Покупал тут магазин 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

не было для них повода. Случались расстрелы, но они не трогали ее, она считала, что во время революции это неизбежно. Ведь еще в гимназии Овнаньяна, когда они изучали историю Великой французской революции, учитель говорил о казнях, да и сама она раньше сознавала их неизбежность. Но только сейчас, казалось, у нее раскрылись глаза, и она почувствовала ужас перед наказанием, грозящим ее братьям. Сколько людей так же, как и ее братьев, арестовывали, осуждали и расстреливали, сколько жен лишились мужей, сколько матерей — сыновей, сколько сестер — братьев, сколько детей — отцов! И во имя чего все это? Благополучия людей! Странно: во имя благополучия одних людей лишать жизни других! Этого она не могла понять. Прежде как будто понимала, но теперь — нет!
— И эти убийства совершаются во имя благополучия людей? — вдруг обратилась она к мужу.
Виргинии трудно найти нужные слова, чтобы выразить свою мысль. Она на минуту задумалась, умолкнув, потом набралась решимости:
— Это все так, но... Во всяком случае, убивать... Я думаю... человек человека.,. Нет, не понимаю... О, если бы я знала, что ты принимал участие в убийствах, то я... то я не знаю, что бы сделала!..
На минуту воцарилось молчание.
Осеп взглянул на взволнованное лицо жены.
— Что бы ты сделала?
— Что? — Виргиния растерялась.
Конечно, если бы выяснилось, что Осеп принимал участие в убийстве людей, как же она после этого могла оставаться с ним... Но нет. Осеп не может убить человека! Никогда она этому не поверит!
— Но ты, конечно,— Виргиния кладет руку на плечо мужу,— ты никогда не... Я только так спросила тебя...
И улыбка кривит ее губы.
Осеп молчит.
— Теперь, что касается Рубена и Сурена,— продолжает Виргиния,— я хотела бы только знать, в чем их вина?
— Я же тебе сказал — следствие все выяснит,— сухо ответил Осеп и, надев кожанку, не умывшись и не выпив .чаю, вышел из дому.
Виргиния так и не получила ответа на свой вопрос. Ей стало страшно.
Что будет, чем все это кончится?
То были тяжелые, неспокойные дни. День и ночь бушевала вьюга. И вместе с неутихающими порывами ветра в маленьком городке вихрились темные слухи. Неспокойны были горожане, неспокойны были и большевики. Что-то будет?..
Запрещено было хождение по улицам после восьми часов вечера. По ночам с порывами ветра доносился шум куда-то мчавшихся автомобилей. Вз-зз... «Бегут»,— шептали горожане, сидя у себя в домах с наглухо запертыми дверями, и не решались выглянуть на улицу. Ночь, темно, опасно!.. Но с наступлением рассвета они быстро вскакивали с постелей, в одном белье подбегали к окнам —ушли или нет? Боязливо выглядывали и каждое утро видели одно и то же — полусонных красноармейцев-часовых в буденовках со звездой, устало прохаживающихся по улице, или развеваемые ветром красные флаги на соседних домах. Нет, они еще здесь... И осторожно, один за другим, выходили на улицу лавочники, ремесленники. Осторожно оглядывались по сторонам, шли на базар узнать новые слухи. Собирались перед расклеенными на стенах газетами, объявлениями и плакатами и со страхом, втянув голову в воротник, подобно путнику, застигнутому бурей, молча читали и так же молча удивлялись. О, эти большевики ничего толком не напишут, ничего ясного не скажут, чтобы можно было понять, в чем дело, что такое происходит. И, стоя на базаре у дверей закрытых лавок и магазинов, старались по движениям, походке и выражениям лиц угадать, какова обстановка. И когда кто-либо из большевиков пробегал, придерживая рукой болтавшийся сбоку револьвер, они многозначительно подмигивали друг другу.
— Бежит...
— Гм!
— Видимо, что-то случилось...
— Гм!
И многозначительно кашлянув, торжествующе смотрели друг на друга. Если же случалось, что проходила группа большевиков, мирно и спокойно беседуя или даже весело смеясь, они внимательно вглядывались в них, стараясь придать лицу выражение безразличия, а затем тихо перешептывались друг с другом.
— Видно, дела у них неважны, стараются смехом прикрыть свои неудачи,— начинал кто-нибудь.
— Мол, смотрите, у нас все в порядке,— добавлял другой, подмигивая.
В это утро, когда Осеп в сапогах и в кепке прошел по базару, засунув руки в карманы кожанки, торговцы, толпившиеся перед расклеенными на стенах газетами и у дверей закрытых магазинов, глядя на его задумчивое лицо, зашептали:
— Брови нахмурены, значит дела плохи...
