встроенные раковины для ванной комнаты 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Просто надо знать, кому дать.
Откуда она это может узнать? Есть у нее одна фамилия из газеты. Учился с нею два курса, а потом перешел на заочный, подался в писатели, не вышло. Свил гнездо пониже – в журналистике.
Нашла. Он ее не узнал.
– Да ты что, Коля, можно подумать, что прошло сто лет. Не пугай меня, Бога ради!
– А! – сказал Коля. – Вот заговорила – и узнал. У тебя очень противный голос.
Хотелось дать ему в рожу, но он улыбался нагло и по-своему дружелюбно.
– Хотела дать в рожу? Не стоит. Просто говори тоном ниже. Знаешь, в бизнесе жизни все имеет значение, голос там, жестикуляция. Москва, она барыня, она любит ласкающие голоса, чтоб по подлежащему, по подлежащему… Слушай битого и обученного.
Если б можно было сказать всю правду. Но нет, как ее скажешь. Полправды, четвертушку… Пересечение научных интересов, ей надо уязвить одну авторшу, которая списала у нее «кое-какие слова». Вот так, все наоборот, но складненько.
– Вообще-то на ученые книжки мы обычно рецензии не даем. Это же скучно.
– Будет весело! – говорит Дита тоном ниже. – Я напишу сама.
Он смотрит на нее заинтересованно.
– Небось, уже и написала?
– А вот и нет! – еще ниже звучит ее голос. – Но сделаю в момент, если в момент поставишь.
Коля молчит, а потом смеется.
– Ты обучаемая природа, голос поправила. Но знай: подлянки стоят дороже.
Она смеется в ответ. «По прейскуранту, сэр!» – И они идут пить в кофейню напротив редакции.
Дита чувствовала, как шипела в ней от напора неизрасходованная внутренняя сила, как она требовала выхода, чтоб потом…
Чтоб потом… Что потом? Квартира с картинки, широкие квадраты пола, эти новомодные окна из стеклопакетов. Низкое лежбище любви, телевизор на кронштейне, высокие сапоги в прихожей на будто бы стеклянном каблучке и бесконечно звонящий мобильник.
«Эдита Николаевна! Не сделаете ли нам…» Она ведь не просто пальцем сделанная аспирантка, она кандидат наук, черт вас дери. Жизнь! Ты у меня получишься, ты у меня сложишься. Иначе получишь в рыло.
* * *
В этот день у нее вынули трубки, и Рахиль смогла повернуться на левый бок. Обычно она не спала на левом боку, но когда две недели прикован к правосторонней позиции, можешь словить кайф и от такой малости, как левый бок. Она задремала спокойно, можно сказать, счастливо. Берта-Боженка взяла на себя все хлопоты с защитой, приглашение в Мюнхен оставалось в силе, хотя и несколько откладывалось. Прилетел муж и сидел у нее полдня, такой опущенный и потерянный, что ради его спасения ей просто необходимо было вставать на ноги.
Проснулась она от легкого шелеста, так тихо здесь ходят сестрички, но не стала открывать глаза, уж больно покойно и сладко было на душе. И завсегдашняя мысль – пугаться радости и миру как предвестникам неприятностей – не пришла. Все плохое ведь уже прошло, она ведь здесь после операционного стола, а не просто мимо шла и прилегла отдохнуть. Так она и лежала, с нежностью думая о муже, Берте-Боженке, о Мюнхене, которого никогда не видела, фиксируя всплывающие в памяти немецкие фразы. Немецкий в школе – в университете был английский – давался ей легко, мама объясняла это тем, что в младенчестве Рахиль нянчила старенькая немка, из приволжских, и пела ей немецкие колыбельные. Потерявшаяся в пучине революций и войн, тюрем и ссылок, совсем старенькая фрау бормотала ей, так говорила мама, «баюшки-баю» на немецкие слова.
Хотелось сейчас, навстречу Мюнхену, что-то вспомнить, и слова-не слова, голос вспыхивал в памяти печалью. Рахиль не открывала глаза, и в ней стала складываться фраза:
Ich weiss nicht was soll das bedeuten…
И уже не от няньки, а четко написанная фраза у Лермонтова:
Ein Fichtenbaum steht einsam
Im Norden auf kahler Hoh.
Да, да… Одинокая сосна на голой вершине. Надо вспомнить, надо вспомнить. Мешал откуда-то возникший сыроватый запах. И она открыла глаза. Две розы лежали у нее на груди в завернутой газетке. Она развернула ее, листочки розы были мокрые и прилипли к большой статье «Филологическое мародерство». Взгляда хватило, чтобы понять: это ее книгу размазывали по стенке, не оставляя ей права не то что на защиту, а на саму жизнь. Ибо она, Рахиль, была примитивна, глупа, скудоумна, стара, наконец, и не современна.
Ей захотелось закричать, потому что вместе с этими словами в нее вошла боль, и Рахиль понимала, что эту боль ей не вынести, что это уже конец конца, и нет сил и времени ни объясниться, ни оправдаться. А потом боль ушла, и ушло все. И она уже не видела паники, реанимационных усилий, отчаянное лицо мужа и Берту, которая непрерывно звонила кому-то по мобильнику.
