https://wodolei.ru/catalog/kuhonnie_moyki/Florentina/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

— Сбегай узнай, хорошо? Хороша?
— Я, как только мама пустит, так и сбегаю.
— Хорошо, как хорошо, — бормотала Лиза, увлекая за собой Аночку и вдруг останавливаясь: — Что же я тебя тащу? Тебе нужно в лавочку, ступай, ступай!
Они простились, и Лиза пошла скорей, приподнятой над землёй поступью, возбуждённая внезапностью оживших, не совсем ясных ожиданий, и молчание улиц точно сменило своё безразличие на давний тайный сговор с ней, каким она жила здесь прежде.
Дома её встретил приехавший Витенька. Он кинулся навстречу, приветливый, праздничный: все сделалось без его усилий и так превосходно, как он мог лишь мечтать.
— Я знал, я знал, — твердил он, уводя Лизу к ней в комнату, где уже была разложена одежда, которую он привёз, — осеннее пальто, и шляпа, и перчатки: Лиза ведь ушла в одном платье.
— Милая, дорогая моя! — восклицал Витенька, целуя жену, разглядывая её, как после бесконечной разлуки. — Ты знаешь, я снялся! И чудесно получился! Нашёл обаятельную рамочку и поставил тебе на туалет. Сначала хотел сделать надпись, знаешь какую? Нет, не скажу! Я надпишу то, что ты захочешь! Ты продиктуешь. И потом ты тоже снимешься и надпишешь мне то, что продиктую я, согласна? И я поставлю тебя на свой стол. Пока тебя не было, я сутками напролёт смотрел на твою карточку, знаешь, которую ещё давно достала Настенька, — где ты гимназисткой. Ах, Лиза!
Она переодевалась, он сидел рядом, слегка заломив переплетённые пальцы и говоря с раскаянием:
— Ну конечно, я взбалмошный. Тётушка меня тоже попрекает, говорит: «Витюша, это все от твоего дурного воспитания». Я говорю ей: «Ну, зачем же вы с этим ко мне адресуетесь? Вы мне дали, я и взял». Но, правда, Лизонька: я себя совершенно, в корень переделаю, и мы с тобой ни разу, ей-богу, ни разу больше не поссоримся! Разве я не мужчина? Возьму себя в руки, вот и всё!
Он ни за что не хотел остаться к чаю, как его ни упрашивали, наоборот — он настоял, чтобы Мешковы пришли вечером к Дарье Антоновне, где будет отпраздновано примирение. Он нарочно отослал домой лошадь, чтобы идти с женой пешком и непременно — по людным улицам, чтобы все видели, какие они счастливые.
Они шествовали рука об руку, не спеша, останавливаясь перед витринами, разглядывая фотографии, почтовые марки, модные зимние шляпки и даже калоши фирмы «Проводник».
— Знаешь, — говорил Витюша, довольный, что прохожие оглядываются на него с женой, — за тобой приезжала прокурорша, приглашала тебя на вечер. Будет шикарный вечер в Дворянском собрании, мы пойдём, правда?
— Да, да.
— Ты сошьёшь новое бальное платье: надо им показать! Ты будешь разыгрывать лотерею. Интересно, да?
— Да, да, — отвечала на все Лиза.
Она была сосредоточенно-тиха, и необыкновенная её ровность будто не давала Витеньке покоя, и он все хотел её расшевелить.
Дома он водил её по комнатам, и они выбирали вещи, которые можно пожертвовать для лотереи. Он выдвинул на середину гостиной стол для этих вещей, а сам ушёл на тётушкину половину — готовиться к приёму Мешковых.
