https://wodolei.ru/brands/Triton/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Она, оказывается, родилась под Скорпионом. Это же надо, какая гадость – быть под пауком. Вот и жизнь у нее такая получилась. Хотя она Бога не гневит. Нельзя гневить. Всегда жила в тепле, при воде и при хлебушке. А дочь у нее под хорошей звездой, Дева называется. Она и есть дева, но ничего страшного, молода еще. Кончит эту, как ее… на «а» – астрономию, что ли? – и найдется человек. На каждого человека в конце концов находится другой человек. Тем более, если девушка приличная, а Дита очень даже приличная. Ни одной за ней гадости не числится, училась хорошо, моется чисто, одевается скромно.
После того как она осознала, что дочь взлетела так высоко, выше ее собственной жизни, слабый ум как бы дал полный отбой. Собственно говоря, она сама отправила его в безумие. Возможно, это выглядело так. Она сбивала на крыльце снег с валенок, чтоб зайти в квартиру. Небо было очень звездистое, и она долго искала на нем Медведицу, но не нашла. Так бывало и раньше, но она всегда вывинчивала голову до скрипа и все-таки находила заветный ковшик, а в этот раз не нашла и даже как бы успокоилась. Чего, дескать, искать, он мне, что ли, хлеба даст? Нет, Медведица ее не кормила. Потом пошел рябью телевизор, хотела встать подкрутить, но подумала, а зачем? Он ее хлебом тоже не кормил.
Открытие, что ее никто и ничто не кормит хлебом, было последним и окончательным. Она стала забывать людей, она помнила только метлу и день денег – принос пенсии. Она хорошо знала Свету-почтальонку, знала звук ее шагов и запах курева от ее драной дубленки. Когда однажды Света спросила, что пишет дочка, мать замерла, потому что не поняла вопроса. Но в этот момент ей надо было ставить свою подпись – ее она помнила – поэтому вопрос остался без ответа и улетучился, едва исчезла почтальонка.
Приехавшую с чужими людьми Диту мать не то что не признала совсем, что-то ей мерещилось, но мысль ускользала. Она трогала обтянутые фальшь-кожей ноги дочери и не то смеялась, не то плакала. А потом неожиданно взяла и резко провела рукой промеж ног, Дита отпрыгнула, а мать сказала: «Кто вас теперь знает? Может, вы уже и не девушка?»
Что имела мать в виду – потерю девственности, которую ощупыванием не определить, или возможность возникновения у дочери мужского члена? Смотрела-смотрела в окошко телевизора и потряслась превратностям чужих жизней? Чего только не делается на белом свете! Но Дите это все было на руку. В ее смутный, несформулированный план не входила сумасшедшая мать, но сумасшедшая была куда как лучше. Это был, можно сказать, еще один подарок для синички.
Следующая ее дорога лежала на автобазу. Там работал одноклассник Прохоров, черный человек как с виду, так и изнутри. Дита сказала, что ей позарез нужен автомобильчик на прокат, чтоб отвезти мать в деревню, та ослабела умом, а в деревне живет тетка (все вранье), есть кому за слабоумной приглядеть.
– Какой прокат? – закричал Прохоров. – Ты, может, думаешь, что приехала в сраную Америку?
– Ну не прокат. Есть у тебя какая-нибудь еле-еле машинка, я прокачусь и верну ее через пару дней.
– Сколько дашь? – спросил Прохоров.
– Откуда у бедной аспирантки деньги? – запричитала Дита. – Я пришла по школьному братству.
Была опасность, что Прохоров уже слышал про продажу квартиры, земля слухами уже не полнится, а, можно сказать, почти ими захлебнулась, но Прохоров не слышал, а на школьное братство он положил навсегда и с большим привесом. Так и сказал.
– Ну, Прохор, ну зараза! Ну, войди в положение, – теребила его Дита. И, видимо, сильно теребила, потому как посмотрел Прохор на тонкие ноги в брюках из фальшака, на широкий резиновый пояс, которому надлежало обозначать талию, и, не подымая глаз выше, предложил очень конкретно перепихнуться в красном «жигуленке», который оставил на срок хозяин, уехал в командировку за границу, ну, и если она «по братству или почему там у тебя, даст ему хорошо и конкретно, то красномордый «жигуль» будет ее на два дня.
Это было еще лучше, чем она думала. Та подлая история с гениальным Вовкой, смотрящим на нее разными глазами, сидела в ней не занозой – камнем, остряком, поэтому, глядя в наглые и пустые глаза Прохорова, она сказала:
– Делов, парень!
«Жигуль» получила Дита Синицына, весьма и весьма удовлетворенная случившимся действом, а Прохоров проверил машинку, «как для себя», дал на случай крюка при плохой дороге дополнительно бензина, он только не спросил, есть ли у одноклассницы права.
Прав не было.
Машину Дита научилась водить на первом курсе для понта. Заплатила немного – гонорар от автора за рецензию на какой-то поэтический его сборник. Вот эти деньги и пошли на курсы. Но на экзамен уже их не хватило. Поэтому, что нажать и куда крутнуть, она знала. Ехать собиралась по безлюдной дороге и, даст Бог, недолго.
