душевые поддоны 100х100 акриловые 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Или даже: не обессудь, дескать, на том стоим. - Не
надоело, Саша?
- Надоело, Валера, - ответил Сашенька. - Давно и навсегда.
Если культуру сводят к иллюстрированию конкретных задач, если
литература по уставу обязана описывать не то, как есть, а то, как
надлежит быть, - общественное сознание теряет перспективу.
Конкретные задачи заслоняют смысл и цель продвижения от одной из
них к другой. Никто уже не помнит, для чего их решать, - важно
решить, а еще лучше просто изобразить, что решили. Никто уже не
спрашивает: "зачем?" или "что потом?" - в лучшем случае, самые
что ни на есть добросовестные спрашивают: "как ловчей?". Мораль
уступает место результативности. Совесть не тянет против успеха.
Нравственность подменяется умелостью. Но умелость применяется
каждым в его личных, живых интересах. А когда вечные ценности в
виде набора штампов используются как словесная вата для набивки
чучел, симулирующих решения конкретных задач, - не обессудьте!
Каждый видит, что они - лишь разменная монета, пошлый набор
инструментов, которые каждый волен употреблять по своему
разумению. Не поднимать до них свой интерес, а опускать их до
своего интереса! А уж тогда индивидуальный интерес обязательно
превратится в индивидуалистический, и любое новое средство будет
использоваться в старых целях. Революционный террор? Для меня.
Революционная перестройка? Обратно для меня! И ведь обрати
внимание, Валера. Тех, кто рассматривает нынешние веяния как
рычаг, понимаешь ли, возрождения Отчизны, создания общества
нового типа, - тех бьют и консерваторы, и максималисты, те
захлебываются, пытаясь втолковать бандитам, что такое совесть. А
кто воспринял эти веяния как очередной кистень, как новые правила
старой игры, - те процветают, те набирают большинство голосов, те
создают организации и объединения, в литературе в том числе, - и
их ни в коем случае не причисляют к оппозиционным структурам!
- Очень ты умный, Саша, - сказал Вербицкий. - Этакую-то
бездну ума нешто можно на пустяки тратить? Все понимаешь, а
делаешь как раз то, чего нельзя...
- Позволь, Валера, я не усматриваю тут никакого
противоречия, - возразил Сашенька и, допив кофе, тщательно утерся
салфеточкой. Ляпишев опять икнул, глаза его быстро стекленели. - Я
понимаю некий закон природы, но это понимание отнюдь не есть
возможность его изменить. Оно лишь есть возможность его
использовать. Кто-то должен заполнять словесное пространство.
Кто-то должен создавать шумовую завесу, почему не я? Я умею
писать. Я умен. Я молод. Имею я право не быть дураком и не
прошибать лбом стенку? Имею право на не-унижение? Имею право на
не-инфаркт, нет? Имею право на не-писание кредо на заборе и на
не-метание бисера перед свиньями? Имею я право - пардон, господа,
все мы здесь свои - сам подкармливать своих любовниц, а не
клянчить у них колбаски, сидя в рваных носках? И потом, Валера,
тут еще одно. Когда я говорю от души и меня не понимают, мне,
поверишь ли, делается очень больно. А вот когда я плету ахинею -
я неуязвим. Я рассеял твое недоумение?
- Вполне, Саша.
- Я рад, Валера.
- Чертово ваше семя! - вдруг утробно высказался Ляпишев. -
Ни себе, ни людям!
Сашенькины глаза недобро блеснули.
- Ошибаешься, - сказал он, обращаясь по-прежнему к
Вербицкому, словно Ляпишева вообще не было за столом. - Это ваше
семя - чертово. Именно я - и себе, и людям. Себе - то, что хочу.
