Каталог огромен, цена порадовала 

 

(На этом месте Мятлев, читая, пожал плечами, не совсем беря в толк слова юной дамы.) Все мои беды ничтожней Ваших, а радости будничней. Вы такой человек, что достойны многого и самого прекрасного… (Здесь Мятлев покраснел и присвистнул.)
Теперь несколько слов о себе, хотя стыжусь обременять Вас, но уж, поскольку все равно пишу, чего ж таиться… У меня все прекрасно, если не считать болезни, которая со мной вдруг приключилась, так что наше свадебное путешествие оборвалось под Москвой и мы застряли. Жар давно миновал, но доктор не велит двигаться с места. Живем по–деревенски и обучаемся искусству по выздоровлении все успеть, все сделать, обогатиться, прославиться, всех очаровать, оставить по себе добрую память, со всеми подружиться, всем наговорить приятностей, ничего не упустить, благопристойно умереть и прочее… Все длится и длится наше несуразное медовое приключение, и мы, представьте себе, ни разу не фехтовали и не стреляли по бутылкам. Евдокия Юрьевна очаровательная женщина, бог надоумил ее ехать с нами, ибо, когда Александр Владимирович бывает вынужден обстоятельствами покидать нас ради непременных дел, она не дает мне впасть в отчаяние. Она премилая рассказчица, и благодаря ей мои сведения о многих предметах стали значительно глубже и полнее. (Тут Мятлев рассмеялся, отчего подававший ему чай Афанасий вздрогнул и попытался заглянуть в письмо.) Я так надеялась, что за шлагбаумом начнется иная жизнь, да, видимо, мы выехали не за тот шлагбаум: особых перемен в своей судьбе не замечаю.
Милый князь, что же касается до необитаемого острова, который так взволновал Вас, то поверьте, что беспокойство Ваше пустое: maman не могут шокировать подобные фантазии, а ежели бы это даже свершилось и мы с Вами очутились бы в таком месте, кому какое до того могло бы быть дело? Два взрослых и хорошо воспитанных человека поселяются на необитаемом острове – чего ж за них опасаться? Так что Ваш ужас, милый князь, напрасен тем более, что все необитаемые острова нынче, говорят, расхватаны, да и за ближними шлагбаумами – опять все то же».

