мойки гранфест 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Художник им говорил: «Почему вас до сих пор не забрали в полицию? Если бы вы себя видели со стороны!» Женщина ходила на каблуках и была метр восемьдесят восемь. А Критик – метр девяносто три. Они обсуждали ситуацию своей смерти. Как их убьют. Потому что сами они не смогли бы. Женщина сказала: «Я плохо помню, что было вчера. Ты измерял мою шею». – «Дура. Я тебя душил». Он действительно соединял свои узкие ладони на ее шее, и она думала, что ее глаза сейчас выскочат из лица, выпрыгнут. Но это было лучше, чем открыть полиции двери, просто потому, что обкурились. Впрочем, открывая двери полиции, можно было быть уверенным, что пули тебя пригвоздят к стене в коридоре.
Сумасшедший приятель Критика сделал еще одну «петарду», и Критик покурил с ним. Они поехали, и парень орал матом на всех водителей. Они потерялись и носились по мокрым улицам ночного пригорода. И сумасшедший парень ехал против движения. Женщина сидела посередине заднего сиденья, и фары встречной машины были направлены прямо в ее глаза, как прожектора следователя. Она успела подумать, что если сейчас они врежутся во встречную машину, то не успеют понять, что произошло. Она закричала, и парень вывернул в свой ряд, только боковое зеркало встречной машины просвистело мимо.
Критик опять стал носить вещи. А Женщина с парнем сидели в машине и пили пиво. Она прихватила из дома несколько бутылочек. И сумасшедший говорил, что Критик похож на девочку. Но он все-таки был мальчиком, и с силой воли. Перенес все сумки. Спокойно. Сел потом в машину и сказал, что можно ехать. И это сумасшедший был девочкой – предложил покурить.
Он пригласил их к себе, в Париж, и они опять долго ехали, иногда опять против движения. Они купили пива, а Женщина купила бутылку вина и спрятала в глубокий карман, так что ее и не видно было. И она подумала, что не зря такие карманы в советских шинелях.
Парень рассказывал им, как ворует книги в магазинах. А Критик не понимал – электроника ведь, и если не прошел через кассу, если не провели специальным приборчиком по книге, то зазвенит все, сигнализация кругом. И сразу прибегут и арестуют.
Его, правда, уже арестовывали. Он шел от художника, тот дал ему кусочек гашиша, и почему-то его остановила полиция. Он, правда, был не один, с поэтом Димой Ниточкиным. Но этого Ниточкина отпустили, а Критика арестовали. Решили, что он под кайфом и пусть проспится до утра. Его посадили в камеру, где всю ночь люди орали и чего-то требовали. Приходил полицейский, пиздил кого-то, и все было тихо. Потом опять кто-то орал и требовал, и опять приходил полицейский и пиздил. А Критик хотел писать, но не решался попроситься, потому что надо было орать, чтобы услышали. А за то, что орешь… Он отдал беломорину девушке в соседней камере, потому что не курил, а использовал для джоинтов. И французская девушка курила «Беломорканал», в постройке которого участвовали такие, как она, заключенные – по разным причинам.
И получалось, что Критик действительно совершил необыкновенное путешествие – оказался в Париже в двадцать четыре года, где узнал тюрьму, страсть и болезнь.
Они ушли от сумасшедшего парня и стали искать такси. И Критик говорил: «Как хорошо, что мы остались живы. Можно еще вина выпить». Им опять попался черный шофер. Их всегда черные возили. И Женщина им рассказывала, что они влюбились. А черные смеялись. Французы бы высадили. А черным нравилось, что с ними делятся, и они возили их на Пигаль, в магазин, открытый всю ночь, за вином.
– Я правильно поняла из вашей лекции, что москвичи куда свободней ленинградцев, если последние все время ищут глубинных смыслов, а москвичи шпарят себе…
Критик засмеялся.
Женщина сидела с Критиком на углу Сен-Жермен и Сен-Мишель в кафе.
Критик опоздал. Ждал, когда ему заплатят. «Нигде не хотят деньги давать быстро», – сказал он. Тихо так. Вообще он был весь тихий, и нельзя было понять, что творится в его компьютерной голове. Женщина только подумала, что ей очень хотелось бы с ним разговаривать. Он принес ей рукопись и извинялся, что облил ее апельсиновым соком. «Кон» (фр. Мудак), – подумала женщина, потому что это был оригинал рукописи.
Критик пил пиво, а Женщина, еще до того как он пришел, заказала шоколад. И Критик спрашивал, не хочет ли она пива. А она говорила, что пьет раз-два в год. И что это опасно. А Критик вдруг захлопал глазами. Часто-часто. Будто сосредоточиваясь на чем-то. И она подумала, что он, конечно, чокнутый, а он уже спрашивал, как бы так устроить, чтобы было опасно. Ну, чтобы посмотреть, как она пьет? Женщина как-то сразу забыла, что именно он сказал. Но получалось, что Критик хотел бы увидеть ее выпивающей. Так вот в голове у нее осталось. И она подумала, что живет в искусственно созданной атмосфере трезвости и порядка. Но если пить, как хотел бы Питер Хендке – «ежедневно тихо-сладко пить», – ничего не будет. Будет только питье. Никаких ангельских крыльев, даже об «Усталости» (роман П. Хендке) не сможешь говорить. И это ужасно, потому что надо делать что-то еще.