* * *
Как это оказалось легко! То, что защита будет отложена, уже не вопрос. Но это полдела. Теперь все зависит от сердца этой Рахильки – такая жалкая лежала в постели после операции, она ходила смотреть специально, что легкой подушки бы хватило ей на морду, но это был бы перебор. Пусть сердце само по себе разорвется. У этих прошлых дам, вскормленных гуманистическими идеями, оно, как правило, слабое. Сейчас она думала: смыться ли ей из Москвы, будто ее тут и не было или бояться нечего? Она ведь, собрав все документы для Москвы, допрежь уехала как бы ставить маме памятник, у мамы ведь тоже износилось сердце, но не от интеллигентской дури, а от тяжелой метлы – туда-сюда, туда-сюда, шкреб-шкреб, шкреб-шкреб… Выскреблось. В Москве, в переходе, она купила черный гипюровый платочек, узелок тугонько под подбородок, ну сама печаль-горе. Самое то для могилы, но Дита крутилась возле больницы. Попросила девчоночку, что пришла навестить кого-то, положить розы в газете в такую-то палату.
– У меня некстати пошли сопли, – объяснила она девчонке, – лучше не идти, от греха подальше. А подруга, что лежит, просила эту газету. – На ней под косыночкой был белый парик, под мадам Лавальер, самый дешевый, можно сказать, из пакли. И темные очки в пол-лица. Ведь по первости она сама хотела войти в палату, но вовремя скумекала, что это совсем дурной вариант, даже если она не зайдет в палату, а засунет презент в дверную ручку. А если дверь будет открыта? А если в палате кто-то будет? Нет, нужен был чужой человек «от подруги». Лучшие «подарки» дарят именно они. Давно замечено.
Поэтому в библиотеке Дита спокойно села за работу, написанную Рахилью, в которую она вкрапляла заметки Володи. Традиционный элегический тон исследования Рахили просто взрывался Володиной нервностью. И сшивать эти несшиваемые концы было для Диты сплошной радостью. Получалось, им обоим она была нужна со своим умением сплести кружево из чужого опыта и непрожитой неумелой страсти, из глубокого понимания и бесшабашности мыслей по случаю.
Ай да Дита, ай да молодец! – восхищалась она собой. Это будет не работа, а бомба. Открывая как бы заново Чехова, она напоследок так хлопнет по нему дверью, что ему ничего не останется, как еще раз попросить шампанского и сказать: «Ich sterbe». И по-русски, по-чеховски, тихо добавить: «Теперь уже насовсем, дамы».
Навела справки. Бесчастных была в коме. Кома давно занимала Диту, как и сонная артерия. Пребывание ни в тех, ни в сех предполагало возможность неких новых постижений. Если этого нет, то в коме как явлении жизни нет никакого смысла. А кома считается жизнью. А если она все-таки смерть? Сорван с грядки недозрелый помидор. Он живой или мертвый? Мертвый, если сравнить со срезанным цветком, но помидор лежит на подоконнике и дозревает, доходит до кондиции – жизни или смерти? Мы вгрызаемся зубами в брызжущий соком плод – мы съели живое или мертвое? Человек в коме – он кто? Помидор для дозревания или сломанный цветок? Или он в медленном темном переходе к завершению пути. Ах, какая жалость! Человека в коме не поставишь в вазу, чтоб насмотреться ссушенных лепестков, и не положишь на подоконник, чтоб, наоборот, увидеть дозревание. Дите было весело думать эти абсолютно сумасшедшие мысли, некоторые она записывала. Мало ли! Кто знает, в каком состоянии создавали свой великий бред Гоголь и Достоевский? Может, это тоже вид пребывания в коме. Ее творческая разновидность.
* * *
Не будь Берты, все давно бы кончилось. Как говаривал один хирург-остроумец с Украины, «и вси поминальни пырожкы покакалы бы». Но она вызвала специалистов-немцев, те долго колдовали над несчастной Рахилью, говорили непонятные немецкие слова, ничего не обещали, но присылали какие-то новые лекарства, и случилось чудо чудесное: Рахиль открыла глаза и узнала всех сразу. Правда, никто не знал, что она помнила, что вчера (а прошло три месяца) она видела ужасающую статью про себя, и ей тут же захотелось вернуться в блаженное незнание, но все были настороже, и фокус с возвращением назад у нее не получился. А через какое-то время муж увез ее домой. Берта навзрыд плакала в купе, подворачивая под ноги Рахили одеяло.
– Успокойся, Боженка, – отвечала Рахиль. – В конце концов, я жива.
– В конце концов, ты обязательно приедешь в Мюнхен, тараторила Берта. – И ты будешь нам читать свои замечательные лекции.
– Traurin bin, – прошептала Рахиль.
