https://wodolei.ru/catalog/unitazy/gustavsberg-artic-4330-24906-item/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

На колени паду, слезами умоюсь, а выпрошу милость, пусть с Донюшкой не разлучает. Ведь не зверь какой, сам баял, что добра мне хочет, а про Тимоху так, пустое вел, чтобы меня испытать, а я не-е... Как я сразу-то не подумала, ой, девка, глупа, не нами сказано, у бабы ума с куриное яйцо. Чего-то слезы лила, всяких глупостей надумала, парня живьем хоронила, всего заморозила, сейчас небось фушкает за амбаром, недовольничает и в глаза сразу не глянет, не приголубит.Доньку она едва разглядела, он стоял, прижавшись к бревенчатой стене, и лицо смутно отсвечивало, будто чужое.– Ну, чего ты? – спросил недовольно и сразу отвернулся и замолчал.А Тайка, чтобы не выдать слез своих, не ответила, прижалась к Донькиной груди, просунув ладони к нему за пазуху, и сразу услышала, как тяжело и беспокойно бьется его сердце. А внизу, под горой, шумела река, дождь усилился, пробивал насквозь, грусть съедала Тайку, и она уже боялась за себя, что если задержится еще, не уйти ей будет домой.– Доня, я на минутку. Отец-то денег добыл?– Не-ка, – буркнул Донька, и девка поняла сразу, что прошла у парня обида. Подумала тайно: ну и хорошо, ну и слава Богу, не навек прощаемся, сейчас самое время убежать, чтобы разговор не тянуть, а тогда будет не скрыться ей, все выскажет, не утаит. Заторопилась, дрожа вся, потянулась к Доньке, обхватила за мокрую шею, сухой нитки на парне нет, поцеловала протяжно, прикусив губу до крови, чтобы память была, словно в последний раз виделись.– Ну, мне некогда, – крикнула сквозь слезы и прямо по лужам побежала в дом.– Тая, Таиса, – запоздало позвал Донька.Но она не остановилась, не дождалась парня, а быстро залетела на крыльцо, словно гнался за нею злодей, захлопнула дверь на щеколду, еще стояла по ту сторону, прижавшись лицом к стене, и плакала, плакала.И когда в горенку поднялся отец, Тайка так и лежала на постели в мокром сарафане и даже не шевельнулась, когда Петра присел рядом, глубоко продавив место.– Сказала? – только и спросил.Тайка молча кивнула головой.– Ну и хорошо, ну и ладно. Завтра деньги сполна получит Калина, ста три рублей, – мягко говорил Петра Афанасьич, радуясь удаче и скрывая ее. – Может, теперь наконец к нам породственнее будет. А то все волчится, ей-Богу. А я всем только добра хочу, чтобы все по-хорошему было, по-людски. И тебя не неволю, не-е... А мог бы приказом, я ли тебе не отец, а по-доброму нать. Вот и хорошо, уж как хорошо-то. Ангеле мой, хранитель мой, сохрани душу мою, скрепи сердце мое.– Та-туш-ка, – вдруг завыла Тайка, упала отцу в колени, плечи ее тряслись.– Ну буде, буде, Бог с тобой, дитя мое. Все образуется...А наутро Калина Богошков получил деньги и, глядя в участливые Петрины глаза, понял вдруг, как прочно, а может и до самой смерти, связал он себя с этим непонятным человеком. Глава 3 Рекруты кутили, деревню перевернули вверх дном, им нынче все вольности положены: они ходили из дома в дом, им подавали деньгами и вином, потом срядили мирские подводы, и парней отвезли в Мезень. Павла Шумова, наткнувшись на гульбище, сначала бестолково и раздраженно глядела в красные хмельные лица парней, и вдруг в туманной голове родилась сначала крохотная беспокойная мысль, которая вскоре разрослась, полонила смятенное сознание и стала единственной. Теперь Павла думала, что и ее Яшеньку поставили под красную шапку, небось где дорогой захватили, увезли тайком, забрили лоб, и ее сынок страдает в серой казенной шинельке, под саблями, под пулями и весточки домой не может дать.