Лиза подолгу с какой-то вялой леностью разглядывала безделушки, снимая их с насиженных мест и относя на стол. Это были нелюбимые вещи, заключавшие вкус, который ей был навязан готовым, построенным чужими руками домом. Но они уже несли в себе напоминания о пережитом, были невольной частью передуманного в этих стенах, и прикосновениями к ним Лиза словно договаривала то, что могла сказать только себе. И когда она увидела стол, заставленный пепельницами, бокалами, вазами, и этих мельхиоровых, посеребрённых изогнутых женщин, и бронзовых сеттеров, и птиц с омертвело разинутыми клювами, она отчётливо вспомнила первое своё утро здесь и свою примирённость с происшедшим. И она так же села в кресло подле этого будто нарочно возобновлённого свадебного подарочного стола.
Но постепенно странная улыбка начала озарять её лицо — задумчивая и в то же время бездумная, счастливо-пустая, словно Лиза оставляла все окружавшее — быть, как есть, освобождалась от него ради того, что ей призрачно виделось впереди.
Так её застал взбудораженный хлопотами, весёлый Витюша.
— Ты что грустишь? — обеспокоенно спросил он. — Тебе жалко безделушек? Не хочется расставаться, да? Пустяки какие! Я куплю тебе лучше. Мы купим с тобой вместе, хорошо? А это все отдадим. Ты ещё мало собрала. Я прибавлю. Пусть знают Шубниковых, не жалей!
— Я не жалею, — сказала очень тихо Лиза.
— Ну, а что же, что?
— Я хочу тебе сказать…
— Ну что, что? — торопил он.
— У меня будет ребёнок.
Витенька смолк. Одернувшись, он распрямился, кашлянул, щипнул колечки усов.
— Не у тебя, а у нас, — поправил он новым, внушительным голосом. — У меня и у тебя. У меня, у Шубникова, будет сын Шубников!
Он подпрыгнул, распахнул руки, кинулся к Лизе, выхватил её из кресла и, засмеявшись, поднял, почти подбросил её в воздух.
35
Подполковнику Полотенцеву сообщили вечером по телефону, что подследственная Ксения Афанасьевна Рагозина умирает в тюремной больнице после родов, и спросили — не будет ли каких распоряжений?
— В сознании ли она? — задал вопрос Полотенцев и, получив утвердительный ответ, сказал, что приедет.
Он собирался на благотворительный бал, у него были разложены по стульям сюртук, бельё, запонки, он ещё не кончил заниматься ногтями, — и в это время позвонил телефон. Он был ревнив к делам службы, в рагозинском деле его постигла незадача, он не мог упустить случая лишний раз допросить жену Рагозина, да ещё в такую минуту — перед смертью. Он велел позвать извозчика.
Человек, от которого дознание могло бы получить больше, чем от кого-либо другого, был менее других уязвим: беременность Ксении Афанасьевны до известной степени ограждала её от пристрастия, с каким велись обычные допросы, хотя — за упорный отказ давать показания — её дважды держали в карцере. Ей самой вменялось обвинение в соучастии, доказанном тем, что у неё на глазах — в кухне и в погребе — находились наборные шрифты и станок, на котором, очевидно, печатались прокламации. Но она не назвала ни одного подпольщика, утаивала, вероятно, известные ей следы скрывавшегося мужа, а за нерозыском его не мог быть вынесен приговор. Острастки не действовали на неё, попытка облегчить тюремные условия тоже не имела успеха, и в конце концов Полотенцев счёл за благо предоставить её естественному ходу вещей, то есть лишениям, голоду, неизвестности.
Роды начались в камере, без присмотра, и только поутру. Ксению Афанасьевну перенесли на носилках в больницу. Она потеряла так много крови, что бабка, принимавшая ребёнка, пока не явился акушер, сочла заботу о матери излишней.
На новорождённый появился на свет здоровым. Это был краснокожий в мраморных жилках мальчишка с пучком слипшихся шоколадных пушинок пониже темени, большеротый, со сжатыми кулачонками и притянутыми к животу фиолетовыми коленками. Глаза он держал наглухо закрытыми, уши были приплюснуты к голове, и кончики раковин белели, точно напудренные. Он пищал не очень сильно, кривя на сторону рот, обведённый старческими морщинами. Его обмыли, помазали ему глаза и нос лечебным снадобьем, отчего он запищал погромче, перебинтовали пупок и отнесли в тазу, в котором обмывали, в соседнюю с родильной комнату.
