https://wodolei.ru/catalog/mebel/zerkala/so-svetodiodnoj-podsvetkoj/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Хотелось бы знать, все же шесть лет вместе прожили. Вот только сегодня получил ваш телефон».
«Ну что вам сказать… Во-первых, она не выбросилась из окна, если бы выбросилась, жива бы была, у нас всего второй этаж. Повесилась Анна…»
Он молчит там, в телефонной трубке.
«Расскажите, как это случилось. Хочется знать… Не праздное любопытство… Все же шесть лет вместе, в Харькове три года и в Москве три. Без прописки, без работы, комнаты все бедные снимали, героическую жизнь искусства вели…»
«Ну что… — Он там вздыхает, уже пережитый вздох такой. — Вы знаете, конечно, что Анна была психически нездорова, время от времени ложилась в больницы, ее хорошо знали в харьковских псих-заведениях».
«Разумеется, знаю, она с восемнадцати лет получала пенсию по психинвалидности, однако, когда я с ней жил, в больницах она не лежала».
«Ну вот, без вас лежала чаще и чаще. Была она в больнице и той осенью…»
«Когда это случилось? В каком году? Месяц? Какого числа?»
«В 1990 году. В октябре, или нет, в ноябре?.. — Он молчит там, недалеко где-то, тоже в окраинной харьковской квартире, рядом с помещением, где повесилась моя первая жена. — Извините, не могу вспомнить, надо же… Год точно 1990-й, но октябрь или ноябрь? Надо же… ведь четырнадцать лет рядом прожили. Общались чуть ли не ежедневно. Ближе нас, я думаю, у нее никого не было». Он поражен тем, что не запомнил даты смерти. Между тем это понятно мне. Для нормальных простых людей жизнь разливается лужею, бесформенным пятном по календарям: по годам, месяцам и дням. Я свои даты маниакально, по-писательски записываю. Фиксирую навсегда.
«Ну вот, в больнице она той осенью лежала. В больницах наших, вы знаете, какие условия. Грязь, помыться негде. Анна попросилась, как мы потом узнали, у заведующей отделением на субботу и воскресенье домой, помыться. Мы об этом обо всем потом узнали».
«Это вы ее нашли? Ее труп…»
«Ее квартира в другом конце коридора, на нашем же этаже. Мы мимо ее двери не проходим. Это ее сосед, его квартира рядом с ее квартирой, первый пришел к нам. Вот уже два дня, говорит, свет там, у Анны, горит, через дырку в двери, где глазок был, видно, телевизор работает, звук слышен. Он, говорит, стучал, никто не открывает. А Анна-то должна быть в больнице. Мы, когда она из больницы пришла, никто ее не видели. Короче, мы пошли, у нас с женой один из наших ключей подходит к ее двери, открыли, а она висит…»
«Как она выглядела? Детали?» — Рискуя шокировать этого Сашу на другом конце провода, писатель во мне требовал (монстр!) деталей. Начала ли уже разлагаться бывшая подруга жизни? Запах? В чем была одета? И одета ли? Впрочем, нормальные люди, наверное, тоже хотят знать детали самоубийства своих жен? Или у нормальных людей бывшие жены не кончают с собой?
«Одета была. И накрашена. Вы знаете, она всегда красилась».
Да, знаю: красила веки, обводила глаза снизу и сверху. Тяжело красилась. Во всех наших бедных московских комнатах сидела, слюнявя карандаши и туши.
«Там был крючок в стене, в коридоре, где он поворачивает к кухне… — Я пишу во французском блокноте, прижав телефонную трубку, как скрипку, щекой к плечу, — «КРЮЧОК В СТЕНЕ», сомневаясь тотчас же в правописании. «Е» или «О» в слове «крючок»? — …вот она на этом крючке, на ремне от сумки, у нее сумка была кожаная, на этом ремне и повесилась. Выдержал ремень, удивительно, весу-то в Анне было больше ста килограмм. Она последние годы разбухла. У нее был неправильный обмен веществ…»
«Ну, она и всегда была полная женщина, даже в юности. Хотя, конечно, до ста килограммов ей было далеко… Не помните, какого цвета платье было на ней?»