И што это не царь-батюшка такое сотворил, а устроили слуги неверные, без его умысла. И Павла, бестолково обряжаясь по хозяйству, уже видела себя в большой светлой горнице, а кругом иконы в серебряных окладах, много горящих свеч в золотых подсвечниках (вот денег-то где не жалеют, зряшно палят, попусту); кто-то радостно пел, отчего замирало сердце (наверное, в другой горенке пели, может, и сама матушка-государыня); а посреди горницы на высоком примосте, крытом бархатом, золотое кресло, и в нем государь, лучезарный, сравнимый только с батюшкой-солнышком; кудерышки-то русые разобраны волосок к волоску, и в голубых глазах такой Божественный свет, что слезы заполнили Павлу, и она как дура (вот нашла время) заревела, глотая слезы, и поползла к примосту, как червь поганый. И вдруг услыхала смиренный, усталый голос: «Встань, сестра моя», – и сквозь влажный туман увидела, как ворохнулся государь и показал на место подле себя, и Павла робко притулилась сбоку, порой нечаянно касаясь парчи и бархата, и пугалась, а от государя наносило чем-то Божественным, вроде бы малиной ягодой иль смородой. И вдруг у них на коленях оказался золотой поднос со всякими нездешними плодами, и Павла неловко откусывала, боясь показать корявые ладони с черными твердыми ногтями, и вскоре от нездешних плодов набило во рту оскомину (то ли дело щуки кислой помакать, любо-дорого), и баба не знала, как поступить: то ли в карман огрызок сунуть украдкой, но еще подумает государь-батюшка, что она воровка, то ли обратно на поднос положить, но опять же неудобно, словно брезгует она царским угощением...И не успела Павла спросить у царя о Яшеньке, как перебил ее Клавдя:– Эй, глупа, скоро ли ись-то?Очнулась баба, трески отварной наклала в чашку, сунула сыну под нос, а сама улыбалась и что-то соображала туманной головой.– Ты поживи денек-от один, – попросила Павла, собирая узелок. Положила туда соли щепотку да краюхи житние, что вчера Христа ради выпросила, ложку деревянную, баскую.– Далеко ли с хлебами-то собралась?– К царю-батюшке, сынок...– От глупа-то...– Об Яшеньке все выспрошу, уж кому и знать, коли не ему. На вышине сидит. Добегу, а вечор и обрат.– От глупа-то, он, бат, воно где сидит...– Я скорехонько, – не слушала Павла сына. Накинула обтерханную шубейку с обгрызенным собаками подолом, белый холщовый плат повязала на голову; поверх его – черный в горошек, тот уже натуго затянула под костистым подбородком; еще один кашемировый с кистями, сложила вдвое; да покрылась набойчатым пестрядинным с цветной каймой; а под конец укуталась по самые глаза шерстяной шалью и длинные концы ее стянула узлом на спине. Теперь хоть в ухо кричи – не услышит. Прихватила батожок, потопталась у порога. Клавдя уже подчистил рыбу, сейчас лениво поглядывал на мать сорочьими глазами; вот дурная, опять в десять платов упряталась, и лошади не услышит, как стопчут старую.– Ты плохих-то кусков не бери, – наставлял он, думая, что мать побираться пошла. – Деньгами проси, с гроша-то не обеднеют, глоты.– Спрошу, спрошу у царя-батюшки, – качала головой Павла.– У, глупа, – досадливо огрызнулся Клавдя и отвернулся к окончине, крытой бычьим пузырем, сквозь который тускло сочился грязный свет.– Долго задержусь, дак поешь, Клавдеюшко, не голодай, – мягко и смиренно добавила Павла.Она не пошла деревней, а сразу водоносной тропинкой спустилась под гору и бойко направилась вдоль реки и радовалась тихо, что мудро поступила, миновав стороной людные улицы, а то бы каждый, завидев с узелком в руке и обкатанным батожком, назойливо стал выспрашивать, мол, куда Павлуша двинулась да по какой нужде, а так она всех обхитрила.