Она не знала, что Берта чувствовала себя виноватой во всей этой истории. Это она растрезвонила среди филологов-славистов, какая замечательная филологиня Бесчастных. Будто она не знала русских! Пять лет ведь училась среди них. Набиралась ума и исследовала характер этого народа, богато-нищего одновременно, щедро-завистливого и изысканно-жестокого. Только русский мог завернуть розы в подлый пасквиль и положить на грудь тяжело больной женщине. Берта знала, что это была блондинка в косыночке, умолившая глупую девчонку сделать пакость своими руками. Берта узнала подлинную фамилию автора статьи – некрасивая брюнетка из Волгограда, Дита Синицына. Она позвонила в Волгоград и узнала, что Дита ставила памятник на могилу матери в дни комы Рахили. Россия огромна. Могла быть и другая завистница, и третья. Значит, самое важное – не искать злодейку, а спасти Рахиль, оставить ее жить. Боже, справится ли с этим ее муж? Он такой слабый с виду мужчина. Берта дала себе слово отслеживать все чеховские защиты в Москве и Петербурге. Она догадалась: одна из диссертаций будет та, что будет сворована у Рахили. Только бы уследить, только бы не пропустить. Хотя как уследить за просторами России? Диссертант может всплыть где-нибудь в Красноярске или Томске. Ну и как она найдет? Но почему-то думалось: замысел был московский. Очень соблазнительно было кому-то въехать в столицу на Чехове Рахили. Как же она подвела кого-то, оставшись жить! Очень хорош был бы слух о смерти Рахили или хотя бы о полной ее невменяемости. Подталкивая одеяло под ноги Рахили, Берта наметила, кому и что надо сказать, кого предупредить, кого осторожить.
– Боженка ты моя! – обнимала ее Рахиль. После болезни она будто забыла, что та – Берта. Берта с именем. Берта с положением. Она обнимала полячку, едва связывавшую когда-то скользкие русские слова. Но древнее библейское имя молодой преподавательницы русской литературы всегда говорилось легко и правильно. «Боженка моя!» – отвечала Рахиль.
* * *
Рахиль выздоравливала частями. Первой заработала рука. Однажды она взяла ручку и написала строчки:
Да не сокрушится дух мой прежде тела.
Господи! Тебе ведь все равно,
Сделай так, чтоб птицей отлетела,
А не завалилась, как бревно.
Она забыла напрочь, чьи слова писала рука, но пальцы держали ручку грамотно, крепко. Вечером она сумела сама налить себе заварку. Через какое-то время на виске завихрился подраставший волос. Правда, он был почему-то совсем седой, но поворот его, даже некая лихость были прежними, почти как в молодости. И волосы, будто услышав зов вожака, забуянили, завернулись в колечки, глядишь – и шапочка нарядила голову, ну и что, что седая! Теперь это называется платиной.
Рахиль потихоньку узнавала себя. Совсем забыла, какая у нее ямочка на подбородке, провела рукой – своя, родная, ни у кого такой: левая половинка подбородка чуть меньше правой. Но вот к письменному столу она не подходила. Те строчки, что она написала на вырванном листке телефонной книжки, были написаны стоя, на кухне. Главный же стол, рабочий, пугал и отталкивал. На нем всегда стояли цветы и фотографии, лежали камушки Коктебеля, железно-задумчиво сидела на пне сто лет живущая в доме печальная черная лиса. В ней было столько скорби, будто она просила прощения за всех лживых и коварных вертихвосток своего племени. Когда-то из-за этой железной лиски Рахиль отказалась от горжетки, которую ей хотела подарить тетка. У лисы-горжетки была хищная морда, и стеклянные глазки смотрели с такой лютой ненавистью, что возникал вопрос о посмертной жизни мехов и чучел, о странной профессии чучельника и скорняка: кто они в системе передачи информации в мире? Отказавшись от горжетки, Рахиль была отторгнута от дома тетки, а она, садясь работать, клала себе на колени лиску, чтоб забыть ту страшную меховую морду.
От Боженки регулярно приходили письма. Были они нежные, теплые, она просила Рахиль не торопиться с работой, а окрепнуть как следует.
«Разве я тороплюсь?» – спрашивала себя Рахиль. – И что она имеет в виду под работой? Я ведь уже варю суп и вытираю пыль. Вчера я сама влезла руками в рукава пальто. Очень странное ощущение отяжеления. Где это я слышала? «Стали руки мои, как ноги…»
Она тогда испытала ужас от желания как бы встать на четвереньки. «Господи! Тебе же все равно. Сделай так, чтоб птицей отлетела…» Это Елена Благинина, – вспомнилось. Собралась с духом. Ничего не случалось, все в порядке: просто я первый раз надела пальто. Оно у меня из старого тяжелого драпа, да еще и на подстежке.
Ее навещали подруги с кафедры, соседки. Они рассказывали ей о злых чеченах, которые все захватили на рынках, о каких-то маньяках, которые бьют негров, о девочках, которые небрежно шагают с крыш домов. Из всего этого ее интересовали только девочки. Она долго после этого плакала, и муж – она этого не знала – ввел в беседы посетителей цензуру. Разговоры пошли клубничные, золотисто-шелковые, но все почему-то быстро уходили.
Однажды она проснулась со словом «хватит». Слово было небольшое, из шести букв, она их посчитала, потому что каждая буква уверенно сидела на ней и требовательно на нее смотрела.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11


А-П

П-Я