подвесной унитаз купить 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

А Тайка пораньше сбежала на улицу: у нее свои заботы. На голове у девки плат кашемировый, белая коса в три шелковые ленты мечется на груди, шубейка легкая оторочена мягкой овчинкой, на ногах катанки расписные. Навстречу хмельные парни идут стенкой, в праздничных полушубках с отворотами, пояса шерстяные с кистями до колена, шапки пыжиковые да лисьи на затылки заломлены; кто-то вьюном-вьюном, раскрутился под самыми ногами, а натуры не хватило, подвели коленки, и рылом в сугроб, а встать – ой ли-и-хо; лежит в снегу, раскинув руки, и пьяно смеется. А в небе солнце пушистое, первое такое о нынешней весне, тоже хмельное и яркое, больно на него глянуть, снег под ногами скрипит, как половицы в худой избе. Порой мимо ветром обдаст – гнедая пройдет, вся в лентах, храп в мыле, седок в пьяном кураже, сидит, накренив розвальни на один бок: раз-зой-дись... Откачнутся парни. Тайку в сугроб сдунет.Еще Петры Чикина нет, он-то покажет вам хороший бег. Вон-вон, вымчал его вороной, расписывая сухими ногами кренделя, заломив острую морду, грудь повита мышцами, сияют медные бляхи на кожаной праздничной сбруе, и малиновым звоном поют тонкие колокольцы, отличные по всей деревне. Сам Петра в распашной шубе, под нею синий кафтан, борода разметалась по груди, сидит осоловелый, островерхая шапка на одном ухе... Но Тайку разглядел, словно споткнулся жеребец: «Садись, дочи, про-ка-чу». – «Потом, потом», – отмахнулась Тайка, ей не до лошадей пока. «Эй, воронко, грабют», – взревел отчаянно Петра, и уже не стало на улице ни вороного жеребца, ни Петры в расписном возке, и только розовое от солнца облако снега медленно оседает вдоль всей дороги да отряхиваются, вылезая из сугробов, парни и на чем свет стоит костят мужика, да еще где-то, то ли над снегами, то ли высоко в небе, под самым солнцем, чуть слышно догорает малиновый звон колокольцев.Катится масленица колесом по Дорогой Горе, будто и дома вскачь пошли, гогот, гам, не поморская деревня, а татарская орда на своем языческом празднестве. Раз в году бывает на Руси, когда встает мужик с ног на голову и чувствует себя ловчее, когда ему море по колена, когда последний кафтан оставит в кабаке и последнюю овцу, насидевшись в зиму впроголодь, на пустоварных щах, зарежет, благословясь, и скормит гостю. Нынче ничего не жаль, нынче масленица...И будто не было долгой завьюженной зимы, палящих морозов и тоскливых сумеречных вечеров, словно осталось и жить на свете всего лишь день – и надо его прогудеть так, чтобы и чертям стало тошно на том свете, а уж если и доведется помирать, так с хмельной и радостной душой и распахнутым в гоготе ртом.А на деревенской площади базар не базар и торги вроде бы не ведутся, но грай там и смех, пестрые одежды, голубые живые тени на сугробах; в кабаке двери расхлябаны на петлях, не дают им закрыться, оттуда доносит сивухой и по́том, то и дело вываливаются пьяные мужики, задорятся, что-то голгочут, готовые подраться, тычут по зубам, по носу, куда хватает кулак, и кровь бруснично рдеет сначала на истоптанном, залитом мочой снегу, а потом становится коричнево-грязной. Мужиков разнимают, виснут на плечах, уводят за руки обратно в кабак, в сивушный туман.Но главная радость маслениц – катище, высокая ледяная гора, обставленная елками: она залита с краю площади, напротив кабака, а зеркальный скат ее пересекает деревню и убегает еще далее вниз, в подгорье, на реку Кулой. И мчатся по сверкающей реке парни и девки: то на санях – кораблем, то на оленьих кожах, сразу человек по десять, лежат друг на дружке, и тут уж парням великое раздолье; тискают, мнут девок, хватают за всякие там места, а морозко задорит, ярит сердце, клюквенно красит лица, а в головах у девок туман, то ли от легкого пива, то ли от бешеного полета вниз, когда рот затыкает встречным ветром и будто проваливаешься в пропасть, уже закрыв глаза и отдавшись отчаянному восторгу, что поселился в душе.