А людям - то, что они берут. А это, Валера, тоже большой талант -
предлагать хлам с серьезным видом. Сначала ведь тошно, стыдно
людям даже показать то, что навалял в минуту, которую еще
оцениваешь как минуту слабости, - хотя на самом деле это как раз
минута силы. Кажется, засмеют, на улицах станут пальцами в тебя
тыкать, - его ноздри нервно подрагивали. - И вдруг выясняется,
что именно это и нужно. Глядь - и пошло, пошло, уже и не
отвратительно, уже и весело, дерзко: жрите! Громоздишь нелепость
на нелепость, серость на серость: пускай подавятся! Ведь не могут
же не подавиться!! - он страстно сцепил хрупкие белые пальчики. -
Я смеюсь над ними, в лицо издеваюсь - а им некуда деться, правила
игры за меня, они хвалят меня и дают мне денег. Британия
шестнадцатого века сделала Шекспира. Не моя вина, что Россия
восьмидесятых сделала меня. И потом... Знаешь, в истории довольно
много было талантливых людей, которым было плохо, - Гомер, Вийон,
Пушкин... А вот талантливых людей, которым было хорошо - а мне
хорошо, - раз-два и обчелся.
- Да нет, Саша, - сказал Вербицкий дружелюбно. - Просто имен
подобной моли история не хранит. В истории живут Платонов,
Пастернак, Гроссман...
Сашенька сразу же поднялся и аккуратно задвинул на место
свой стул.
- Было очень приятно, господа, - сказал он с улыбкой. - Не
прощаюсь, вы меня не любите. Но вы меня полюбите.
Затем он слегка поклонился, повернулся упруго - маленький,
напряженный - и пошел к выходу с гордо поднятой головой.
У самой двери, не выдержав, обернулся. Улыбки уже не было,
глаза горели ненавидяще.
- От застойников по морде получал? И от перестройщиков
будешь получать! Потому что еще не сдох, и пишешь не о бывшем, а
о нынешнем! Потому что, верно, корячился на Родине и за кордоном
не прославился антисоветчиной, опубликовав которую здесь, можно
продемонстрировать Бушу и Тэтчер, как у нас теперь все
изменилось! И на тебя здесь плевать! И всегда будет плевать! Ты и
в историю не попадешь, и в жизни никому не понадобишься! Ты -
моль, не я!
Ушел.
Ляпишев, дыша перегаром, навалился на плечо Вербицкого.
- Валериан, - беспомощно и жалобно, как ребенок, проговорил
он. - Ты скажи. Он сволочь?
Вербицкий чуть пожал плечами. Одной яичницы ему явно не
хватало. А на повтор денег не было.
- Конечно, сволочь, - ласково сказал он. - Успокойся, Ляпа.
Ляпишев облегченно, прерывисто вздохнул и опрокинулся на спинку
стула.
- За Европами погнались, - забормотал он, свесив жирную
голову и косо уставясь в потолок. - А что мы без Бога? Пшик!
Человеку нельзя без веры - а во что? Чудо где? Нету! Чудодеев
нет, гениев нет, а ведь только автор... ритет божест...
жественнос-ти... Простак! Ты не понимаешь! Россия без Бога... Нет
ни хорошего, ни плохого, понимаешь? Каждый сам решает, каждый для
себя... Тебе на все это - тьфу! У тебя одна проблема - свой пуп!
У всех - свой пуп! А у Сашки всем пупам пуп - пуп обиженный!
Конечно... легче легкого ругать Россию. Да только если ты не
сволочь, Россия тебя сволочью не сделает. А если сволочь,
никакая... Атлантида не исправит... Валериан, когда человеку
предлагают: откажись от совести, он что? Он может огорчиться, а
может и обрадоваться. Сашка обрадовался. С моим удовольствием,
сказал, сию секунду-с... да-авно дожидаюсь... Уведи меня, тут
плохо...
- Зачем ты его Вроткиным-то в глаза зовешь? - спросил
Вербицкий.
- А кто же он? - спросил Ляпишев, бессмысленно моргая. Он
был уже готов. Как бы не сгрябчили нас, с тревогой думал
Вербицкий.
