Все для ванны, цены ниже конкурентов 

 

Вы даже не представляете себе, какие проклятия падут на Вашу голову в том случае, если Вы осмелитесь попрать древние наши обычаи».
Я понял, что от государственного секрета не осталось и следа. Все превратилось в общее достояние. Пожалуй, и князю уже все известно, и он приготовился дать мне отпор! Один я виноват во всем! Нечего мне было распускаться и играть роль путешественника. Давно бы все кончилось.
Не успел я ознакомиться с письмом, посетовать, посокрушаться, не успел я от изумления впасть в прострацию, как ко мне явился некий господин, маленький, безукоризненный человечек, истинный европеец по костюму и благовоспитанности, но с азиатской внешностью. Он отрекомендовался, но фамилии его я не запомнил, столь причудлива и необычна она была на мой русский слух. Разговор наш велся на русском и французском попеременно, что маленькому господину удавалось в равной степени превосходно.
Человечек. Здесь стало известно о цели вашего приезда, и это очень обеспокоило меня и моих друзей.
Я. А кто вы такой и почему мой приезд должен вас беспокоить?
Человечек. Вам предписано арестовать…
Я. Господь с вами, я обыкновенный путешественник!
Человечек. Допустим, допустим, но вам поручено арестовать князя Мятлева, а князь Мятлев…
Я. Да с чего вы взяли? в жизни никого не арестовывал!
Человечек. Допустим, допустим… Вы разве не фон Мюфлинг?
Я. Что же из этого?
Человечек. Вы полковник фон Мюфлинг, и вам предписано… но князь Мятлев – мой гость и моей высокочтимой родственницы Марии (фамилия).
Я. Да кто вы такой и почему я должен объясняться с каждым?
Человечек. Я не каждый. Я (имя и фамилия). А обидеть гостя…
Я…в грузинском доме – значит бросить вызов всей Грузии.
Человечек (усмехнувшись). Вы хорошо информированы, сударь. Это делает вам честь. Я надеюсь, мы сможем понять друг друга…
Я (не очень уверенно). Но вы ошибаетесь. Я никого не должен арестовывать. Я путешествую…
Человечек. Князь Мятлев благороднейший и наичестнейший человек. Он не совершил ничего дурного. Напротив, объятый подлинной страстью и состраданием, протянул руку помощи…
Я. Вы имеете в виду даму?
Человечек. Вот именно, генацвале… Мы, грузины, знаем, что такое протянуть руку помощи…
Я. Ну, хорошо, но как вы это все… откуда это все стало вам…
Человечек. Это ведь так просто. Господин полковник, мы, грузины, пережили трагическую историю. У нас очень тонкая интуиция, и все, что может нам угрожать, перестает быть для нас секретом. Еще мысль о нашествии только начинает созревать в головах наших врагов, а мы, генацвале, уже ощущаем в воздухе далекий запах бедствия.
С другой стороны, господин полковник, те же самые печальные обстоятельства привили нам вкус, вернее, приучили нас к некоторым преувеличениям, ибо сигнал об опасности должен быть чрезмерным…
Я. Мне не совсем ясна ваша мысль.
Человечек.Очень просто: мои друзья из самых лучших побуждений могли и преувеличить опасность, это не исключено, и я пришел сюда, чтобы лично от вас услышать, что все это вздор и что вы вовсе не собираетесь… Скажите мне, что это неправда, умоляю!
Внезапно я понял, что этот маленький, гордый, безукоризненный человечек беспомощен как дитя, что он ничем серьезным угрожать не может, что единственное его оружие – это безупречный галстук да горькая просвещенность. Я почувствовал к нему глубокую симпатию, и, видимо, это отразилось на моем лице, так как он улыбнулся и его большие грустные глаза повлажнели. Сомнения, которые меня было оставили, вновь зашевелились в душе, и нелепость порученной мне миссии стала еще очевидней. Я был несчастнее, чем он, ибо он находился в своем доме. «Ну, хорошо, – сказал я, – ваши друзья ввели вас в заблуждение. Вы довольны?…»
Человечек. Я знал, что это услышу! Какое счастье! (За окнами брезжили кавказские сумерки. Что–то мягкое, обволакивающее, вечное вплывало в комнату. Какое–то незнакомое умиротворение разлилось по телу. Он стоял передо мной, прижимая руки к сердцу, глаза его были полны радостных слез. Он был мне более чем симпатичен, немолодой, благородный, беззащитный, способный на подвиг.) Теперь я назову вас братом! О, вы даже не представляете, что это может означать!
Я. А что, Мятлев и его подруга очень обеспокоены?
Человечек. Помилуйте, они ничего не знают! Они ничего не должны знать…
Тут он роскошным жестом пригласил меня к распахнутому окну. Боже мой, что там творилось! Все пространство под окнами было заставлено пролетками и колясками, полными расфранченных пассажиров, толпились люди, какие–то дамы глядели на меня с благосклонностью сестер. Мой гость что–то крикнул, замахал рукою, и все пришло в движение. Грянула музыка. По коридору раздались шаги, и моя комната стала наполняться неизвестными мне людьми. Что было потом – передать невозможно. Я пил из позолоченного турьего рога амброзию! Откуда–то появились вертелы с нежнейшими румяными ломтиками ягнятины, а следом – серебряное блюдо с жареным поросенком, а следом – такое же блюдо под осетром. Все было как в тумане. Подливки были жгучи, музыка приводила в сладкую дрожь, четыре усатых красавца пели в мою честь, и, кажется, я разрыдался. Помню, что я просил своего маленького гордого волшебника спровадить Мятлева и его спутницу поскорее куда–нибудь в укромное место, чтобы не искушать меня. Помню, что я твердил что–то такое о жажде покоя и о лжи, которая сопровождает нас в течение всей нашей жизни. Мой маленький повелитель обнял меня, и мы пили с ним…
Утром я проснулся в своей постели. Видимо, Гектор позаботился обо мне. Голова была свежа. Все помнилось. Даже увиденный сон не рассеялся, как бывает обычно с пробуждением, а вспоминался с деталями. Казалось, будто и в самом деле всей гурьбой с шумом, и пением, и поцелуями мы рассаживались по экипажам и под музыку и крики катили по ночному Тифлису куда–то далеко, на берег какой–то шумной реки, и там под раскидистыми деревьями, в озарении факелов продолжали есть, пить и клясться друг другу в вечной любви, покуда не посветлело небо. Затем мы мчались обратно, и я сидел в экипаже, поддерживаемый моим маленьким волшебником, окруженный подаренными мне серебряными кубками, влажными от вина, позолоченными рогами, ажурными блюдами, кинжалами… И на всем пути по ночному городу меня сопровождали звон, позвякивание, скрежет…
И вот представь себе мое изумление, когда, восстав ото сна, вдруг обнаружил, что целый угол в моей комнате загроможден этими дорогими сувенирами, звонкими многозначительными знаками нашей взаимной и искренней симпатии.
Поручик Чулков доложил мне, что по сведениям, поступившим в его распоряжение, наши петербургские друзья намереваются продолжить свое путешествие, однако не ранее, чем насладятся пребыванием в этом городе…
Петр фон Мюфлинг».

