В каталоге сайт Wodolei 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Стихиры.
— Это зачем же?
— То-то, Александр, что мы бурсаки. Нас тянет. Юность вспоминается, каникулы семинарские. Пасха — это такое волнение, все разоденутся, галстуки вот этакие накрутят, приготовят к отъезду корзинки, завяжут постели: утреня и обедня — последняя служба. Отпоёшь и — домой, в отпуск, кто куда — в уезд, по сёлам, вон из семинарии, на волю! К батям. Весь, бывало, дрожишь от счастья.
— До чего верно, Егор! — умилился Мефодий. — Именно, весь дрожишь! Переживаешь, как на сцене.
— Ничего ты никогда на сцене не переживал, — усмехнулся Пастухов.
Но Мефодий говорил, не слушая его:
— До сих пор, если я не надену сюртука, как прежде в семинарии, мне и пасха не в пасху.
— Подумаешь, актёр! — упрямо перебил Пастухов. — Переживает на сцене! Что переживает? Сюртук переживает!.. А в твою, Егор, бурсацкую лирику не верю. Так просто — мода. Нынче все великие актёры на клирос ходят, Апостола читают. И ты подражаешь моде. От художественников своих ни на шаг. Они в ночлежку — ты за ними. Они на клирос — ты за ними. Им на подносе просвирки подают, и ты ждёшь, когда тебе поднесут. Ото всего этого кислыми щами разит. Понимаешь?
— Нет, не понимаю, — трезво и недоуменно ответил Цветухин. — Не понимаю, что ты озлился?
— То, что ты подражаешь моде. То, что врёшь, будто стихиры поешь из переживаний. Ты их поешь из тщеславия.
Он потёр в пальцах хвостик редиски, понюхал пальцы, бросил хвостик на стол, сказал брезгливо:
— Душком пахнет.
Мефодий сердито налил всем водки, точно в наказание.
— Актёру тщеславия стесняться нечего, — произнёс он наставительно, высоко приподнимая и опуская рюмку. — Если у нас не будет тщеславия, какие мы актёры?
— А какой ты актёр? — опять поддразнил Пастухов.
— Я тень актёра. Тень великого актёра — Цветухина!
Пастухов долго не говорил, изучая Мефодия остановившимся взором.
— Тень актёра? А тщеславие у тебя — не тень.
Подражая его взгляду и так же выдерживая паузу, Мефодий сказал:
— Да ведь и у вас оно не маленькое, Александр Владимирович…
— Мы тоже должны любить славу, — признал Пастухов. — Иначе у нас ничего не получится. Слава — наш локомотив.
— А кем вы будете, извините любознательность? — спросил Мешков, не упустивший из разговора ни звука и особенно захваченный пастуховской манерой говорить — властной и пренебрежительной.
— Я сочиняю всякую чепуху для этих вот удавов (он мотнул головой на обоих актёров), а они меня душат.
Все засмеялись и потянулись чокнуться, а Мешков произнёс осевшим до шёпота голосом:
— Следовательно, я нахожусь в среде талантов. Разрешите в таком случае — за таланты.
Он и эту рюмку выпил залпом и тотчас ощутил, будто откуда-то через уши вбежал в голову веселящий, предупреждающий ток.
— Все-таки, — уже настойчиво сказал Мешков, — с кем имею удовольствие?..
— Ах, нету вам покоя! Я Александр Пастухов. Говорит это вам что-нибудь?
Меркурий Авдеевич взялся обеими руками за край стола. Как он мог сразу не узнать в этом снисходительном лице единственного наследника Владимира Александровича Пастухова? Тот же бессовестный взгляд, та же небрежная речь, что и у отца. И даже хохочет, как отец: прямо с серьёзности — в хохот, точно взорвётся что внутри. А щеки, холёные щеки, несмотря на молодость, так и скатываются книзу на подбородок. Да, да, видно, все неприятное перенято сынком от родителя, и не мудрено, что у Меркурия Авдеевича засосало под ложечкой от неутешной обиды.
Он вспомнил, что Владимир Александрович умер его должником, не признавая долга, и что заставить его признать долг было нельзя. Дело началось, ещё когда Пастухов служил в управлении дороги. Пастухов выписал требование на хозяйственные товары, которые Мешков должен был поставить дороге, и получил некоторую комиссию от поставщика, конечно негласную. Товар был поставлен, а контроль дороги признать требование в полной сумме отказался. Мешков долго искал с дороги убытки, но безуспешно. Так как дело было проиграно, он предложил Пастухову возвратить комиссию, но, во-первых, к тому времени Пастухов ушёл с дороги, а во-вторых, получение комиссии было недоказуемо, о чём он преспокойно и сказал Мешкову с глазу на глаз. Бессилие перед неблагородством поступка лишило Меркурия Авдеевича покоя. Он жил правильной, честной жизнью и мучительно требовал того же от каждого. Получение комиссии за заказ было обычным способом служащих дороги, и то, что поставщик давал деньги, а делавший заказ брал деньги, не мешало им считать друг друга людьми порядочными. Это делалось по-джентльменски, ко взаимному удовольствию и было похоже на музыкальный бой часов, который только сопровождает течение времени, но никакого влияния на время иметь не может. Однако если бы остановился бег самого времени, то к чему было бы заниматься музыкальной игрой! Мешков так и считал, что ввиду несостоявшейся сделки естественно должно отпасть и сопровождение её аккомпанементов. Этого требовало именно джентльменское понимание дела. Но Пастухов совершенно лишён был таких идеальных понятий. Он находил, что коммерция есть риск, и отвечает за риск только коммерсант. И он заявил Мешкову: «Что вы хотите от меня, Меркурий Авдеевич? Вы хотите сказать, что я получил от вас взятку? Но я никогда не посмел бы обвинить вас в том, что вы даёте взятки: я слишком уважаю вашу репутацию честного человека». И после этого он продолжал с улыбкой приветствовать Мешкова на улице, любезнейше поднося два пальца к красному околышу своей дворянской фуражки.