49

Где же вы, господин ван Шонховен?… От этого вопроса кружилась голова пуще, чем от любого из былых кавалергардских снадобий.
Стоял август середины века, и князь в своей видавшей виды коляске носился по Петербургу, словно поклялся промерить его вдоль и поперек. Над Исаакием печальная одинокая ворона кричала нечленораздельное.
Все было покинуто в разрушающемся доме: литературные упражнения, наставления древних; Афанасий, бьющий свою Аглаю; Аглая, посягающая на самого князя. Воистину и дом, и вся жизнь – все трещало по швам, не будучи скреплено делом, пристрастием, горячей кровью и здоровьем…
Действительно, думал князь с пафосом, в полубреду: «Что я? Жалкие потуги на страдание
– вот мой удел. Где же цель, влекущая всех, даже ничтожного господина Колесникова? Какие бури я преодолел? Ради кого пожертвовал собою?…» И тут же смеялся над чуждой ему риторичностью. Где же вы, господин ван Шонховен? Лишь эти острые ключицы казались теперь единственной истиной, впрочем упорхнувшей, растаявшей, приспособленной другим, ловким и неотвратимым соплеменником. «Вы выглядите самоуверенным, однако глаза выдают вас», – сказал князю как–то некий доброжелатель, и хотя в этом заявлении не было глубины, но Мятлеву захотелось поразмышлять об этом, ибо человеку его склада всегда необходимо все знать о себе с горькой стороны: горечь – верное средство от самообольщения… Ах, до самообольщения ли?…
А не был ли по–своему прав полузабытый барон Фредерикс, счастливый сознанием собственной зависимости от окружающих его собратьев? И не был ли прав господин Свербеев, мерзнущий на морозе и висящий в дымоходе вниз головой ради целей, нашептанных ему однажды? А квадратный доктор Шванебах, покончивший с собственной жизнью в порыве любовного вдохновения, когда он смог наконец в него поверить? И ничтожная рыжеволосая Аглая, приручающая своего чудовищного Фонарясия? И сам Фонарясий, по слову господина Свербеева листающий дневники князя с неизвестной целью, во имя, видимо, каких–то обещанных райских блаженств? И государь, повесивший тех пятерых, ибо так ему велел, как он сам говорил об этом, гений его народа?… Да разве они все не правы по–своему?…
Спустя несколько дней у него написалась уже знакомая современникам лермонтовская строка: «А годы проходят, все лучшие годы…» Но он никак не мог вспомнить: в дневнике ли написалась или в очередном письме к господину ван Шонховену.
Затем, доведенный до исступления хандрой, самокопанием и капризом немедленно удалиться на необитаемый остров в компании с юной соблазнительницей, он принялся сам фантазировать, и ему взбрела в голову восхитительная кавалергардская идея нагрянуть в осиротевший дом к госпоже Тучковой и, уперев дуло пистолета в ее горячую грудь, принудить ее быть соучастницей в одном щекотливом деле, в весьма пикантном дельце, в некоем, на первый взгляд, не вполне пристойном поступке, в предприятии… Хотя всему свой черед.
И вот он носился по городу и под грохот колес додумывал оставшиеся мелочи своего грандиозного плана, довольно потирая руки и прищелкивая языком, воображая, как я обрадуюсь счастливой возможности проявить себя заодно с ним на поприще самого благородного интриганства.
Отказать ему в соучастии было свыше моих сил, да и предприятие показалось волнующим, хотя я несколько охладил его пыл, и внес поправки, и умерил его преждевременное торжество, и, как говорится, провел по идее тонким наждаком. Наши окаменевшие сердца запылали, словно ушедшая юность и не покидала нас.
Как мы известили о своем появлении в доме госпожи Тучковой, бог свидетель, не помню. Во всяком случае, нас, сверх ожидания, приняли тотчас же и весьма любезно, и мы в своих черных сюртуках, напоминая одновременно свергнутых датских принцев и лондонских клерков, прошествовали по комнатам этого несчастного дома и очутились перед самой госпожой Тучковой.
Я ожидал увидеть фурию, а передо мной возникла очаровательная дама с глазами, в которых лукавство умерялось расположением, и с улыбкой, доведенной до совершенства.
Ого, подумал я, ежели она такая, то какова же дочь! Я видывал господина ван Шонховена ребенком, позже не привелось. Вполне вероятно, думал я, что она могла превратиться в писаную красавицу, хотя князь не был лишен возможности, думал я, лицезреть всех прочих, отмеченных печатью красоты. Видимо, все–таки острые ключицы настолько поразили воображение князя, что остальное и не замечалось. Как же мы будем выкручиваться, думал я, перед этим всепроникающим взором, или наша репутация уже ничего не стоит? Да и сам Мятлев, видимо, понял, что его жаркий план – пустая фантазия да и только, и сейчас произойдет то самое, что не желалось быть учтенным там, за стенами этого несчастного дома. Она сказала: «Прошу вас, господа», – с такой прелестной интонацией, что я на мгновение прикрыл в растерянности глаза. Однако гром пока не грянул. Мы сидели в креслах неподвижно и напряженно. На бледном лице князя нельзя было различить ничего, кроме отчаянной решимости. Скажите, пожалуйста, думал я, сколь долго можно притворяться каменным? Меж тем пламень, исходящий от него, обжигал наши колени.
– Ваше лицо мне знакомо, – как бы случайно уронила она, вглядевшись в князя, но без суеты, не пристально, не так, как это умеют бестактные провинциалки.
– Видимо, мы встречались… – любезно согласился князь.
Они притворялись, будто незнакомы. Как странно, подумал я. Она не спрашивала, откуда господам стало известно о ее маленьком шедевре, который она вынуждена была продать.
– Крайние обстоятельства, господа, – сказала она с усмешкой и повела нас за собой. Какие же крайние обстоятельства при таком зяте, думал я, стараясь идти с Мятлевым в ногу. Вот, вероятно, комната господина ван Шонховена, предполагал Мятлев, стараясь запомнить на всякий случай все двери одну за другой. Госпожа Тучкова легко летела впереди, ловко взмахивая тяжелым подсвечником, почти не касаясь туфлями пола.