74

Дурацкая утренняя неуместная зурна, пронзительно вскрикнувшая за окном и стихшая, грустный, монотонный, непрекращающийся вопль продавца мацони, похожий на призыв о помощи, сварливая перебранка вороватых тифлисских воробьев – все становилось привычным, словно сопровождало с детства.
– Вот видите, – говорил Гоги Киквадзе, – теперь вы убедились, какое прелестное снадобье от старых ран этот Тифлис? – И он одергивал полы своего поношенного, единственного, но безукоризненного сюртука. – Мы, грузины, рождаемся опьяненными воздухом, кипящим вокруг нас, – и легкими прикосновениями длинных взволнованных пальцев проверял положение галстука, словно проигрывал фортепьянную гамму, – эээ, генацвале, это не зефир, выдуманный поэтами, ничтожная пустота, годная, пожалуй, лишь для риторических восклицаний… это тяжелый, густой, хрустящий, вечный океан… эээ… да… пахнущий горем, розами и грубыми одеждами наших предков! Барнаб Кипиани смог бы все это подтвердить, когда бы не был в отъезде… – И его аскетическое лицо озаряла белозубая улыбка, и карие глаза торжественно сверкали, и его тщедушное тело увеличивалось до гигантских размеров, и этот маленький, жилистый, немолодой гигант, отбрасывая нервную тень, раскачивался перед Мятлевым… Он провозглашал все это, успевая одновременно с восхищением вспоминать недавнюю победу над жандармским полковником, и светлоглазое хищное лицо петербургского тигра уже укрощенным маячило перед ним. – Вино, дары, высокопарные речи!… О, мы не так просты, не так просты…
– Что вы имеете в виду? – спросил Мятлев.
– Неважно, – заторопился Гоги, – совсем неважно… Все, что хотите…
Мятлев оставался в полном неведении, поэтому ленивая, праздная, рассеянная, слегка глуповатая его улыбка умиляла господина Киквадзе и даже потешала…
Стояло раннее жаркое июльское тифлисское утро. Лавиния еще спала. Мятлев, разбуженный воробьями, криками и музыкой, прокрался на балкон в тот момент, когда начищенный, сияющий, элегантный господин Киквадзе выбирал на мощеном дворе у двух соперничающих торговцев розовые, распадающиеся дымящиеся абрикосы. Торговцы протягивали к маленькому гиганту руки и то ли укоряли его, то ли благодарили, а он движением руки отправлял отобранные корзины в дом и посмеивался, и негодовал, и клялся в вечной любви… Затем он увидел Мятлева и взлетел к нему на балкон по витой лестнице, чтобы разглагольствовать о целебных свойствах тифлисского воздуха и тайно гордиться удачным завершением вчерашнего пиршества.
Затем явилась прекрасная голубоглазая Мария, вся в черном, с тихой улыбкой на тонких бледных губах… И день начался.
– Надеюсь, вы не будете возражать, – внезапно пролепетал Гоги, – если с нами позавтракают два очаровательных петербуржца?
– Петербуржца? – удивился Мятлев.
– Петербуржца, – деликатно хмыкнул господин Киквадзе, – они очень загорелись увидеть вас и вашу Лавинию.
«Петербуржцы?» – подумал Мятлев, и что–то тоскливое, едкое, удушливое подступило к горлу.
– Петербуржцы? – переспросил он и пожал плечами. – Я буду рад, – и почувствовал, что ленивое, счастливое, бездумное, тягучее питье медленно, но неумолимо утекает из чаши и тонкий, полузабытый комариный писк нарастает и приближается. – Уж если вы рекомендуете, то мне остается только радоваться, – сказал он, не узнавая своего голоса.
Господин Киквадзе радостно кивал и делал Марии какие–то знаки. Затем раздалось утреннее «Варикоооо!», бряцание ножей и вилок в прохладном полумраке столовой, потянулся запах свежего хлеба, зелени… Вдруг за закрытой дверью пронзительно закричала Лавиния, и Мятлев устремился на крик.