Вот эта улыбка и разбередила обиду Меркурия Авдеевича, едва он услышал имя — Александр Пастухов. Не выпуская из рук края стола, он сказал:
— Как же, Александр Владимирович, как же, имя ваше мне весьма знакомо. За покойным Владимиром Александровичем я числю должок.
— Вы что же так говорите, — усмехнулся Пастухов, — уж не собираетесь ли получить отцовский должок с меня?
— А как вы думаете, Александр Владимирович? Хранить добрую память покойных возложено ведь на наследников.
— Самое лучшее для памяти моего отца — это если вы оставите о ней заботу.
— Единственно на вашу заботу рассчитываю, Александр Владимирович.
— Так вот к вашему сведению, — не без злобы проговорил Пастухов, — я от отца только рассохшийся шкаф получил да кресло о трех ножках. Никаких его обязательств я не принимаю, потому что ничего не наследую. Давайте выпьем за упокой его души и на этом кончим.
— Нет, — ответил Меркурий Авдеевич, отстраняя рюмку, — нет, батюшке вашему о моем спокойствии не было дела, и за его упокой кушайте без меня.
— Ну, это уж вы не по-христиански! — точно обрадовавшись, вскрикнул Пастухов, и с ним вместе неожиданно засмеялись его приятели.
— Не по-христиански? — хмуро спросил Меркурий Авдеевич, приподнимаясь и отодвигая ногами стул. — Христианство желаете мне преподать?
Пришла, видимо, очередь засмеяться ему, и движение его лица как будто начало улыбку, но приостановилось. Кровь помутила глаза, они выпятились из раздвинувшихся век, и в то же время навись бровей сплошным мрачным козырьком опустилась над переносицей. Заново ощутил Меркурий Авдеевич прилив горячего тока к ушам, точно хватил залпом спиртного, но в этом токе уже не было ничего весёлого. Мешков знал: стоило ему поднять голос, как уже нельзя будет удержать рвущегося наружу крика, и если попытаются остановить крик, то завопит самое сокрытое в нём и непокоримо-живучее существо: ярость. Он удержал себя ещё более пьянящим, чем этот ток, напряжением. Он не крикнул. Он удушил голос вина. Он дал языку перебрать за стиснутыми зубами обличающие, может быть способные кого-то уничтожить, слова: образованные господа, артисты, юриспруденты! Вот, вот, юриспруденты! Он шагнул по крошечной скрипучей комнате, оглядел этих юриспрудентов — непринуждённых господ, посмотрел за окно на улицу, обернулся, произнёс очень тихо, чтобы только не крикнуть:
— Нет, господа… насчёт христианства… я не позволю…
Он опять взглянул в окно, стараясь перебороть себя, и хотя взор его был застлан гневом, он увидел, со странной яркостью, свою дочь Лизу, которая шла не торопясь, в сопровождении молодого человека — да, да, молодого человека, ученика технического училища Кирилла Извекова, — шла по солнечной стороне улицы, в праздничном гимназическом коричневом платьице, с сиреневым бантом на груди, по форме Мариинской гимназии, шла с кавалером так, будто не существовало родительского дома, который видел её всеми своими окнами, и синими воротами, и калиткою, и замершим, остановившимся отчим взором Меркурия Авдеевича — о боже мой, видел её, да, видел её, свою Лизу, гуляющей с кавалером, сыном школьной учительницы Извековой, тоже непринуждённой, как эти господа, независимой, а может быть, и неблагонадёжной женщины — натуралистки, конечно натуралистки! Они ведь все натуралисты. Юриспруденты! Дочь Меркурия Авдеевича фланировала по улицам с кавалером! Да-с, другого слова Меркурию Авдеевичу не подвернулось и не могло подвернуться, и он ответил с негодованием:
— Я не позволю, господа, извините, не позволю фланировать!
С этим словом он выбросился, — не вышел и не выбежал, а выбросился вон, схватив котелок и трость и только, на бегу пригибаясь, отдавая поклон:
— Имею честь… господа!
Пастухов живо поднялся и шагнул к окну. Он увидел, как Мешков распахнул калитку и как она захлопнулась, звякнув припрыгнувшей щеколдой.