Река перед Покровом была еще полой, открытой, но почернела, стояли скользкие обманчивые забереги, и уже выпал плотный молодой снег; он сочно хрустел под ногой, и от него было светло и щемило глаза. Красные веки у Павлы набухли, – она и так в последнее время жаловалась на глаза, и сейчас снежной белизной подбило их, наползла слеза и слепила старую. Но это не беда, эко диво, что щемит глаза, взяла и смахнула слезу варегой, дохнула глубже настоявшимся предзимним воздухом – и сразу счастливо стало и молодо, только в душе неясно, – и запоздало пожалела, что в коты не поддела шерстяных чулок, а идти нужно сначала до Соялы, а там до царя-батюшки совсем близко, рукой подать; так Петенбурги, ходовые люди, бывало, сказывали.Бежать твердой дорогой было легко, Павла разогрелась, в больной голове ее все перепуталось, и она снова увидела себя в царской горенке подле государя-батюшки, на коленях у нее золотой поднос со всякими чужеземными плодами, от которых у Павлы сводит во рту. «Ну по какой нужде, сестрица?» – спросил государь и мягкой ладошкой в перстнях погладил черную бабью руку, – наверное, чтобы осмелела она и проще себя вела. «Сынок, Яшка, у меня пропал, батюшко. Сказывали мне люди добрые, что слуги твои поставили его под красную шапку. Не гневайся, свет батюшко, вели ослобонить Яшку, как кормилец он наш и заступа».И нахмурился государь, тень пробежала по лицу, пристукнул он посохом, велел кричать слуг и звать главного воинского начальника...Тут сзади громко всхрапнула лошадь, на мерзлой дороге встряхнулась телега, и Павла, наверное душой услыхав догонный стук колес, торопливо нырнула в нагой осинник, миновала его и задышливо остановилась, с улыбкой подглядывая за дорогой, пока-то миновала телега, а потом оправила шаль и, опираясь на батожок, пошла просторным светлым бором. Мох, присыпанный хрустким снегом, мягко пружинил, ногам идти было ловко, а душе радостно от затаенных снежных шорохов и прозрачного воздуха. Павле чудилось, что она так и идет вдоль дороги, оглядываясь назад, видела за собой одинокую цепочку шагов, уже присыпанных серой пылью сумерек. Потом она обогнула одну горушку и другую; боясь замочить ноги, долго искала брод через ручьевину и не заметила, как сосняк отшатнулся и влажно и сумрачно дохнуло в лицо суземье. Но не встрепенулась, не вскрикнула бабья душа, словно кто раскачивал ее и какие-то знакомые виденья, прожитые Павлой давным-давно, еще в детстве, снова вставали в туманной голове.Павла притомилась, ей захотелось есть. Почти на ощупь, виня свои больные глаза, она раскинула тряпицу, посолила краюху солью и, громко чавкая беззубым ртом, сладко ела и улыбалась. От долгой ходьбы у нее постанывала спина, и Павла легко привалилась к дереву, чтобы отдохнуть чуть. Она закрыла томящиеся от снега глаза и опять увидела себя в царской горнице в золотом кресле... Государь-батюшка созвал верных слуг, весь разогрелся от гнева, привели самого главного военного начальника в красном кафтане с золотыми пуговицами и в козловых сапогах с пряжками. Царь и велел отрубить виновную голову, а главный военный начальник плакал: «Вы сами изволили приказать...» И государь тоже растерянно кричал: «Врешь, пройдоха, ничего я не изволил», – и больно жал Павлину руку. «Господь с ним, батюшко, не бери на себя великий грех, – рассудила Павла, жалея главного военного барина в красном кафтане с золотыми пуговицами и в козловых сапогах. – У него тоже небось детки есть, и жонка ждет. А постанови-ка Яшеньку моего сюда доставить, уж так глянуть хочется».И царь странно так оглядел Павлу и показал на парня, что ступил тут же за порог в горенку, а она торопливо, еще не видя лица, протянула руки: «Ну иди к матушке-то, сынок. Ну слава Богу, ну и свиделись». А сын стоял в черном проеме двери, и Павле стало обидно, что Яшка не спешит к ней поручкаться. Она заплакала, и от слез все тихо меркло перед ней и угасало, и, уже ничего не видя, она шептала еще удивленно: «И неуж не признал? Христос с тобой...»А в суземье Суземье – тайга.