Нет, он не помнит, нечто темное. «Мы вызвали милицию, — продолжает он. — Милиция искала следы какие-нибудь, ну записку или объяснение. Ничего не нашли. Сомнений в том, что это самоубийство, нет никаких. Вызвали сестру из Киева. Та приехала. Закрыли квартиру. Через полгода квартиру обменяли».
«Где ее похоронили?»
«В этом ей повезло. На старом кладбище в центре города, вы помните, вход с Пушкинской, 102, вы помните?»
Еще бы не помнить: я гулял там, на кладбище, с молодой двадцатишестилетней Анной, совокуплялся с ней на могильных плитах, и есть у меня в сборнике стихотворений «Русское» стихотворение об этом кладбище. Вольного достаточно тона стихотворение. О мертвых вроде вольно нельзя, но мне можно — она моя бывшая жена.
Женщина в траве присела,
Льется струйка прочь от тела,
и белеют смутно ягодицы…
Юность, юность! Насладиться
невозможно было мне тобой.
Стой на кладбище, постой.
Целый день большой хмельной
Выполнен в манере пятен,
Пахнут травы, и, приятен,
холодок с земли ползет,
Здравствуйте, фонарь, — я вот!
У сирени я стою
и совсем не безобидно
Жду я женщину свою…
скоро ее будет видно…
(Анну я ждал на жарком летнем кладбище.) «Там давно никого не хоронят, но ее похоронили только потому, что у них там оказалось место в ограде: отец там ее лежит, дядька, тетка… Мы звонили потом врачихе, зав. отделением: «Как же вы могли ее отпустить, ведь она же маньяко-депрессивная?!» Та плачет: «Откуда же я могла знать? Я ведь ее уже не раз отпускала, и ничего не случалось!»»
«Спасибо вам за тяжкую и грустную информацию. А врач не виновата. Я думаю, Анна просто устала жить. Накрасилась, оделась куда-то идти, да вдруг решила: а зачем? Не лучше ли освободиться, раз и навсегда?»
«Да, может быть, и так. Успеха вам в ваших литературных делах. Вы теперь очень известны. Она нам о вас рассказывала, какой вы были, когда вас никто не знал…»
Кладу трубку. Мать стоит рядом. Семьдесят один год матери. По темпераменту лет на пятнадцать меньше. «Ты с ней говорил, с Александрой Михайловной? Они, по-моему, евреи. Хорошие, кажется, люди». Мать всегда дружила с евреями, всегда удивлялась, почему она дружит с евреями, и всегда гордилась этим.
«С ним, — отвечаю я. — С мужем». Думаю вдруг, а читала ли она мои статьи, Анна? Ведь тогда уже появились мои первые статьи в «Собеседнике» и в «Известиях». Читала ли она мои статьи? Хорошо бы, если бы читала. Хорошо бы знала перед смертью, что ее «сожитель» выкарабкался из простых смертных. А читала ли она мою книгу «Молодой негодяй»? Об этом я забыл спросить Сашу. Может быть, среди книг Анны был «Молодой негодяй»? Там ведь о ней, и очень хорошо о ней. Что недаром мы жили, я и она. Анна ведь годами работала в книжных магазинах, у нее были связи, она могла достать парижское издание книги бывшего «сожителя»…
«Мир праху ее… Отмучилась! Последнее время, скажу тебе, Эдик, — так зовет меня мать, как маленького мальчика, — честно, пусть о мертвых плохо и нельзя говорить, она стала совсем невыносимой. Звонила нам среди ночи с отцом и ругала нас черными словами. Я даже повторить не могу те гадости, которые она говорила. «Хэлло, Долли!» Это она мне, Эдик, говорит, ко мне обращается: «Хэлло, Долли!» — Мать возмущенно сделала несколько витков по комнате. — А ведь я к ней и в больницы ездила все эти годы, брала ее под расписку в парке гулять, и платья ей шила, и к нам она всегда приезжала. У нее день рождения был, так я торт купила и к ней поехала».