И действительно, Осеп выглядел мрачнее обычного — брови суровее сдвинулись. Он был задумчив. Выйдя из дому, он, вместо того чтобы идти в ревком, направился к шоссе, которое вело далеко за город, в деревни, в города, в Ереван... Знакомые, а иногда и незнакомые кланялись ему — кто из уважения, а кто и просто, чтобы привлечь его внимание. Но Осеп никому не отвечал, вернее — не замечал никого. Он шел сосредоточенный, углубившись в свои мысли. Думал об утреннем разговоре с женой. Осеп не все сказал жене, да и не мог сказать. Он не мог сообщить истинную причину ареста. Помочь братьям она бы не смогла, только расстроилась.
Осеп не говорил с женой о партийных делах не потому, что не верил ей. Напротив, он безгранично доверял Виргинии, но так сложилось у них с первых же дней совместной жизни, теперь это просто вошло в привычку. Сколько раз случалось ему подвергаться серьезной опасности, сколько раз был он на волосок от смерти, но никогда не говорил об этом жене, потому что Виргиния и без того много пережила. Даже теперь каждый пустяк волнует, тревожит ее. Но на этот раз причина его молчания заключалась в другом: никто, кроме пяти членов ревкома и еще нескольких ответственных товарищей, не должен был знать, за что арестованы братья Асланян. Надо было соблюдать крайнюю осторожность.
Дело было в том, что Ереван пал. Восставшие дашнаки захватили город, между ними и коммунистами шел бой, исход которого трудно было предопределить. Если бы кто-нибудь узнал об этом, весть с молниеносной быстротой распространилась бы по городу и контрреволюционные элементы могли бы спровоцировать восстание. С ереванскими повстанцами и поддерживали связь братья Виргинии. Накануне вечером товарищи, дежурившие на одном из второстепенных путей города, совершенно случайно задержали какого-то крестьянина. Он показался им подозрительным. У него нашли письмо дашнакских повстанцев на имя братьев Виргинии. В письме говорилось: «Ереван в наших руках, пора и вам поднять восстание».
По некоторым намекам в письме можно было судить, что оно не первое. Связь с дашнакским центром была совершенно очевидна. Ну как можно было об этом говорить Виргинии? О падении Еревана Осеп и его товарищи знали еще неделю назад, но они и не подозревали, что повстанцы уже давно поддерживали связь с их городом и теперь здесь, возможно, тоже готовится восстание. Вот почему один из членов ревкома решительно требовал немедленного расстрела братьев Асланян. Двое других советовали ждать новых известий из Еревана: быть может, восстание там уже подавлено, и тогда будет видно, что делать. «Допустим, что Ереван все еще в руках врага, что же из этого следует? — думает Осеп, шагая по шоссе.—Допустим, что мы расстреляем их...» Как после этого отнесется к нему жена? Возможна ли будет их совместная жизнь? Он, осудивший ее братьев на смертную казнь, сможет ли после этого смотреть ей в глаза, садиться с ней за стол, спать в одной постели? «О негодяи! Надо же, чтобы именно вы были ее братьями!»
Засунув руки в теплые карманы кожанки, Осеп идет по дороге и думает: почему в свое время он не принял предложения Центрального Комитета поехать в Эчмиадзин. Там хоть не было бы родственников жены. А теперь... Тошно даже подумать... И, потом, ведь у этих подлецов есть жены, дети... Но для Виргинии главное — братья, а не их дети и жены. Будь еще письмо адресовано одному из них! Так нет же — оно обращено к обоим, и это слово в письме: «Получили». Значит, ее братья что-то написали, а те получили и ответили...
«Поди пощади их! Мыслимо ли? — спрашивал себя Осеп.— А разве «они», будь я на их месте, пощадили бы меня? Конечно, нет! Ни за что!» С того самого дня, как он приехал сюда, они не желали видеть его, всячески избегали, встречаясь, даже не здоровались. Да, они ненавидят его, люто ненавидят, и если случится что-нибудь — ну, допустим, временный переворот — они в первую очередь пустят в расход его, Осепа.
«Ведь на самом деле так и сделают,— подумал он.— А может быть, нет? Пощадят? Если и пощадят, то из-за сестры». И он тоже думает о них из-за их сестры, а вовсе не из жалости к ним.
Но к лицу ли революционеру делать поблажку этим бандитам, которые хотят погубить народное дело? Хотя бы они и были братьями жены? Допустимо ли? Если даже, скажем, кто-либо из членов ревкома и пошел бы на это, облегчил бы их участь (а единственная мера наказания за их вину — расстрел!), как отнеслись бы к этому он сам, Осеп, или его товарищи? Нет, двух мнений не может быть: они решительно осудили бы его.
Но если он любит свою жену и делает это во имя любви к ней? Можно ли послать на расстрел братьев любимой женщины?
Задав себе этот вопрос, Осеп невольно остановился, как перед внезапно разверзшейся пропастью. Посмотрел вокруг и только тут заметил, что очутился далеко за городом. Надо возвращаться. Обратно шел теми же неторопливыми шагами, вновь и вновь мучительно думая о жене, о своих товарищах, решительно настроенных против ее братьев. Сергей в ту же ночь хотел расстрелять их. Сако, тот больше молчал, щадил его, Осепа, но видно было, как и он взволнован.