И Тайку кто-то хватает за плечи, пробует тащить вверх, пьяно дыша перегаром, но она отбивается кулаками и локтями, не замечая даже, кто держит ее, а сама высматривает и не находит того, единственного, ради которого нынче косу заплела в три ленты, грустит и никнет вся. Тут на лошади подъехали молодые, еще не успевшие наскучить друг другу; их просят подняться на катище, где и санки для них приготовлены, и молодуха садится мужу на колени, обняв его за шею рукою, а подгулявшая холостежь не дает ускользнуть вниз, требует: целуй мужика прилюдно четвертак раз и не менее. А снизу уже кричат, не терпя отлагательства: «Будем рыжики солить на пост»; и молодица сразу пугается, прикладывается к губам, пропахшим вином, морозом и соленым потом, а парни стоят над головами и считают во весь голос – «раз-з», и вся площадь откликается – «раз-з». Попробуй откажись тут, и не только засмеют дерзко, но свое возьмут, «приморозят губы к губам»: приневолят пятьдесят раз отцеловаться да еще начнут приговаривать: мол, не нами принято, из века в век так идет.И отпустили молодых, и те исчезли в подугорье, и только шорох железных полозьев остался позади, а они сами уже крохотные, почти на середине реки, и глядят на катище, похожее на черную ленту, и видят, как, подобно майским жукам, с воем и треском скользят вниз парни и девки. Тут не зевай, убегай с катища, а то поднимут с ног и сметут в снег, будешь выдирать снежную крупу из ослепших глаз.А Донька был здесь, и Тайка только сейчас узнала его со спины, увидав острые прямые плечи в старенькой понитчине и белую баранью шапку, похожую на монашеский колпак: он спешил наверх, срываясь с ледяных ступенек длинными неловкими ногами. Парень, пожалуй, был выше и виднее всех, и Тайка даже удивилась втайне, что не нашла Доньку сразу, а может, и не заметила, как появился он.Она поспешила следом, вернее, полетела наверх, откуда только прыть взялась, и нагнала парня на самом гузне, когда целая куча мала готова была сорваться вниз на толстой рогоже. Тайка упала сверху на Донькину спину, девку завалило на бок, и она ухватилась за его тонкую шею, прижимаясь холодными губами к рыжим неровным косичкам. Ей было смутно и счастливо, она и не заметила длинной визгливой дороги, и когда в самом подножье катища куча мала рассыпалась по снегу. Тайка словно позабыла отпустить парня и, лежа в сугробе, слепая от снежной пыли, чему-то улыбалась и медлила встать.– Чего ты как кошка-то? – досадливо пробурчал Донька, выдираясь из кольца рук, и отвел в сторону глаза. – Петрухишнам только бы подолом трясти да мужиков имать, – добавил тише, намекая на мачеху.– Ты, ты, больно надо, пугало рыжее, – крикнула Тайка, но крохотные белые бровки на заморозном лице почему-то испуганно дрогнули.– Ну и отвяжись. Иль солнышко пригрело, дак зажгло?– Зачем ты так-то, Доня? – вдруг жалобно спросила Тайка, и губы ее обидчиво посунулись.– Спроси у архирея, за чем. За гумном иль за баней, где хошь-то? У-у, все вы, Петрухичи, мягко стелете, да бока болят. – И пошел Донька целиной, проваливаясь по колена в снег, а Тайка еще стояла сиротиной, и слезы смерзлись горошинами на гнутых ресницах и мешали смотреть.А в избе Чикиных снова гости, пьют ром норвежский да чай из пузатого ведерного самовара; бабы орехи сибирские колют, сорят шелухою на пол. Мужикам с морозца-то как хорошо еще по оловянному стакашку пропустить под овсяные блины и молочный кисель да потом запить крепким, как деготь, чаем. Немного протрезвели, протрусились по Дорогой Горе, сейчас обсуждают, что увидели.