– Моя дочь, господа, – роняла она между прочим, – очень дорожит этой работой… И, хотя она нынче отрезанный ломоть, я вынуждена считаться… – Странный голубой дым окутывал эту очаровательную ведьму, и облачко его становилось гуще по мере нашего приближения к цели. – Происходят странные вещи, господа, – продолжала она, не дожидаясь отклика, – полотна старых мастеров внезапно стали предосудительны, или нежелательны, или еще что–то там такое, или это связано с нынешними воззрениями, которые старым мастерам были незнакомы, ибо, если бы они им были знакомы, они и не подумали бы малевать свои излюбленные сюжеты… – И мне показалось, что она хохотнула. – Вас это не пугает, господа? – Но мы молча и упрямо, сохраняя возможное достоинство, подобно страже, шагали в некотором отдалении за ней, не обнаруживая в хозяевах дома большого пристрастия к искусству. – А не случалось ли, господа, вам встречать мою дочь в свете? – продолжала она. – Она несколько раз появлялась и произвела впечатление. Последний раз это было на пасху… Она была в платье из голубого шелкового тюля, и на воланах юбки букеты палевых камелий с листочками, представляете? – Тут мне снова послышался ее хохоток. – Его величество обратил на нее внимание. Ее супруг был в отчаянном положении… Вы не встречали ее?…
Мы огорченно вздохнули и тут–то наконец вошли в комнату, или, вернее, кладовую, ибо помещение это было до крайности завалено всяким дорогим сердцу и полунеобходимым хламом. В углу, освещенный желтым и шатким сиянием свечи, с холста сокрушенно покачивал головой запыленный вельможа… Князь Сапега, от которого мечтала отделаться госпожа Тучкова, этот неукротимый поляк, желтолицый и надменный, смотрел на нас не очень доброжелательно. Чего ж ей торопиться, подумал Мятлев, или и здесь уже побывал господин Свербеев и успел срисовать поляка, чтобы донести куда следует?
– Вы не знакомы с господином Свербеевым? – спросил он как бы случайно… Когда же выяснилось, что это не кто иной, как закройщик и одновременно секретный агент, или агент и одновременно секретный закройщик (каких чудес не случается между живыми?), она позволила себе усмехнуться, что у нее получилось весьма изысканно и пока еще вполне дружелюбно. Вот–вот грянет буря, думал я, с серьезным видом разглядывая поляка. И конечно, ни я, ни Мятлев не предполагали, какие строки зреют в великолепной голове госпожи Тучковой, как буковка к буковке укладываются тяжелые слова, как душно… как поникло все… даже пыль не шелохнется…
«…Выслушайте меня: этот богатый монстр, этот погубитель множества женщин объявился в моем доме, и по его виду я тотчас поняла, что он не на шутку взбесился на Ваш счет и будет прилагать дьявольские усилия, чтобы все перевернуть в Вашей судьбе. Отдавая должное его уму, образованности и фамилии, я намерена оградить Ваше благополучие от его посягательств. Я делаю это по возможности тонко, но бог знает, что из этого выйдет… Если он вздумает Вам писать, сохрани Вас бог отвечать ему даже в самом холодном тоне. Этого ему будет вполне достаточно для повода…»
– Князь Сапега, – сказала колдунья, – полюбил молодую очаровательную женщину, жену своего придворного… Влюбился… Очень ее домогался. Однако она была тверда, и усилиями ее мужа и матери эти предосудительные вожделения были, казалось, предотвращены…
– Она была тверда, а понадобились усилия мужа и матери? – негромко произнес Мятлев, щелчком сбивая нагар со свечи.
Госпожа Тучкова сделала вид, что не расслышала.
– И вот, – продолжала она, – он додумался до того, что однажды ночью (нет, вы только представьте!), воспользовавшись отсутствием обожаемого предмета и ее отца, пробрался в спальню к ее матери и, угрожая пистолетом, требовал ее согласия отдать за него дочь…
– Он влез в окно? – рассеянно спросил Мятлев и при этом глянул в окно. До земли было близко. Ему ничего не стоило подтянуться и взлететь на подоконник. Под окном бушевала толпа. Слышался хохот. Испуганная госпожа Тучкова открещивалась от него, как от беса. Пожилой бес в очках, в черной накидке, со старинным дуэльным пистолетом в руке вваливался в дом. Публика неистовствовала… «Лишь бы не уронить очки», – думал он, распаляясь…
– Он влез в окно… Это было летом, окна были раскрыты, – сказала госпожа Тучкова и при этом слегка побледнела.
Желтолицый грузный поляк надменно оглядывал Мятлева, не пытаясь отрицать своей причастности к минувшей трагедии.
– И что же?… У него так ничего и не вышло? – спросил Мятлев совсем равнодушно.
– Что вы, – воскликнула она, – он выкрал дочь, но ее успели отравить, и она скончалась у него на руках…
– Жестокая семейка, – засмеялся Мятлев, подтолкнув меня незаметно, и сказал с вызовом: – Я беру этот портрет. Хилым детям нашего века есть чему поучиться у этого князя, вы не находите?
– Я пришлю вам это.
– Нет, – сказал Мятлев с упрямством дитяти, – я возьму это с собой. Ваша дочь не очень будет огорчена?
– Кто? – спросила она с ужасом.
– Дочь…
– При чем моя дочь? – спросила она торопливо.
– Вы же говорили, что ваша дочь любит этот холст…
– При чем здесь моя дочь?… – сказала она, успокаиваясь, и призналась, что держать в доме писанный поляком портрет поляка, да к тому же известного своими антирусскими настроениями, значит навлекать на свой дом неудовольствие, а может быть, и гнев…
В письме к дочери, которое непрерывно продолжало сочиняться ею, появились новые строки: «…Я продала ему портрет князя Сапеги, так горячо любимый Вами. Он не раздумывал, хотя, как Вы догадываетесь, этот холст был ему нужен как пятая нога… Он думал о Вас, и глаза его были переполнены (я это видела) желанием погубить Вас, как многих, многих иных не поберегшихся дурочек… Сомневаюсь, что на этом все кончится… Вы бы посмотрели на эту фигуру тощего старика, преждевременно состаренного развратом и капризами, на лошадиное лицо под очками… О чем думали те дурочки, неизвестно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80


А-П

П-Я