Ксения Афанасьевна была крайне слаба, но всё-таки, когда её осмотрел акушер и приказал положить в отдельную палату, она попросила, чтобы ей дали ребёнка. Его принесли запелёнатым в больничную дымчато-рыжую пелёнку и положили обок матери так, чтобы удобно было дать грудь. Но у неё не могли вызвать молока, и мальчишка напрасно попискивал и чмокал губами. Наверно, от голода он расклеил, наконец, веки, и в млечно-белой поволоке маленьких щёлочек мать поймала его блуждающий неосмысленный взор.
— Карие! — прошептала она изнеможённо-счастливо.
Это был цвет глаз Петра Петровича.
Ребёнка взяли, сказав, что его будет кормить мамка. За полдень ему нашли кормилицу-крестьянку — в общей женской камере каторжной тюрьмы. Больничная сиделка навязала ему на ножку тесёмку с деревянной продолговатой бирочкой, на одной стороне которой было написано чернилами — «Рагозин», на другой — «крещён в тюремной церкви… наречён…». Для имени и даты было оставлено пустое место.
Обернув младенца серым арестантским бушлатом, сиделка, в сопутствии вызванного конвоира, понесла его двором в женский корпус. Сыпал первый несмелый колючий снежок, испещряя бушлат мокрыми тёмными пятнышками, и сиделка с бабьей сердобольностью укрывала то место, где находилась голова ребёнка. Конвоир шёл впереди невесёлым служивым ходом, придерживая шашку. При входе в тюрьму стражник, открыв засовы решётки, засмеялся, гулко сказал.
— С приплодом!
И в отдалении другой стражник, отпирая решётку коридора, уловил его смех и угрюмо ухмыльнулся в ответ.
В камере, на крайней к окну наре, рослая арестантка, распустив завязку ворота на холщовой рубахе, кормила ребёнка. Сиделка опустила рядом с ней новорождённого, развернула бушлат.
— Вот тебе приёмыш, жалей да жалуй.
Женщины, медленно поднимаясь с нар, стали подходить ближе, полукругом обступая кормилицу. Она отняла от груди ребёнка, положила его на подушку и взяла к себе на его место принесённого младенца.
— Полегше твово будет, — сказала одна женщина.
Арестантка вложила в жалкий разинутый рот мокрый сосок груди, но новорождённый бессильно чмокал и с писком глотал воздух. Она сжала его губки жёсткими пальцами вокруг соска, и он начал судорожно подёргивать крошечным подбородком и сопеть ей в грудь.
— Пошёл! — одобрила сиделка.
— Мать-то жива ещё? — спокойно спросила кормилица, похлопывая свободной рукой закричавшего у ней за спиной ребёнка.
— Пока жива.
Все молча глядели, как учится сосать новый обитатель камеры. Наверно, он начал испытывать удовольствие, потому что выпростал из пелёнки ножку с биркой и тихонько дёргал ею. Раздалось два-три вздоха. Молоденькая арестантка утёрлась рукавом и отошла в сторону.
— Свивальников-то у меня нету, — сказала кормилица.
— А вот мать помрёт, и возьмёшь, что от неё останется носильного, — посоветовала какая-то из женщин.
— Ты погляди, — сказала кормилица сиделке.
— Погляжу, — обещала та и простилась. — Оставайтесь с богом…
О Ксении Афанасьевне можно было и правда сказать, что она была — пока жива. Полотенцев, войдя к ней в палату, подумал, что приехал уже поздно.