сначала с тихим шелестом посыпал снег, потом разошелся, густо навалился на землю и быстро скрыл под собою потерянную женщину.
... Ненасытного, ненаедного, ненажористого Клавдю Шумова взял к себе в дом Петра Чикин...
Три года пропадал Яшка, и где только судьба его не носила: работал в Архангельске шкивидором Шкивидор – артельщик, промышляющий укладкой корабельных грузов

– надоело; пешком добежал до Петербурга, в стольном городе чуть в воровской притон не угодил, едва отвязался. Потом устроился судомойкой в трактир, почти год провел в мокром тумане и чаду; завел себе плисовые полосатые штаны, сапоги вытяжные на высоких каблуках, серебряную серьгу в левом ухе и старую бабу, которая его кормила и спала с ним. А душа у Яшки тосковала, ему было душно в сером грязном городе и противно от грязной бабы, и когда Яшка обнимал ее, то старался не глядеть в равнодушное пористое лицо и жирные плечи, от которых пахло потом и квашеной капустой. Однажды он пробовал разыскать воровской притон, но деревянный домишко был зашит досками крест-накрест: оказалось, веселых ребят подмели, а если кто и уцелел, то перебрался на другую фатеру, – и тогда Яшке нестерпимо захотелось домой, в леса, где так просторно и легко дышать. Теперь часто вспоминалась мать, ее тихое доброе лицо, и в эти дни к бабе Яшка не приходил, скитался по улицам с влажными глазами, и вся прежняя жизнь ему казалась райской.А под осень он не сдержался и побежал домой. В дороге где Христа ради попросит, где возьмет легкой рукой, а в Холмогорах попался, когда потащил с веревки белье, тут его обложили во дворах, как зверя, и с гиканьем, с матюгами схватили, и если бы Яшка был свой, местный парень, то его тут же бы так изрядно намяли, что век бы не захотел брать воровски, а потом бы целый день водили по улицам с крадеными рубахами и исподниками, но этим бы и обошлось. Но тут вор был чужой, потому здорово бить не посмели, – правда, кулаками постегали в те места, где следы не остаются, и отвели в земскую расправу. После дознания Яшку распяли на скамейке и прилюдно всыпали десяток плетей, а через неделю повезли в Мезень, где за старую кражу всыпали еще пятнадцать плетей и отпустили до очередного и последнего проступка, когда уже обуют парня в колодки и зашлют в край полуночный.Вышел Яшка на волю злой, не знал, как в Дорогую Гору убраться. Навстречу попадались мужики, сторонились: у парня черный взгляд исподлобья, жестокий взгляд, голова без шапки, отросшие волосы в тяжелых завитках; борода смолевая кудрявится, нос тонкий, хрящеватый, и в толстых красных губах злая ухмылка. Мельком глянешь, будто тать разбойная, а присмотришься ближе да уловишь тонкий покрой сухого лица, широкие сросшиеся брови над печально-угрюмыми глазами – и тогда увидишь, как красив парень. Да и во всем поджаром теле было что-то волчье и ухватистое, останавливающее посторонний взгляд.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46


А-П

П-Я