- Верить, - опять завел Ляпа, елозя по тесному для его зада
стулу. - Во что-то нужно верить! Я же детский! Долдоны эти,
думаешь, читают меня? Слыхом не слыхивали! Они вообще не читают!
Хватит им плейера в ухо да видика в глаз... Мне приятель говорил,
учитель он... шмакозявки с седьмого класса сосать приучаются. Ее
спрашивают: зачем? Скучно, говорит - уроки, собрания... Ей
говорят: ну, любили бы друг дружку по-человечески. Он чего,
настаивал? Нет, я сама, говорит. До брака надо хранить чистоту,
это же ка-питал! Одна добавила: не будет последствий.
Чет-тырнадцать лет. Валериан! А я пишу: гуляли ученики ПТУ Надя и
Сережа, ему нравилось, какая она красивая, какая у нее кожа
чистая, нежная, и он наломал ей сирени и, преодолевая застенчи...
чивость, взял за руку, а она спросила: - Тебе нравится твоя
работа? - Да, я горжусь своей работой, только мастер у нас
немно-ожечко консерватор. И мне говорят: все очень неплохо, но
есть сексуальные передержки. Например, кожа. Причем тут кожа?
Поймите, это же де-ети! Подростки! Пусть ему понравятся ее
глаза... Валериан, кого от кого мы бережем? Мы себя от них
бережем, мы их боимся и делаем вид, что ничего не замечаем...
- Ты тоже сволочь, - сказал Вербицкий.
Пахло бензином, гарью, печеным асфальтом. Ляпишев не стоял.
Он неразборчиво бубнил о вере и вис на Вербицком. Черт, думал
Вербицкий, куда его денешь? Бросить бы на асфальт, пусть
валяется, хлам проклятый. Ляпишев начал икать совсем уже
исступленно, и Вербицкий, загнанно озираясь, привалил его к
ближайшей стене. Как по заказу, по переулку поперли прохожие,
таращась, будто пьяного не видели. Один даже прямо сказал вслух:
"Давненько я таких бойцов не видел! А если я милицию вызову?" -
"Ради бога!" - искренне ответил Вербицкий. Ляпишев навалился
двумя руками на стену, спросил удивленным и совершенно трезвым
голосом: "Да что же это такое?", а потом переломился пополам,
свесив голову ниже выкрутившихся рук, и в горле у него
заклокотало. Вербицкий бессознательно пытался сделать вид, что не
имеет к происходящему никакого отношения и стоит тут просто так,
любуясь ландшафтами. Выцветшая, как моль, скрюченная бабка
проползла мимо с туго набитой кошелкой, глядя укоризненно и
опасливо. "Ты - моль, не я!.." Ляпишев отбулькал свое и заперхал,
пристанывая; лицо его было зеленым, глаза спрятались. С каждым
выдохом из него вырывалось: "О господи... О господи... О
господи..." Бога ему подавай, подумал Вербицкий. Ему хотелось
убить Ляпишева. И всех прохожих. И всех. Из-за угла вывернули
парень с девушкой, у нее в руках был огромный букет сирени. Прямо
Надя и Сережа, подумал Вербицкий. Они увидели Ляпишева и
брезгливо перешли на другую сторону.
В такси Ляпишев ехать не мог - мутило; в трамвае не хотел.
Он рвался в бой и падал, когда Вербицкий его отпускал, чтобы,
например, пробить талон. "Я его отключу! - грозно ворчал он. - Я
детский!" От него разило невыносимо. На них смотрели. Чудом их не
сгрябчили по дороге.
Жена Ляпишева равнодушно глянула на висящего мужа и сказала:
- Бросьте на диван.
Вербицкий бросил. Ляпишев, вылупив кадык, завалил голову
назад; рот у него разинулся, нога свешивалась на пол.
- Противно? - спросила жена.
- Приятно.
Она понимающе кивнула.
- Спасибо, Валера. Зайдите.
- Не стоит, пожалуй.