Она спала, свернувшись калачиком, по обыкновению подложив ладонь под щеку и выпятив нижнюю губу. Немного успокоившись, Мятлев отправился заниматься туалетом, а когда вошел в столовую, все уже были в сборе.
Впрочем, сказать «все были в сборе» значило ничего не сказать, ибо даже легкий взгляд выдавал необычность этого утреннего застолья. Прежде всего все так смотрели на вошедшего
Мятлева, словно ждали его команды, чтобы приступить к трапезе; кроме того, лица присутствующих выражали столь неприкрыто и восторженно это самое ожидание, что за ним можно было предположить лишь наступление чуда. Поэтому Мятлев застыл на пороге и с мольбой о защите глянул на Лавинию. Однако Лавинии как бы и не было вовсе. На самом почетном месте восседал господин ван Шонховен с глазами, полными слез, насмешливо опустив уголки губ. Справа и слева от него, наподобие почетного конвоя, застыли два офицера. Тот, что слева, высокий, узкоплечий капитан, светлоголовый, коротко остриженный, мрачный, бледноглазый, затянутый в мундир ослепительной белизны, был давний знакомец Мишка Берг. Тот, что справа, покоренастей, с роскошной улыбкой, украшенный кудрями сомнительной густоты, в выцветшем военном сюртуке, небрежном, словно с чужого плеча, поручик с толстыми влажными губами – Коко Тетенборн.
– Ба! – сказал Мятлев забытым кавалергардским баском. – Вы ли это, господа?… Следовало бы огорчиться и даже разгневаться при виде этих двух наглых шалопаев, свидетелей былых падений и утрат, но время, очевидно, и впрямь способно врачевать, а человеческие пристрастия столь склонны к метаморфозам, что ни гнева, ни огорчения не вызывали эти фигуры, явившиеся из воображения.
Белое имеретинское вино пилось по–тифлисски, до дна. Чужая музыка за окнами звучала как своя. Июльская духота не проникала в полутемную столовую. Мария все так же тихо и иконописно улыбалась гостям, господин Киквадзе произносил тосты. «Варикооо! Варикооо!…» – витало в воздухе.
Мне доставляет (и вы, видимо, заметили) громадное наслаждение живописать все это. То, что передо мной всего лишь обрывки чужих воспоминаний, случайные, выветрившиеся из памяти детали, – все это не помеха для сердца, омываемого горячей, здоровой и обильной кровью предков. Я вижу этот стол, и ощущаю ароматы яств, и слышу торопливые слова, хоть звук их давно угас, и чувствую и в себе самом ту легкую, лихорадочную связь, возникшую среди пирующих, когда все можно, до всего есть дело, а пределы дозволенного расширились и лишь угадываются возле линии горизонта.
– Вы, князь Сергей Васильевич, и не подозреваете, что значит для нас этот дом! – крикнул Коко Тетенборн. – Вы только вглядитесь в лицо госпожи Амилахвари, этой Марии Амилахвари, вы только представьте себе: А–ми–ла–хва–ри!… Ну скажите, смог бы Мишка Берг, этот мрачный конкистадор, потрошить там где–то своих безумных горцев, когда бы не знал, что время от времени он сможет видеть это лицо!…
– Браво! – прошептал господин Киквадзе. – Какой тост, генацвале!
– Что он такое опять говорит? – сказала Мария, краснея.
– Лично я вырос в этом доме, – продолжал меж тем Коко, размахивая бокалом, – я родился в этом доме… Единственная женщина, которую я люблю всю жизнь, – это она! – Он мельком глянул на Мятлева. – Ээ, князь, того, о чем вы думаете, не было, не было!… Вздор все!… Вы думаете про вздор… Вот князь показывает мне своими мудрыми, проникновенными глазами, мол, что–то такое было где–то когда–то… Я ведь подразумеваю в высшем смысле, а не какие–то там ваши глупости и подозрения… Пусть Мишка скажет, честный воин…
– Успокойтесь, Коко, – попросила Мария, – все знают о вашей давней братской любви ко мне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80


А-П

П-Я