Мать влезла в машину даже весело. Эта чужая девушка в черных обтяжных штанах обвезет ее по городу и всем покажет. И пусть все обзавидуются, что дворничиху катают, как барыню.
В машине мать потеряла ощущение и времени, и пространства. То спала с открытым ртом, высвистывая странную мелодию сквозь гнилые пенечки зубов, то открывала глаза и кричала: «Ветер! Ветер!», высовывая руку в окно. К дочери она обращалась на «вы» и просила ее обязательно рассказать Диточке, как она катала ее на большой-большой машине. Она объясняла дочери, что Диточка живет в большом городе и учится на ученую. «Ишо молодая, не как вы, моложее будет. У нее таких штанов нет. Она у меня скромная, все больше в ситчике».
Уже долго ехали по степи, и Дита все еще не знала конца пути, просто знала: надо ехать и все, когда мать сказала, что ей хочется по-маленькому. Впереди виднелась деревенька. Справа, в низине, паслось стадо. Дита прирулила к обрывчику у дороги.
– Ну, сходи, бабуля, – сказала она матери. Помогла вылезти. «Писай вниз, на дороге неудобно». Мать присела. Привычно стянула широкие на все погоды рейтузы. Дита смотрела в спину матери, лопатки торчали грубо, огромно, а головенка свисала по-курячьи слабо и беззащитно. «Куда я ее везу?» – спросила она себя вслух. Ведь куда-то она ее везла, имела замысел. Какой? Прилетел бы что ли коршун и подхватил бы мать за торчащие лопатки, и унес бы далеко-далеко, она бы помахала ей вслед, ведь и машина, и дорога – это все было способом исчезнуть матери. Но та продолжала сидеть на корточках, по-детски расставив ноги, и журчала, как ручеек. От неумения сделать то, что надо, и решить все сразу, от отчаяния Дита изо всей силы хлопнула дверцей машины.
Откуда ей было знать про ужас матери, который продолжал жить в ней со времени войны, когда она тыкалась от грохота головенкой сначала в живые животы людей, потом в мертвые, а потом вообще в любую мягкость – сена ли, земли, а то и просто вонючего тряпья. И тут этот стук-грохот, который ее накрыл, и надо было спасаться снова, и она нырнула вниз, где – чувствовала – должно быть мягко. В мягкости спасение, больше ни в чем. Таким был голос детства. А только он в ней и остался. Она кувыркнулась вниз в травушку-муравушку и замерла не от смерти, а от причудливости жизни: это ж надо, мочилась с горки, раздался стук, она его поняла и оказалась во влажном стожке. Она смотрела в небо с удивлением и непониманием происшедшего. И додумалась, что только-только родилась – выскользнула из самой себя.
Дита спустилась вниз. Мать была недвижна и смотрела в небо широко открытыми фиолетовыми глазами. Откуда этот фиолет, в котором помещались облака? У матери серенькие мышачьи глазки-щелочки, а тут не глаза – а озера. В траве недвижно лежала чужая женщина. Абсолютно не мать . И Дита почти спокойно вернулась к машине.
Мать же к вечеру поползет на голоса коров и собак, уже не помня ни машины, ни той, что ее везла, ни кто она, ни что. Помнила только струю, что стащила ее с горки вниз. Значит, точно – роды. Вот доползет до коров, взрослые люди обмоют ее и дадут ей имя.
* * *
Феня заметила пастуха, когда он перемахивал через грязь дороги к их забору. Она вихрем вылетела во двор, не дожидаясь стука пастушьей палки по доскам.
– Сгуляла, наконец, твоя Розка, – крикнул пастух. – Раз сто небось присела за день. Распечаталась. Борька аж взмок.
Феня тут же развернулась в хату и вернулась с припасенной чекушкой, которую прятала от своего Пети в кармане собственной фуфайки для черных работ.
– Ты следил по-честному? – спросила Феня у пастуха. – Катька Петровых тоже комолая и рыжая.
– А то я не знаю Катьку! – возмутился пастух. – Она ж некрасивая, вислая. А твоя красавица, целочка. Сам бы трахнул, да уже не догнать. – Он гоготнул и спрятал чекушку в задний карман стеганых и отполированных, можно сказать, до кожаного вида грязных штанов и повторил, что все без обману, какое теперь стадо, слепой уследит – два десятка коз и половина уже «с товаром», остались малолетки, Катька да ее вот, Фенькина, бесплода.
– Слава тебе Господи! – вздохнула Феня. – Не случись, так пустили бы осенью под нож. Толку?
Она напоила Розку, ткнулась лицом в лобастую твердую морду и повела в сарайку – горе, а не хлев, надо теперь думать, как его утеплить и расширить к зиме.
Феня открыла хлипкую дырявую дверку, пригнулась, чтоб войти и, если не померла сразу, то исключительно благодаря крепости тела, еще молодого и не стравленного медициной. Феня лечилась домашним, а то и просто волей: что ж я соплю не победю или, там, понос? Потому и выдержала то, что увидела. В Розкином углу лежала старушка-недомерок, не мертвая, живая, потому как смотрела Фене прямо в зрачки, и это-то и было самым страшным. Чужая бабка, не местная, не пьяная, трезво и приказательно смотрела в Фенины каренькие глазоньки с пятью ресничками: три росли справа, две – слева. Ресницы ей выдирал старший брат, оскорбленный рождением девчонки. За эти дела был он избит до полусмерти, едва оклемался, ну, и какие уж там могли быть между ними отношения? Ненавидели друг друга, как русский фашиста. И Феня, если не врать, даже рада была, что его убило в Афгане.
Сейчас она закричала приблизительно так, как когда ей выдирали ресницы. Услышав крик, старуха тут же закрыла глаза, а руки сложила горбиком, как в гробу.
На крик примчалась соседка. Тоже взвизгнула и тоже не признала бабку. Стали думать, что с ней делать. Но время было уже наше, когда ни тебе милиции, ни больницы, ни какого никакого начальства вокруг и близко нету. Хлеб завозили раз в три дня, а телефон был на железнодорожной платформе. Это четыре километра в одну сторону буераком. Соседка спровадила сына съездить на мопеде, чтоб позвонить хоть куда… Хоть в милицию, хоть в «скорую». Парень согласился сразу, потому как на платформе был ларек с куревом, жвачкой и «колой», а в кармане у него оставалась одна погнутая сигарета, скраденная им у почтальона, который приезжал вчера и теперь объявится через пять дней, если не развезет дорогу.
Всю ночь старуха провела с Розкой, а вечером следующего дня на машине «скорой помощи» приехал участковый вместе с медсестрой. Они раздели старуху догола, не обнаружив ни побоев, ни подрезаний, ни уколов, старушка была чистенькая и даже пахла хорошим хозяйственным мылом, при ней не было никаких документов, и что было с ней делать, прибывшая власть и медицинская помощь не знали. Медсестра, послушав сердце, сказала, что оно замирает через стук, вопросы старуха не слышит, как закрыла глаза, так и лежит. При осмотре она обмочилась, что для сестры было сильным аргументом: дело к смерти, ну, может, день, ну, может, два. В больницу она ее не повезет, у них там протекла крыша, так что всех собрали до кучи, и мужиков, и баб, в залу, у козы бабке было хотя бы сухо. Пусть помрет здесь, а не в зале конференций. Козы, они чище. Милиционер же в свою очередь сказал, что для забора в милицию оснований вообще минус один. Она не криминальный элемент, ничего не своровала, хлев не подожгла, просто шла, шла и пришла туда, где ей пора умереть .
– А что мне с ней делать? – спросила Феня.
Вот тут снова выступил сын соседки, у которого был мопед. Он успел побыть один год пионером, поэтому имел понятие о Тимуре и его команде.
– Я вырою ей могилу, – сказал он. – На кладбище расчистили место для новеньких. Мы с ребятами это сделаем за три рубля или пять, если грунт будет трудный.
И всех как ветром сдуло. Феня осталась с козой и старухой. Сам еще не пришел – он работает по двое суток, и она боялась, что он возьмет старуху за ноги и выкинет ее на дорогу. Мужской ум он такой, он раз – и сделал. Фене же было жалко старушку, она подложила ей старенькое одеяло на обмоченное место, прикрыла пальтецом, в котором ходила еще в школу, от доброты, что росла в ней, сходила в кухню и принесла чашку молока, которое покупала у соседки. Своя-то коза, как мы знаем, пока была без толку. Странное дело, но бабка сама шустро приподняла головенку и до донышка выпила молоко, а потом погладила Феню по щеке.
Так они и остались жить-поживать – стельная коза и немая старуха.
Что касается Пети, Фениного мужа, то он не то, чтоб за ноги на дорогу кого выкинуть, он мух выпускал в форточку, потому что жизнь считал божественной сутью: раз живет, пищит, шевелится – значит, твое дело не наступить, не подранить, потому как все живое – святое. Конечно, он был слегка придурковатый по нынешнему времени. Те картины ужасов – выбрасывание на дорогу, которые рисовала в голове Феня, были, так сказать, ее мечтой. Ей хотелось сильного мужика, как милиционер, чтоб смог враз стянуть со старухи одежонку и повернуть ее задницей кверху. Да Петя бы умер от такого зрелища, а Фене как раз нравилось. Она видела в кино, как стягивают с женщин трусики сильные дядьки, раз – и нету, а у нее ничего никогда подобного не было, сама снимала – иначе бы Петя не тронул. Он, вернувшись с работы, нашел для старухи старый кожух и подушку в цветочек.
– Пусть живет, пока живет, – сказал он.
– Скажите, пожалуйста, – возмутилась Феня.
– Может, она мысль думает, – был тверд и решителен Петя. – А ее спугивать нельзя. Это, Феня, сложная механика. Думка в голове. Она ж, зараза, как пряжа, нельзя ее бросать посередине, распрямится, и что?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11


А-П

П-Я