– У Тимы Хромого кобыла резвой пробежки, – сказал вдруг завистливый по натуре кум, всегда охочий досадить хозяину.– А ну чего там. На глупого удача, – отмахнулся Петра, еще не отошедший от пьяной езды: сидит за столом, распустив живот и распялив на столешне локти, а будто все еще потряхивает вожжами, и его всего куда-то несет, не-се-ет, и в голове круженье-круженье.– Уж не скажи, Петра Афанасьич, на гоньбе он хорош, – еще кто-то пристал к разговору, и остальные прислушались, навострили уши.– А ну, на глупого удача, – снова отмахнулся Петра, еще хмельно улыбаясь, но зеленые глаза – будто копья под тяжелыми коричневыми веками. – У Тимы водовозная кляча, вот что у Тимы. У меня...– У вас, Петра Афанасьич, не в сравненье будь...– У меня вороной-то... Шея лебединая, пробежка – что у доброй молодушки, а ногами как начнет крендели писать. Бог ты мой-ой.– У вас уж особь статья. До Хвалынского морю такого нету, а почитай и дале, – утешал кто-то, боясь Петриного гнева. Ведь разнесет все, если что не по его уму.– А вы у Тимы... Морды поганые, вам бы щи лаптями хлебать.Заорал, выскочил из-за стола, выбежал вон. Вскоре послышался перестук копыт, дверь распахнулась, сначала и не поняли гости, что к чему: в дверях показался хозяин, в поводу вороной жеребец, храпит, пена на бархатных губах, прядет острыми ушами и глаза розовые от испуга. Завел в избу, развернул задом, хвост вороному задрал: жеребец мелко дрожал крупом и косил бешеным глазом.– Глядите, сколь вы хороши, – гулко хлопнул тяжелой ладонью по сытому крупу.И кто-то из гостей в порыве любезных чувств поднялся с оловянным стакашком и гаркнул на все застолье: «Батюшко, Петра Афанасьич, за жеребчика!..»Пузатый ведерный самовар исходил паром и сиял медным надраенным боком, Манька сидела подле, разливая по чашкам чай, а веснушчатый сын егозил на коленях, все хватался ручонками за мамкину грудь, когда вороной вздрогнул и наддал задними копытами в столешню. Кипящий самовар опрокинулся, и страшно закричали Манька и ее веснушчатый сын.Петрин внук умер ночью. А Дорогая Гора не спала, крутилась колесом по ней масленая неделя. И так будет гудеть деревня до чистого понедельника, и вдруг очнется, замолкнет, и станет так тихо кругом, словно вымерли все разом, и тогда, покаявшись и настроив себя молитвой на долгий великий пост, вспомнят и Петриного веснушчатого внука и скажут: «Бог дал, Бог и взял». Глава 6 Три дня не больно долгий срок, а Доньке кажется, что отца целую вечность нет дома. Перед тем как уходить ему на зимнебережный Устьинский промысел, навестил Петра Чикин.Евстолья не знала, как себя повести да как отцу родному угодить, – ведь первый раз у зятя в гостях; раньше только обещался, а все не бывал, все не бывал, словно обиду на сердце копил. Утиральником скамейку в переднем углу под образами обмахнула, и хотя по весне уже без света жили, с открытыми ставенками, но восковую свечу воткнула в тяжелый шандал и поставила посередке стола. А Петра будто и не видел дочерних хлопот, открыто переживал за сваренного кипятком внука, но мимо его взгляда не прошло, что Евстолья тяжелой стала, ходит утицей и с лица порыжела, – значит, слава Богу, живут ладом, раз наследника ждут; да и Калина тоже вроде бы рад гостю, от самого порога встретил и шубу помог скинуть.Сидел Петра под образами, тяжело пыхал грудью, на рыхлых щеках синие прожилки, борода совсем посивела, долго на здоровье жаловался: мол, уж такой больней, такой больней, ноги по ночам стогнут, так чисто все жилы вытягат... Как не вытягат-то, соглашался Калина, на работе изломались, из воды всю жизнь не вылезали; у меня самого, как начнет крутить, стоном выстону.– Сказывают, старшиной в бурсу Бурса – промысловая артель.