При свете убогой лампы, висевшей позади изголовья, круглый лоб Ксении Афанасьевны, остренький носик и скулы были светло-жёлты, как липовый мёд. Тени, закрывавшие глазницы и приподнятую губу, лежали неподвижно, в темноте чуть виднелась опавшая узенькая шея. Рот был открыт, светилась тонкая полоска верхних зубов, и оттого, что спутанные волосы широко раскинулись на подушке, весь череп, казалось, занимал очень немного места и был детским.
Полотенцев сел перед кроватью, нагнувшись и подперев кулаками подбородок. Подобно врачу, он наблюдал, как боролась за жизнь больная. Вероятно, он послушал бы её пульс, но она держала руки под одеялом. Скоро он решил, что она не спит, — наверно, она заметила, как он входил.
— Пить, — расслышал он довольно внятно.
Он взял со столика поильник и поднёс носиком к её губам. Она глотнула, открыла глаза, и он почувствовал, что она его видит.
— Вы узнаете меня? — спросил он.
Она не отвечала.
— Как вы себя чувствуете?
— Ничего, — сказала она, и веки её опять закрылись.
— Но всё-таки ваше положение довольно опасно. У вас теперь сын. Вы обязаны подумать о нем.
Дыхание её сделалось громким, она вытянула руку наружу, повернула кисть ладонью вверх, уронив её на одеяло, и рука стала похожа на длинный беспомощный челнок, выброшенный на берег.
— Кто позаботится без вас о ребёнке? Только отец. Но он даже не узнает, что у него есть сын. От кого он может узнать?
Ксения Афанасьевна попробовала приподняться.
— Нет, лежите спокойно. Вы ведь понимаете меня? — спросил Полотенцев.
Он пододвинулся ближе. Она теперь смотрела на него взглядом, в котором нарастали все силы её меркнувшей жизни, — остановившимися, воспламенёнными зрачками круто скошенных вбок больших глазных яблок.
— Я вижу, вы понимаете, о чём я говорю. Ваш муж не поблагодарит вас, если ребёнок погибнет. Скажите, кто может передать Рагозину, что у него родился сын?
Он легонько сжал и потряс её руку.
— Говорите. Иначе будет поздно. Кто может сказать Рагозину, что у него есть сын? Говорите же!
Она протянула руку и чуть-чуть оторвала от подушки голову, но не могла удержать её. Полотенцев почти приложил ухо к её лицу. Он слышал, как стучали у неё от озноба зубы. Она прошептала неожиданно ясно слово за словом:
— Вам надо замучить мужа, как меня.
Он отшатнулся:
— Вы не в своём уме! Вам говорят о ребёнке! Первого вы потеряли, хотите потерять другого?
— Сына вы тоже замучаете, — договорила она из последнего усилия.
Он встал и потребовал с возмущением:
— Ещё раз: назовите, кому передать, что у вас родился сын?
Она отвернула лицо к стене. Он двинул стулом, отошёл на шаг, подумав, спросил на всю палату:
— Какое у вас будет завещательное желание? Я ухожу.
Её знобило сильнее — одеяло вздрагивало на ней. Вдруг, поворачиваясь, она почти простонала:
— Пусть назовут Петром!
Полотенцев высоко вздёрнул плечи.
— Второго Петра Петровича желаете отказать нам в наследство? Второго Петра Петровича не будет! Будеть обыкновенный тюремный Иван!
Он неторопливо погарцевал на месте и покинул палату гневным шагом.
— Черт знает! — сказал он помощнику начальника тюрьмы, провожавшему его через двор к воротам. — Какой-то совершенно бесчувственный народ!
Он заехал домой и переодевался без поспешности. В штиблетах с серебряными шпорами, в сюртуке по колено, он накинул в передней серую зимнюю шинель с пелериной и бобровым воротником, когда его опять позвали к телефону. Не сбрасывая с плеч шинели, он вернулся в кабинет. Канцелярия тюрьмы передавала, что дежурный по больнице врач сообщил о смерти Ксении Афанасьевны Рагозиной. Он ответил одним словом:
— Хорошо!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49


А-П

П-Я