https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_kuhni/Grohe/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Репин берет не к восхвалению Иоанна Грозного тему убийства сына, Ге по-иному анализирует Петра и Алексея. Суриков пытается войти в основные корни исторического далека, где героику создают толпы простого люда.
В сюжетах историко-религиозных также новая сторона начинает волновать художников: «Голгофа» Рябушкина, «Что есть истина?» Ге, «Николай Чудотворец, останавливающий казнь» Репина бытовят и ставят новые философские, текущего значения, запросы уже, казалось бы, изжитым темам.
Перечисленные художники — это звезды среди передвижников, перехлестнувшие передвижничество, а в массе своей сера и тускла была артель Крамского, не хватало ей выдумки, жизнерадостности, сатиры гоголевской. Провинциальная серьезность делала скучными их выставки, и не мудрено поэтому, что появление «Запорожцев» Репина и было, в сущности, взрывом, закончившим историческую миссию передвижничества. Эта картина показала, как полно и профессионально надо подходить к обработке сюжета, чтоб самое простое умозаключение и самую пылкую «гражданскую скорбь» перевести в такой живописный образ, чтоб он крепко ударил зрителя.
На Западе существует пословица: все искусства хороши, кроме скучного.
Приведу пример-гротеск с обработкой сюжета на Западе.
На народном гулянье в Париже среди прочего я видел такую развертку сюжета.
За брезентом небольшого балагана — лязг цепей и дикий рев.
На подмостках — мрачный мужчина с засученными по локоть рукавами. Он еще не пришел в себя, еще не успокоился от предыдущего представления. Он тяжело дышит и отрывисто заявляет публике об исключительной необходимости посетить его балаган... Но он предупреждает, что лица со слабыми нервами едва ли перенесут предлагаемое зрелище, и он просит почтительно этих лиц избежать посещения его театра...
Нечего и говорить, что после такого предупреждения палатка моментально заполнилась зрителями.
Когда укомплектовалось помещение, мрачный хозяин взял п руки железные вилы и озабоченно осмотрел присутствующих. Удостоверившись в их достаточном присутствии духа, он сделал небольшое вступление к предстоящему спектаклю.
С острова святого Маврикия, который славится исключительными дикарями, ему удалось вывезти один из самых диких видов... Ученые склонны к мнению, что данный экземпляр, несмотря на его человекоподобную внешность, по крайней мере на три генерации ниже самого хищного павиана...
Это жестокое существо окончательно лишено всякого сознания...
Окончив лекцию, он сделал жест у рта и снизил голос:
— Теперь, месье, дам, внимание и абсолютная тишина!..
Владелец хищника отдернул полог.
В клетке, за железными прутьями, окованное пароходной цепью, сидело черное чудовище.
— Долго ли будешь меня мучить, несчастный? — вскричал антрепренер, суя вилами в клетку.
Чудовище ощерилось, завращало белками глаз и ляскнуло зубами.
— Опять ты хочешь жрать?! — еще трагичнее кричит хозяин и сует зверю на вилах сырую говядину. Монстр завозился, зарычал и, гремя цепями, впился в мясо и стал отрывать зубами кровавые куски.
По тому, как чудовище зарычало, произнося р-р, стало ясным, что оно родом из Марселя. Сажа, покрывавшая его тело, местами слезла, а за ушами, видно, просто забыли положить грим.
Веселье и хохот от собственной одураченности наполнили балаган.
— Повр диабль, иль сэ фер рир!.. (Он умеет смешить) — было общим возгласом.
— Надо, чтоб теща посмотрела, бигр де бугро!..
Полная касса никеля вознаградила предпринимателей.
Школа Штиглица дала трещину.
Передвижники и народники пробудили интерес к народному творчеству. Вскрыты были для городских центров изустные сказы, северная деревянная скульптура, богатство и разнообразие костюмов и утвари. Оказалось, что увражный русский стиль с ропетовскими петушками мало похож на еще имеющийся в наличности и живой в обиходе стиль народных масс, увязывающийся с такими произведениями, как «Слово о полку Игореве». Оказалось, в этом стиле можно членораздельно, не сюсюкая, изъясняться.
В. Васнецов, Рябушкин, Нестеров, Врубель — в живописи, Мусоргский и Римский-Корсаков — в музыке заговорили на этом языке. Строгановское училище в Москве перестраивалось на новый лад в связи с этим движением. К. Коровин, