https://wodolei.ru/catalog/leyki_shlangi_dushi/shtangi/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Спросите жрецов креста: «Разве ваши боги не учат сражаться за своих отцов и за веру своих отцов? Если нет — для чего нам такие боги?»
Белый Бог прекрасен лицом и речами, но он чужой в земле фиордов, его правда — чужая правда, его воля — чужая воля, его доброта — чужая доброта; а чужая доброта — зло, так было и будет. И если иная правда нужна нам, ее подарят нам наши боги. Подарят — не продадут.
Сыны Вотана, дети земли фиордов, я знаю — Рагнаради близка, я вижу, как очи Локи сверкают из-под хмурых бровей Белого Бога, слышу рыкание Фафнира в пении женоподобных жрецов. Сыны своих отцов, ваше место там, где тени ваших предков, ваша судьба — судьба ваших богов: смерть за них и с ними. А эти из вас, предавшие богов и предков, чтоб пресмыкаться у стоп победителя — живая падаль, нидеринги, недостойные касаться меча. Не для них веселое бешенство погребального пламени, им гнить в зловонных темных могилах, пока воля Судьбы и злоба Локи, что дремлет во льдах, не поднимут их в бой против Вотана. Им — гнусная жизнь, гнусная смерть и гнусное бессмертие!..
Скальд умолк, и в незыблемой тишине, под мрачными тяжелыми взглядами, сгорбившись, глядя в пол, вышел из горницы носящий знак креста Гунар из Эглефиорда, прозванный Красным Волком...
Новгород. И одиннадцатый век. Или, может, самое начало двенадцатого. Ай да я... Это же надо так промазать! Лет на шестьсот — пятьсот по времени, и по расстоянию на ого-го сколько. Снайпер хренов... Черт, как же сосредоточиться? Попробовать прямо по карте? А со временем как? Где же выход, ведь должен же быть выход, ведь до сих пор удавалось повторять все. Или это был обычный сон? Не похоже. Но тогда почему ничего не выходит с повторным проникновением? Третья попытка, и третий раз не туда. Третья... Три... Может быть, треуголка? А ведь это — мысль. Это, пожалуй, стоит попробовать. Пожалуй, в других снах-проникновениях я треугольных шляп не встречал. Правда, это самый конец, но на безрыбье...
...Щегольская треуголка намокла, потемнела от пота, мутные струйки стекали из-под нее, оставляя на щеках поручика грязные полоски, и поручик утирался жестким и пыльным рукавом, поминая недобрым шепотом дорогу, жару, душный тесный мундир, игумена и всю его братию. Игумен делал вид, что не слышит, он не по возрасту бодро и скоро семенил по крутой каменистой тропинке, цепляя подолом облачения репьи; только изредка, нетерпеливо понукая распаренных солдат, волокших бочонок, оборачивал к бредущим следом лицо — утонувшие под сросшимися бровями глаза цвета осеннего неба, кривящиеся неприязнью тонкие бледные губы...
И это лицо, лицо наставника и, как казалось доселе, самого близкого на свете человека, нынче виделось столь постылым, что тот, которым был тогда я, смотрел лишь вперед и ввысь, в выцветающую от зноя синеву, хоть и оступался ежеминутно, хоть дважды едва не упал, (спасибо господину поручику: под руку подхватывал, не брезговал)...
А река шумела все громче и громче, совсем уже рядом, и тот, я, вдруг натолкнулся грудью на твердое, упруго-податливое, глянул невидяще в затылок внезапно остановившегося игумена. Тот отстранился — досадливо, гадливо, осенил себя крестным знамением, будто коснулся нечистого, кивком подозвал тяжело отдувающегося поручика: пришли.
Тропинка, вызмеившись к обрыву, метнулась внезапно крутыми уступами вниз, к воде, стеклянно пенящейся по ржавой укатанной гальке. А на другом берегу, в рыжих, млеющих на солнце утесах, четким пятном черноты виднелась узкая щель.
Игумен тускло глянул в лицо (впервые за последние дни); ткнул острым пальцем в черный изгиб в скалах противоположного берега:
— Там?
Тот, который я, отвернулся, угрюмо кивнул.
— Да свершится воля Господня! — игумен истово перекрестился. — Господин поручик, идем.
— Слушаюс-с! — Поручик щелкнул каблуками, вскинул два пальца под треуголку (грудь выпячена, аж трещит сукно, в глазах — едкая издевка):
— Токмо вам, господин стратиг от кадила, на сем месте остаться бы, да уши зажать, не то с непривычки как бы конфузии с вашей милостью не приключилось!
Игумен не слушал — он уже спускался к реке.
Тот, который я, угрюмо смотрел, как солдаты, сквернословя и вскрикивая, спускают с обрыва бочонок со взрывчатым зельем; как игумен, подобрав полы облачения, оскальзывается на гальке, бредет через реку, и стремительная вода обтекает его ноги хрустальными бурунами; как одна за другой ныряют человеческие фигурки, столь малыми кажущиеся отсюда, сверху, в черный зев расселины.
Долго, как долго возятся они там, в темноте, будто растворились, утонули в закованном в камень мраке... Нет появились вновь, бредут обратно. Поручик... Игумен... Солдаты... Третий... Четвертый... Все. Жаль.
Последний из перепачканных глиной и копотью солдат, озираясь, торопливо выкарабкивался на гребень обрыва, когда с натужным медленным громом затаившаяся в расщелине чернота выплеснулась на божий свет уродливым клубом пороховой гари, оторвалась от скал, поплыла над рекой, вспухая, бледнея, пучась, будто нелепое облако — выше, все выше...
А гул стих было, но не до конца, и долго еще утроба утесов стонала-бурчала невидимыми камнепадами. И когда улеглась поседевшая пелена пыли и дыма на том берегу, стал виден его рыжий камень, однообразие которого не нарушалось более ничем — щель исчезла.
Игумен перекрестил реку, и, медленно, сгорбившись, (куда только девалась его недавняя бодрость?!) побрел наугад, от берега, туда, откуда пришли. Проходя, сказал устало, не подняв глаз:
— В обитель тебе пути более нет. Быть может, Бог простит грех идолопоклонства, я же, многогрешный, смущения умов братии простить тебе не могу.
Тот, которым был тогда я, с горькой улыбкой смотрел ему вслед, на эту согбенную спину, спину человека, подавленного беспощадным сознанием собственной правоты. А потом тяжелая рука с треском хлопнула по плечу и тот, я, обернулся, и глаза его встретились с веселыми глазами поручика.
— Что, долгогривый, никак проштрафился? Никак выгнали? — в голосе поручика звучали и сочувствие, и насмешка. — Ишь, закручинился! Известно, в монастыре житие веселое: знай, псалмы пой, да кашу трескай — вон какую ряшку наел... Да плюнь. На обитель, на этого сморчка в рясе — плюнь. Пошли с нами. Батюшке государю Петру Лексеичу, дай ему Господь многая лета, такие здоровые жеребцы, как ты, зело надобны — турку воевать...
И снова телефон. Виктор с трудом оторвался от чтения, досадливо покосился на надрывающийся аппарат, дожидаясь, пока он умолкнет, но звонки — назойливые, надоедливые — не прекращались. А потом он подумал, что это может звонить Наташа, и поспешно схватил трубку.
Это звонила Наташа.
— Привет, — голос ее был вялым, тусклым. — Кто-то мне обещал, что очень-очень постарается поскорее прийти. Это четыре часа назад было. Вить, а Вить, ты не припомнишь, кто бы он мог быть, этот обещавший?
— О господи! — Виктор чувствовал, как душная краска стыда заливает лицо. — Малыш, ты уж прости, извини меня, скотину безрогую, я...
— Насчет безрогости — это интересно. И если ты не исправишься, возможно, я эту самую безрогость твою устраню.
— Наташенька, смилуйся! Я уже исправился!
— Ладно. Прощаю. В общем, все к лучшему получилось. Вот так — к лучшему, — интонации ее были какие-то странные, и говорила она будто нехотя. — Мне на завтра помощь понадобится. Твоя и еще кого-нибудь из твоих ребят. Так ты уж их попроси, пока они не разбежались. Надо будет тяжесть небольшую перевезти...
Наташа закашлялась, а когда заговорила вновь, голос ее стал звонок и непривычен:
— Только что звонили из больницы, Вить. Сказали, что Глеба завтра можно будет забрать. Он умер.
2. ОТСВЕТЫ
— Глубокоуважаемые леди и мужики! Довожу до вашего сведения, что мы вышли, наконец, в район поиска. — Толик сложил карту и значительно оглядел собравшихся у костра. — Причем заслуживает быть отмеченным тот факт, что в вышеозначенный район мы изволили прибыть с двухдневным опозданием, вот. А это — свинство.
— Друг Толик, ты знаешь, что сказал однажды Гамлет своему другу Горацио? — Виктор подбросил в костер несколько веточек, прищурился на огонь. — Так вот, Гамлет как-то сказал: «Горацио, мой друг, не гавкай». Понял?
— И вообще... — Антон выдрал, наконец, из своей окладистой бороды репей, рассмотрел его внимательно и бросил в Толика. — Кто решил в японских кроссовках пофасонить и в первый же день ногу стер? Ты. Так что, чья бы корова...
— Упрек ваш, товарищ Зеленый, справедлив, но корнеплод свой заберите назад. — Толик поймал репей на лету, прицелился и метко запустил его обратно в антонову бороду.
Наташа придвинулась поближе к Виктору, шепнула:
— Зеленый — это фамилия?
— Нет.
— Тогда почему?..
— Потому, что Рыжий — это банально.
А сушняк потрескивал, пел в костре, и веселый живой огонь трепетал, метался на чернеющих ветках, брызгал вдруг осиными роями искр, исходил прозрачным дурманящим дымом, и тот взмывал невесомыми клубами, терялся в черном бархате неба, траченном звездной молью...
Вот также вливался в небо горький седой дым горящих прошлогодних листьев тогда, на кладбище, только небо было другое — низкое, серое, оно клубилось над самыми верхушками голых продрогших берез, сеяло на землю мельчайшую водяную пыль, холодную, неуютную, — жалкую пародию на веселый весенний дождь. Они шли по осклизлой тропинке — Ксения Владиславовна, Наташа, Виктор, — и по сторонам в промозглом тумане проступали оградки, обелиски, кресты, а сзади остались тихий говор немногих пришедших, и рыхлая свежая насыпь над могилой Глеба, и нелепая роскошь цветов на ней.
Наташа шла слепо, невидяще, и ее неестественно прямая фигурка постепенно отдалялась, уходила вперед, расплывалась тенью в холодной туманной мороси, и Ксения Владиславовна придержала Виктора за локоть, шепнула тихонько:
— Ты будь сейчас рядом, Витя, постарайся отвлечь ее чем-нибудь, хорошо? Слишком тяжело ударила Наташу эта смерть...
«Наташу... А вас?» — думал Виктор, искоса глядя в это темное, стремительно дряхлеющее лицо. Он отвернулся, покусал губы, сказал:
— Один мой друг (он археолог) собирается летом искать какое-то языческое капище. Звал меня с собой. Может быть?..
— Это хорошо, Витя. — Ксения Владиславовна зябко поежилась, спрятала ладони в рукава плаща. — Увези ее на время из города. Тогда и я уеду. К сестре.