— Вот с кого надо писать! — быстро сказал он, грубо проводя ладонью по лицу, как будто утираясь после охлаждающего умыванья.
— Так это же не фантазия, а сама жизнь! — воскликнул Цветухин.
Пастухов чиркнул спичкой, швырнул её в угол, не закурив, повёл взглядом на мутный потолок и стены, не видя ничего, а словно удаляясь за пределы низкой комнаты.
— Все равно, — проговорил он умиротворённо. — Пыль впечатлений слежалась в камень. Художнику кажется, что он волен высечь из камня то, что хочет. Он высекает только жизнь. Фантазия — это плод наблюдений.
— Значит, галахи пригодятся, согласен?
— Годится всё, что нравится публике.
— А искусство, Александр?
— Сначала — публика, потом — искусство.
— Александр! Ах, Александр!
Пастухов произнёс, как снисходительный наставник:
— Егор, милый, я тебя люблю! Ты чудесный провинциал!.. Но пойми: потакать требуется публике. И ты ведь только потакаешь ей своими галахами… Понял?
— Очень даже, — сказал пьяненький Мефодий, — безусловно, разумеется, даже…
8
Ковровая скатерть была усеяна листьями и цветами, и податливая поверхность её напоминала песчаное речное дно под ногою, когда входишь в воду. Аночка перелистывала большую книгу, а дойдя до картинки, засовывала руку под переплёт и гладила ладонью скатерть.
— У вас каждый день скатерть на столе или только по праздникам? — спросила она.
— По будням у нас другая скатерть, — ответила Вера Никандровна, улыбаясь. — Что тебе больше нравится, скатерть или картинки?
— Картинки нравятся для ума, а скатерть — трогать.
— Ты не сказала нам, почему не ходишь в училище.
— А вы спрашиваете — учишься или не учишься? Я и сказала, что не учусь.
— Ишь какая ты точная.
— Не потому, что я точная, а потому, что про что меня спрашивают, про то я отвечаю.
— Ты, наверно, хорошо училась бы.
— Разве вы знаете?
— Я учительница.
— Разве учительницы все наперёд знают?
— Все, конечно, нет. Но я вижу, тебе было бы легко учиться.
— Меня мама вот той осенью, которая была перед зимой, совсем отдала в училище. А потом она захотела родить Павлика и взяла меня назад, чтобы я нянчила братика. Ведь папа на Волге зимой не работает, а сама ещё больше, чем всегда, шьёт. Она, знаете, чепчики, если с прошивками, продаёт по двугривенному, а если без прошивок, то по гривеннику. Мама меня выучила петли метать, когда чепчик делает на пуговичке, а когда на тесёмках, то я умею тесёмки пришивать.
Аночка перестала говорить, засмотревшись на раскрашенную картинку в полный лист книги. Вера Никандровна с сыном стояли по сторонам от неё, глядя за её лицом, переменчивым от любопытства, с приподнятой верхней губой и опущенными тяжёлыми вздрагивающими веками. Она чувствовала себя непринуждённо и подробно, громко вздыхая, осмотрела жилище Извековых, когда её привёл Кирилл. Подвальная квартира с чугунными коваными решётками на окнах, как у старых церквей, показалась ей чрезвычайно интересной. В большой комнате она остановилась перед книжным шкафом и очень была удивлена, что в маленькой комнате обнаружилась ещё целая горка с книгами.
— Это все читаные книги или только так? — спросила она и, узнав, что книги есть всякие, и есть даже читаные-перечитаные, сказала:
— Мама говорит, если бы она не работала, то все время читала бы. Вы, наверно, никогда не работаете?
В обеих комнатах она сосредоточенно изучала постели, накрытые белыми одеялами, и потом утвердительно спросила:
— Наверно, там спите вы, а тут вы, да? А мы спим так: папа с мамой и с Павликом, а я на сундучке, отдельно.
У Кирилла она пересмотрела на стенах картинки, но они ей не понравились: висели какие-то одноцветные бородатые дедушки и огромный рисунок из непонятных белых чёрточек на синей бумаге.
— Что это?
— Разрез парохода, — сказал Кирилл.
— Как разрез? — удивилась она, переводя взгляд с чертежа на Кирилла и на его мать.
Они засмеялись, и Кирилл спросил:
— Не веришь, что пароход можно разрезать?
Аночка отошла молча от парохода, заглянула в кухню, со вздохом покачала головой на широкую русскую печь.
— У нас в ночлежке кухни нет, а ещё когда мы жили на квартире, когда я была немножко больше Павлика, мама говорит — у нас была кухня. А теперь, как Павлик родился, так мама купила керосинку и делает тюрю для Павлика или кашку. А нам с папой, когда купит на Пешке пирог с ливерком, тогда тоже разогреет на керосинке. Во всей ночлежке у нас у одних керосинка. Все как есть у нас просят, только мама ни за что не даёт. И верно: на всех ведь не напасёшься…
Ей предложили посмотреть книгу с картинками, она быстро села на диван, разгладила на коленках платье, показала Вере Никандровне по очереди растопыренные пятерни, переложив с одной ладони на другую полтинник:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49


А-П

П-Я