Все это так. Но все же как быть? Самое большее, что он может сделать, если не хочет обагрить руки их кровью, это — пойти и заявить товарищам, что по весьма понятным причинам он отказывается от участия в заседании по вынесению приговора братьям Асланян. Но удовлетворит ли это Виргинию? Нет, конечно, она и в этом случае будет обвинять его за то, что он не воспользовался своим авторитетом, не защитил. Виргиния скажет, что он умышленно воздержался и тем самым предал ее братьев в руки «безжалостных» людей. А что если в самом деле использовать свой авторитет? Но это было бы равносильно измене! Нет, лучше воздержаться! Вот, если бы Виргиния сама была революционеркой, она поняла бы его положение. И, на самом деле, если бы она была революционеркой, разве она, даже будучи сестрой, поступила бы иначе? И о чем бы Осеп ни думал, его мысли вновь возвращались к шуринам. Подлецы! Хоть бы пощадили своих детей,- жен, мать, сестру!
Раздумывая над случившимся, Осеп медленно возвращался, как вдруг перед ним остановился один из милиционеров ревкома.
— Товарищ председатель...
Осеп внимательно посмотрел на милиционера, и ему на миг показалось, что тот все время шел с ним. А милиционер поднял руку и по солдатской привычке щелкнул каблуками грубых сапог.
— Товарищ председатель, тебя в ревкоме ждут.
Сказал задыхающимся басом и снова щелкнул каблуками.
— Получена телеграмма, говорят — срочная. Дома тебя не было, и я...
Осеп взглянул на часы. Девять. Значит уже два часа, как он вышел из дому. Сегодня он условился с товарищами встретиться в восемь, чтобы обсудить срочные дела, в том числе и дело братьев Асланян.
— Товарищ председатель, я ухожу...
— Иди.
Милиционер повернулся и быстро зашагал по улице, меся мокрый снег.
Ревком помещался в центре города, на главной улице, в красивом доме купца Атаева. Когда-то здесь останавливались высокопоставленные лица: губернаторы, уездные начальники, архиепископы и епископы, даже сам католикос Хримян Айрик, по пути в Петербург. Зная, что здесь останавливались «столь почетные гости», как говорил домохозяин, горожане смотрели на этот дом с особым уважением, с подобострастием слуг.
Каждый год с наступлением весны купец Атаев ремонтировал дом, красил, белил наружные стены, и, если, случалось, просили у него денег на содержание школы или на устройство колодца, он каждый раз отвечал одно и то же: «Я служу нации своим домом, а другие пусть служат ей своим кошельком». Купец был такого высокого мнения о своем доме, что никак не мог допустить мысли, что со временем он превратится в «канцилар» — так теперь он с душевным прискорбием называл свой бывший дом — и вместо католикоса, губернатора и уезд
ного начальника в нем будут останавливаться и жить «какие-то бродяги, неизвестные, темные люди, шантрапа».
Раньше в комнатах и коридоре дома царила такая торжественная тишина, что, как говорится, слышно было, как муха пролетит, а теперь... Шум и гвалт, с утра до позднего вечера беспрерывно входит и выходит разношерстная публика, люди толпятся у входа и в коридоре, а в комнатах много молодежи, женщин и мужчин — они сидят за письменными столами и без конца пишут, пишут и пишут...
Здесь издавали приказы, распоряжения и почти во всех комнатах, подобно швейным машинам или пулеметам, неумолчно трещали «ремингтоны» и «ундервуды» — чик-чик-чик... та-та-та... чик-та-чик-та-чик-та... писали без конца, без устали, торопливо! Писали извещения, распоряжения, секретные отношения.
В былые времена только в праздники на фасаде дома Атаева развевалось трехцветное знамя. А ныне вот уже третий месяц, как над домом водрузили громадное красное знамя, а над дверью развеваются два флага. Кроме того, на стенах дома, которые с такой заботливостью каждой весной белил Атаев, расклеивали в день по одному, а то и по два плаката. То здоровенный крестьянин выгоняет метлой помещиков и попов, то рабочий, засучив рукава, разбивает молотом железные цепи, опутавшие земной шар, то рабочий и крестьянин братаются серпом и молотом. Такие же плакаты украшали и комнаты, где строчили, как пулеметы, «ремингтоны» и «ундервуды».
Кабинет председателя ревкома оклеен обоями. На стенах висят портреты Маркса, Энгельса, Ленина, плакат с изображением красноармейца в буденовке, со штыком, направленным к сердцу буржуя. На стенах лозунги: «Смерть буржуазии!», «Долой капитализм!», «Да здравствует труд!», «Все на субботник!».
А над головой председателя:
«Короче. Кончил дело — уходи!
1 2 3 4


А-П

П-Я