- Ну хоть на пять минут. Я вас кофейком побалую. На вас лица
нет. Да и мне одной тут с ним...
Они прошли на кухню. За стенкой вдруг раздался оглушительный
храп, и жена вздрогнула, лицо ее перекосилось гримасой животного
отвращения.
- Уйду я от него, - сказала она вдруг. - Хватит.
- Опомнитесь, Рита, - ответил Вербицкий, рефлекторно
принимая вид сострадающего. - Столько лет вместе...
- Вот именно. Восемнадцати, дура, вышла за него. Такая
любовь - ах! Молодой, талантливый, добрый. Глаза светятся, детей
ласкает. С братом моим младшим души друг в друге не чаяли, только
и разговору: когда пойдем опять играть к дяде Коле? Ну, думаю,
судьба. Теперь брат приходит из плавания, сквозь зубы цедит;
брось, пока не поздно, эту падаль... Нет, не поздно. Мне двадцать
восемь только, и я твердо знаю теперь, что главное в мужчине - ум
и деньги.
- Рита, - спросил Вербицкий, с нетерпением глядя на
кофейник. - А почему у вас нет детей?
- От этого? - с искренним ужасом произнесла Рита. Вербицкий
пожал плечами. - Ну, сначала, знаете: рано, я хочу любить только
тебя... Потом - субсидии. Я, девчонка, кормила этого гада, и
училась, и работала, и тексты его вычитывала, пока он форсил и не
мог пристроить ни одной рукописи. Какие тут дети. Теперь-то он
пожиже стал - то ли водка, то ли на роду так написано... Да и
слава богу. Надо, надо сначала. Громадные деньги по стране ходят
- а этот сидит и буковки пишет!
- Вот как, - проговорил Вербицкий.
- А вот вы почему до сих пор один? - спросила она чуть ли не
с намеком. - Неужели не нашли женщины настоящей?
- Нашел, - ответил Вербицкий. - Знаете, совсем недавно. Он
замолчал. Что я леплю, промелькнуло у него в голове. И вдруг
будто ощутил снова, как проносится мимо недоступный сгусток
животворного огня. Дохнул солнечным жаром и улетел... Вербицкого
затрясла нервная дрожь. Да что это я, подумал он смятенно. И
небрежно уронил, тщась развеять наваждение:
- Она, правда, замужем...
- Вы так спокойно это говорите.
- Потому что мне это не помешает.
- Как вы в себе уверены, - проговорила Рита мечтательно.
- Да, - просто ответил Вербицкий, - я в себе уверен. Она
вздохнула и сняла кофейник с плиты. За стеной раскатисто, жирно
храпел Ляпишев.
- Я любуюсь вами, - призналась она. - Вы настоящий. Сильный,
но не подонок. Сейчас таких мало, все дергаются, пыжатся...
Завидую той женщине.
Я устал. Я устал, устал, устал же. И от тех, и от этих.
Устал быть на грани, на острие, одной ногой здесь, другой - там;
я уже знаю все, что происходит здесь, все угрозы и язвы, что
вызревают здесь, выгнивают; но я хочу до сих пор того, чего хотел
там, люблю, что любил там... И потому меня не слушают нигде.
Устал, устал, устал. Что меня добьет? Ведь это не может длиться
долго. Я уже не возмущаюсь ими, лишь боюсь, что сам стану таким
же. Страшно же! Я так больше не могу, помогите хоть кто-нибудь!
Мне ничего не надо. Ничего. Почему я должен плутать в этом
гноилище вечно, ведь есть же иное. Хочу туда. Я ни на что не
претендую, ничего не попрошу, ничего, клянусь, лишь вздохнуть,
почувствовать воздух чистый и живой, убедиться, что есть
совершенно иной мир, пусть по-своему несовершенный, но совершенно
иной, пронизанный светом, радостью бытия...
Он думал так, но сам бежал все быстрее, и прикидывал, есть
дома Симагин или еще, дай боже, все-таки нет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34


А-П

П-Я