Критик заплатил за пиво 22 франка. Деньги за шоколад уже лежали на столике. И Женщина подумала, что это кафе дорогое, что у Критика, наверное, нет денег. Но потом вспомнила, что у нее самой нет денег. Хотя за всех советских, приезжающих в Париж, надо было платить – принято так было: у них, мол, мало денег.
Они попрощались за руки, и Женщина пошла пешком через мост. Она шла и думала, что ее жизнь похожа на зебру. Из черного в белое, из белого в черное.
Впрочем, неправда, ее зебра была цветной.
Ее такси с дождем влилось на бульвар Сен-Мишель. На площадке перед Люксембургским садом бил фонтан. Во время дождя иногда поливали улицы. Поливка была запланирована, а дождь нет. Фонтаны были запланированно включены, а дождь нет. Жизнь была запланирована, а влюбленность – нет.
Она держала в руке белую лилию. В красивой обертке, как умеют в Париже. Она взглянула на часы – еще оставалось пятнадцать минут. Она дернулась сначала в одну сторону, потом решила пойти в другую и наткнулась на Критика. Он тоже пришел раньше.
– Мне никто никогда не дарил цветов. – Критик был похож на гадкого утенка.
Они отправились в кафе. Критик подходил Парижу. И Париж шел Критику. Так же вот и Саше Петрову подходил, и тот со своим рюкзачком подходил ночному, без отеля, а прямо на улице, Парижу. И племяннику Мариенгофа, художнику в кепке с длинным козырьком, Париж подходил – он подбирал овощи на базарах во время обеденного перерыва. А всем остальным, приезжающим из Москвы, кого видела Женщина в Париже, – успешным и известным, тамошним миллионерам и преуспевающим литераторам, – Париж не шел. И они выглядели плохо в Париже. Впрочем, некоторые это сами понимали: «Нет, не променяю свое ателье на парижскую мансарду!» Потому что ателье в Москве было ого-го каким.
– Я презираю женщин, которые носятся со своей красотой. То, что дано от родителей – биологическое, – мне кажется ничтожным и не заслуживающим внимания. Я тоже красивая. Ну и что? Талант, правда, тоже можно рассматривать как что-то данное родителями, частично биологическое. Но если талантливый художник не будет рисовать, никто не узнает о том, что он художник талантливый. Красивая женщина идет по улице, и все знают, что она красивая. Ерунда какая-то. Книга Ерофеева могла быть написана Еленой Щаповой, ее интонации. Таких красивых баб в Москве полцентра, все они могли бы рассказать кучу экзотических историй с дипломатами и иностранцами. Так что ценность «Русской красавицы» только в том, что она написана, а не в персонаже, не в открытии каких-то сторон в отношениях… Я, конечно, предпочитаю красивых уродам. Но с другой стороны – монстра Буковского интересней читать, чем красивого Ле Клезио. Жаль, что так.
Женщина и Критик сидели за дальним столиком, лилия лежала поперек соседнего стола. Они пили вино и были похожи немного на учеников последнего класса, то есть почти уже взрослые, но еще дети. Потому что прогуливают. Женщина старалась не думать о Писателе, как в детстве старалась не думать о возвращении домой, где мама, где разговор, где отчет, где опущенная голова…
– Его отец хотел пригласить меня на обед.
– Ну, меня он навряд ли захочет пригласить.
– А что ему останется? Ты же будешь, придешь, вот он и пригласит нас.
Они пришли к Критику. Это был прекрасный парижский дом с гигантскими воротами, с внутренним двориком, с выставленными под дождь в кадках зелеными растениями, консьержкой, вероятно. И с малюсеньким лифтом, в котором надо было стоять лицом друг к другу и дышать друг другу в лицо, в рот прямо. И они дышали до седьмого этажа. До последнего. В девятнадцатом веке здесь жили горничные, и это было хорошо – получалось смешанное общество. Горничные не должны были жить в пригороде, в гетто. А теперь здесь жили студенты, дети родителей, живущих на первом этаже. Или вот Критик из Ленинграда, с дедушкой-искусствоведом.
Это была маленькая комнатка, и если Критик ложился, то головой упирался в одну стену, а ногами в другую. Ну, почти. Прямоугольник неба был в стене. Окно было будто вырезано художником Баби, о котором рассказывал Критик, – тот вырезал куски из своих картин.
Они покурили, сидя на низенькой кровати, так что у Женщины было впечатление, что они на полу. И потом стали снимать с себя одежду. Здесь было мало места и нельзя было отойти, отвернуться, чтобы раздеться, и они сидя стаскивали с себя влажную одежду. И волосы у них были влажными.