И вот уходит пятый день с тех пор, как исчез, растаял в пыльном мареве город, — пятый день лесного безлюдья, одуревших от собственной голосистости птиц, новорожденных цветов и чего-то еще, что совсем недавно не волновало, что теперь обязательно нужно найти, как смысл, как цель жизни.
А отсветы походного костра шарят по знакомым едва ли не с детства лицам, высвечивая в них новые, не осознанные черты, и это хорошо.
А Наташа... Она ожила, оттаяла за эти пять дней, и это очень-очень хорошо.
Корабль горел. Он полыхал каким-то диким, ослепительно-золотым пламенем, и толпы обезличенных ужасом людей неуместно и бесполезно метались по палубе, по бесконечным темным и тесным трюмным переходам, и это было жутко, но еще более жуткой была бесшумность этого ада полуодетых истерзанных тел, белых от страха глаз, обезображенных немыми воплями ртов. Единственным звуком был частый надтреснутый лязг корабельного колокола — назойливый, приглушенный...
Виктор барахтался, рвался из последних сил, но что-то держало руки, не пускало, и отсветы золотого пламени метались по лицу, и не смолкал где-то вдалеке торопливый лязгающий звон, и нельзя было даже закричать от ужаса, от смертной тоски и бессилия — крик не шел из стиснутого судорогой горла — но удалось, изнемогая от непомерных усилий, раскрыть, разорвать наконец слипшиеся от пота веки.
Виктор обмер, заморгал растеряно на окружающий мир, где не оказалось ни корабля, ни пожара, ни темноты; где не было исходящих почти осязаемым ужасом толп; где от ночного кошмара остались только золотые отсветы шныряющих по лицу солнечных зайчиков и веселая дробь — там, за тонким брезентом палатки, у костра, Наташа тарахтит ложкой по котелку: завтрак готов.
Виктор с трудом выпутался из спального мешка. Лежбище слева уже пустовало — Антон вылез на свет божий и наверняка изволит делать свою вывихнутую зарядку. Костолом-любитель...
Справа спал Толик. В недрах спальника смутно белело его лицо — худощавое, матовое, лицо строгого постника и аскета. Как обманчива бывает внешность!
Виктор глянул на свои часы, подвешенные к потолку при помощи бельевой прищепки, снова поглядел на Толика, подумал. Потом надел часы на руку, а прищепку, старательно прицелившись, нацепил на длинный толиков нос и, как был, на четвереньках, проворно ускакал из палатки.
Снаружи было утро. Снаружи было солнечно, и совсем рядом гремела, играла искристыми бурунами река, и какая-то пичуга, пристроившись на крыше наташиной палатки, звенела, спорила с речным громом, самозабвенно раздувая крошечное горло. А над всем этим навис бездонный купол прозрачной хрустальной синевы, и на востоке синева сплавлялась с золотом и лилась оттуда в бескрайний, вымытый утренними росами мир зеленью трав и листвы.
— Вот это да!.. — Виктор замотал головой от избытка чувств. Картина пробуждающегося мира привела его в состояние детского восторга — истового и бездумного. Наташа, колдовавшая над посудой, обернулась на его восклицание, улыбнулась мягко, ласково:
— Доброе утро, Вить. Чаю хочешь?
— Чаю? — Виктор даже опешил слегка от этой ласковости, показавшейся ему чрезмерной. — Спасибо, Наташенька, с удовольствием!
— Тогда принеси воды, вскипяти, завари и пей на здоровье. — Наташа запустила в его сторону пустым котелком. — Только, Вить... Это, конечно, твое личное дело, но если ты так и пойдешь на четвереньках, то котелок нести очень-очень неудобно будет. Так что, может быть, все-таки встанешь на задние конечности?
Вода в реке была холодная и изумительно прозрачная. Виктор отчетливо видел укатанную гальку дна, зацепившиеся за нее темные струйки водорослей, из последних сил сопротивляющиеся стремительному течению; видел, хотя глубина в этом месте была больше метра.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29


А-П

П-Я