Мать действительно поддерживала отношения с бывшей женщиной сына, с сумасшедшей женщиной, старше сына, которую она никогда не одобряла. Поддерживала целых еще 19 лет после того, как дороги этой женщины и ее сына разошлись. Зачем поддерживала отношения? Из любопытства? Из доброты. Несмотря на ворчание, мать добрая и общительная. И любопытная.
«Мама, ну чего ты от нее хочешь? Душевнобольная была Анна, и вот умерла уже». Он сам удивился тому, что употребил забытое им старое слово «душевнобольная». Душа была больна у «блудной дочери еврейского народа», как она сама себя называла, сожительница его с осени 1964 года по весну 1971-го, Анна Моисеевна Рубинштейн…
Приехал капитан Шурыгин, молодой, веселый, и выпивший. Подкручивая блондинистые усики, рассказал о своем товарище по училищу, завербовавшемся в украинскую армию, потому что у него жена украинка… И мы стали собираться на вокзал, прочь из города, где прошла моя юность и где лежит на старом кладбище самоубийца, подруга шести лет моей жизни.
Война в ботаническом саду
1
Русско-абхазская граница южнее Сочи, у реки Псоу. Толчея: люди, автомобили, БТРы, солдаты в хаки. Сотни людей заняты обыском тысяч людей. Все говорят по-русски. Граница непристойна, неприлична, похабна, как все новообразованные раны, разрезавшие живое тело единого организма. Ампутации можно было бы избежать… Русский таможенник в сером плаще задерживает нас: в багажнике нашего автомобиля четыре ящика лекарств. Предназначены они двум русским докторам, добровольно работающим в госпитале Гудауты. У нас нет разрешения на ввоз лекарств, таможенник не хочет нас пропустить, «возвращайтесь в аэропорт за разрешением». Тоскливо наблюдая из машины за переговорами (абхазцы пробуют уговорить его), я размышляю: а была ли у этого чурбана мама? Не родился ли он от брака полосатого шлагбаума с засаленной приходно-расходной книгой? Начальник таможни разрешает проезд. Едем.
Растрепанные пальмы. Мандарины в садах. Хурма. Солнце. Теплынь. Субтропики. Море, одинокое, всеми оставленное, никто в нем не купается. Запахи: свежие, кисловатые, цитрусовых и хвойных. Я жил и в Калифорнии, и на Лазурном берегу Франции, но эта земля пышнее и красивее. Богаче.
Мои попутчики-абхазцы разговаривают между собой по-русски на заднем сиденье. «В Грузии мобилизация… Дезертиров расстреливают, не декларируя этого… Освободили из тюрьмы уголовников и послали на фронт… 17 тысяч уголовников… Демократ Эдик Шеварднадзе… Вчера в Гудауте опять дрожали стекла от артобстрела… Отряд Шамиля на нашей, абхазской стороне… Чечены воюют хорошо… Войска Госсовета Грузии выселили армян из Абхазии… Сто тысяч русских проживали в Абхазии. В парламенте русские сидят и воюют с нами… 45 человек грузин погибли за прошлую ночь в Очамчирском районе».
Въезжаем в Гагры. Сожженные дома без крыш, дыры в стенах, пустые, без прохожих улицы, пустые санатории, утонувшие в чрезмерной, пышной, гнилой зелени. Человек отступил, и на освободившиеся места повсюду, в щели камней, сквозь асфальт на дороге, вторглась природа. Город-призрак. Пальмы. Голые стволы эвкалиптов. Зелень, плесень и запустение в некогда блестящем курорте — жемчужине побережья. Дорога здесь и там перегорожена бетонными плитами. На плитах поверху расползшиеся мешки с песком. Абхазские добровольцы отбили Гагры 30 сентября — 1 октября. Бои были тяжелые. Особенно у здания отделения милиции и у торгового центра. Торговый центр разбит, внутренности выгорели. В санатории имени XVII партсъезда разместились солдаты. У подбитого БРДМа — две большие свиньи и поросенок. Что-то вынюхивают. Город выглядит необитаемым.