Я-шел-сквозь-Ад-шесть недель, и я клянусь,
Там-нет-ни тьмы-ни жаровен, ни чертей,
Но пыль-пыль-пыль-пыль от шагающих сапог.

Киплинг Р. «Пыль» И нет сражений на войне.
Он читал за ее спиной. «Когда слишком много эмоций, ничего не получается – ни в постели, ни в письме», – думала Женщина.
– У тебя было много женщин? – Она спросила, зная, что не много, времени у него не было на них, это сейчас у него оно наступало. И ему надо жить сейчас, а не по книжкам набираться знаний о жизни и женщинах.
– Не много.
– А когда ты потерял невинность, Машенька? – «Не так давно», – думала Женщина.
– Не скажу, – ответил Критик, потому что действительно, видимо, не так давно, и от этого, вероятно, ему было неловко. Потому что в мире считалось, что ее надо было давно потерять и воплотить таким образом мечту французских девушек о Тарзане – лауреате Нобелевской премии.
Дождь стучал в закрытую дыру, вырезанную Баби. В запотевшее стекло. И было холодно. Они пили вино из одного стаканчика из-под горчицы. И Женщина думала, что совсем так же они могли бы лежать в Ленинграде, пить из настоящих бокалов, и в окна по два с половиной метра высотой стучал бы дождь. Где-нибудь на Васильевском острове. А население бы бастовало, потому что не было бы сигарет или повысили бы цены на трамваи. Или трамваи бы не ходили.
– Когда же начнется война? – спросила Женщина, как-то не вопрошая, а будто бы предполагая.
– Где? – спросил Критик.
На Востоке или в СССР. Или, вернее, – в Ленинграде и в Москве, потому что в Грузии и Армении война уже была. И в Африке была война. Везде была война. Только там, где они жили, не было – в Ленинграде и в Москве не было, в Вашингтоне и в Париже не было. В Вашингтоне войны не было никогда. И сейчас не могло быть, потому что ни одна ракета не могла туда долететь. Кроме кубинских, видимо.
Они все собирались выяснить свою анатомию. Надо было, как в автомобильной механике, – подогнать какие-то гайки, что-то отвинтить или перевинтить. Или переставить местами. Но они не разбирались, и Женщина всегда оказывалась на Критике. И в этом была какая-то символичность. Она никогда не была на Писателе. Потому что он тогда бы себя чувствовал беспомощным, а этого никак не могло быть, он не хотел быть беспомощным, ни за что.
Они стали одеваться, и одежда была еще влажной. Критик сделал джоинт, а Женщина пила вино. Кайф от вина был постепенным, а от гашиша молниеносным, и к тому же ей ничего не хотелось после гашиша. Только лежать, слушать стихи или про переводчиков Киплинга слушать – про чокнутую пару, мужа и жену, переводящих Киплинга на русский язык, так что он получался совсем русским. Таких переводчиков за пределами СССР, видимо, не было. И там скоро не будет. Потому что кому нужен Киплинг? Нужен будет Герольд Робинс, а чтобы его переводить, не надо быть чокнутыми. Может, и раньше Киплинг не был особенно нужен, но так было принято и за эту не особенно нужную работу платили из государственной казны.
Они пошли в модный теперь район Парижа Ле Алль, к мальчику югославского происхождения. У того была очень хорошая квартира. Он был в рекламе, этот мальчик, поэтому и квартира была хорошей. Надо было быть в чем-то таком, «подключенном». И его папа был «подключенным» pede. И жил в этом доме. Он возненавидел Женщину с первой же минуты. За то, что она здесь. Помешала ему быть с сыном и с таким тоненьким Критиком из Ленинграда. Который прекрасно говорит по-французски, у которого такие тонкие запястья, такие голубо-серые глаза, большие мягкие губы и тоненькие лопатки, в которые папа уткнул бы лицо, прижал бы щеку к одной лопатке, как к безопасному лезвию, и водил бы рукой по его ребрам, как по тонким черным клавишам. А Женщина эпатировала папу. Рыжего, обритого почти налысо, так что получалось, что он облит йодом. И лицо в брызгах йода было. И руки. Рыжий, веснушчатый папа-педераст. И его сын подсмеивался над ним. Папа не пригласил их на обед. Они выпили вина и ушли.
Ходили по Ле Аллю и искали туалет. Надо было зайти в кафе, но почему-то на той улице, где они находились, все уже было закрыто. И Критик сказал: «Пописай в парадном». Женщине не хотелось. Но ничего не оставалось делать. «Где все эти платные туалеты?» – подумала она и побежала в парадное.
И так оказалось (не специально, но все-таки подсознательно, видимо), так должно было быть – это было парадное мальчика и его папы. А Женщина уже стояла за мусорными бачками и не могла терпеть. Она присела и пописала. Кто-то вошел, но не заметил ее и не услышал, стал подниматься по лестнице, прямо над ней. Она подождала, потом встала, застегнула джинсы, и как раз вошел папа-пэдэ.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14


А-П

П-Я