Али задаром тебе дают? – приблизил лицо свое Иван к ее лицу и увидел, как усмехнулась Мавра:
– Зачем же задаром! Задаром кто ж даст!
– А много ль просят?
– А тебе-то что? – усмехнулась снова. – Не твоя казна скудеет.
Иван вцепился в ее руку так, что вскрикнула молодка.
– Нет, врешь, врешь, моя, моя казна! Ты мне невеста, я венчаться с тобой собрался! Али забыла, как мы с тобой любились? Отчего же ты другою стала, токмо на землю чужую ступила? Ведь другою ты была, так отчего ж переменилась? Ведь переменилась, да?
– Переменилась, – устало махнула рукою Мавра, и снова горький винный запах обдал Ивана.
– А господин Беньёвский... тоже торговал тебе безделки разные? – с опаской, осторожно спросил Иван, боясь ответа.
– Да не безделки, Ваня, – улыбнулась Мавра, – а добро цены немалой. Но токмо ты не думай, что я в должницах у него хожу, не из таких я. А теперь посторонись – пойду, спать очинно хочется.
И, ручкой своей отстранив Ивана, пошла молодка, чуть качаясь, вдоль борта, но юноша в два шага ее нагнал, снова за руки схватил, умоляюще шептал:
– Ну, скажи, скажи, что не было того! О каком там долге говорила, о каком добре?
Но глаза ее взглянули на юношу с бесстыдством пьяным, тусклым, в которых прочел он все. Нагнулся быстро, одной рукою бедра обхватил, над бортом поднял и вниз головой послал туда, где кипела черная соленая вода и где не было спасенья, но только пагуба неотвратимая. Оттуда, с самых волн, донесся до Ивана ее последний крик, короткий, жуткий, жалкий – то ли чье-то имя прокричала, то ли позвала на помощь. И стихло все.
И до самого утра, покуда не подняли его и не увели, стоял Иван на коленях, железной хваткой мертвеца вцепившись в борт, безумным взглядом смотря на волны и шепча то ли молитву, то ли чье-то имя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47


А-П

П-Я