Выехав из Гагр, чуть дальше вынуждены свернуть, уже в Гудаутском районе, с асфальтового шоссе на проселочную колею: часть шоссе используется как аэропорт. Военный аэродром существует. Он ниже, у моря, но войска СНГ, как известно, придерживаются нейтралитета.
Сцена на холме. У свежей могилы сидит старая женщина в черном, у ног ее небольшой костер. В селе Лыхны во дворах могилы, огороженные шестами. На могилах венки и цветы с лентами. В садах дозревают последние дни хурма, мандарины, гранаты. «Но страданья и ужас под пальмами», — вспомнил я строку забытого мной поэта.
2
Гудаута. На перекрестке улиц Ленина и Фрунзе: беженцы, солдаты, местные жители. Нервничают, разговаривают, обмениваются новостями и слухами. Якобы в ночь со 2 на 3 ноября в районе Нового Афона диверсионная группа противника высадила десант. Подымаюсь в здание администрации, в пресс-центр на второй этаж. Представляюсь. Спрашиваю о диверсионной группе. Нет, сведения эти не подтвердились. Делаю заявку на пропуск в зону военных действий. Выхожу. Под магнолиевыми деревьями бурлит толпа. Проходят дети, много-много детей с дорожными сумками, и женщины (в черных одеждах) с чемоданами. Их только что доставили из осажденного шахтерского города Ткварчели вертолетом. Прислушиваюсь к тому, что говорят абхазцы. «В Очамчирах «они» (войска Госсовета Грузии. — Э. Д. ) посадили наших женщин и детей на танки… Шеварднадзе заявил, что первым пойдет добровольцем воевать в Абхазию… Таиф Аджа, поэт, пропал на оккупированной территории…»
С заявкой на пропуск иду в военную комендатуру Абхазии. Сопровождает меня главный редактор газеты «Республика Абхазия» Виталий Чамагуа. Его «прикрепили» ко мне. Чамагуа издавал газету в Сухуми. В Гудауте он беженец. Даже одежда на нем чужая. Ушел из Сухуми в рубашке с коротким рукавом. В комендатуре мне выдают пропуск. Четвертый военный пропуск за год, ибо это моя четвертая война за год.
В доме, где я остановился, есть еще гость, увы, не добровольный, как я, но беженец, народный поэт и прозаик Баграт Шинкуба. Он в Гудауте, а семья его потерялась где-то между Сочи и Новороссийском. Патриарх абхазской литературы, 76 лет, Шинкуба мужественно переносит беды. За гостеприимным столом наших хозяев Казбека и Нади он рассказывает мне об истории Абхазии. Христианство абхазы приняли еще в IV веке! Абхазское царство в IX веке было могущественным государством… От истории переходим к насущным проблемам. Вся Абхазия «болеет», оказывается, в матче Буш—Клинтон за Клинтона! Потому что Клинтон обещал исключить Грузию из ООН.
Ночью дребезжат стекла. Канонада. На кровати рядом спит бывший зампрокурора Абхазии и крепко храпит. Поворочавшись, я все же засыпаю. Солдаты все храпят, и я уже привык за этот год к казармам. Привык к ясному, свободному воздуху войны. Оказавшись в Париже, бываю всякий раз поражен кастрированной банальностью мирной жизни. Она безвкусна, как дистиллированная вода.
Утром иду в пресс-центр. Пока жду машину, поехать на командный пункт полковника Сергея Дбара, в Нижние Эшеры, разговариваю с певцом и композитором Тото Аджапуа. Он, его жена и одиннадцатилетний сын двадцать дней скрывались в Сухуми у русских соседей. «Мой дом у Красного моста разграблен, бумаги мои сожжены, кассеты разворованы… Все взяли в доме… Даже обои содрали… стреляют в музыку, стреляют в Историю…» 28 сентября Аджапуа и его семья были обменяны на троих грузин…
Наш шофер Лев Авесба тщательно объезжает убитую прямо на дороге лошадь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25


А-П

П-Я