от Дорогой Горы да от Мезени? – будто между прочим спросил Петра.– Да есть такое дело... Просят.– Послужи обчеству. Обчество знает, кому артель доверить. Каково со зверем-то нынче? Виды-то каковы?..– А Бог его знает. На месте виднее, – пожал плечами Калина.– Я вот на море решил обратиться. Не знаю, одобряешь ли, нет, а только с извозу одни прогады да хлопоты. Сено нать, упряжь как на огне горит, харч подай, работников найми, да накорми, да напои, да и денежку выложи. Скоро без штанов буду, – стал плакаться Петра, бросил первый пробный камень, и пошли по воде круги.– И от моря не больно выгода.– Ну все же, повезет, дак...– Разве тогда только. Да повезенка-то баба норовенка. С нею тоже слез хватишь, соплей на кулак намоташь.– Тебе-то уж грех на судьбу жалиться, – возразил Петра.– А не што и нажил...– А я вот к морю оборотился, слыхал небось? – нарочито весело выкрикнул Петра.– Чего-то было. Три лодки, сказывают, рядишь?– Все, тут уж все. Коли не будет зверя, Христа ради пойдем. Ты бы, Калина, зятелко, подсказал, как да што...– Ты быват свой: тут вырос да тут и оброс, – обошел просьбу Калина и тайно подумал: лисовин ты, ой лисовин, ты и хитрого обхитришь. Сколькой год собираешься с сумой христарадничать, а уж всю деревню под себя подмял.– Помоги отцу-то, чего тебе стоит, – попросила Евстолья. Не бабье дело, а осмелела, вилась около стола, порой и ко краешку садилась, распялив на столешне плотные белые руки с желтыми мозольками на локтях. У отца бы так не посмела, там и глаз выше пола не подымала, а тут хозяйкой повела: хотел прикрикнуть Калина, но сдержался, глянул в замшелое лицо, пожалел: кого-то принесет, вот бы еще паренька, из того-то бы вырастил кормщика, раз Доньку упустил.– Принеси косушку, – попросил Евстолью.Та принесла хрустальные рюмки да графинчик зеленого стекла норвежской работы, да ладку с соленым сигом, да каравай ситного; тут же разрушила ножом хлеб на толстые куски, а на широкую плашку еще навалила кислой щуки, тускло голубеющей на изломе. Сразу по избе пошел вонькой душок – и захотелось есть. Потянулись первым делом за щукой, подлили в миску холодной водички, стали макать, сопели, думая каждый о своем. Смеркалось, и свеча оказалась кстати, роняла радужные круги на чисто выскобленную ножом столешню. Донька на приглашение мачехи пойти поесть чего ли смолчал, лежал на полатях сонный, и Калина несколько раз ловил на себе его чужой взгляд... Что-то с сыном, совсем зачужел, в глаза прямо не глянет. Не принимает мачеху, хоть ты убей его, и баба-то не знает, каким боком к нему пристать: только Донюшка да Донюшка. Уж и не хорошо бы, большой, ведь пора понимать, а все на ум-то детский. Осподи, пошто бы не жить миром. И Гришаня вот не заладил, что-то перечикнулись без него с Евстольей; снарядился и в Кельи убежал; как-то там один, никто не приглядит, все самому надо...Сидел Калина светлый и какой-то молодой душой:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46


А-П

П-Я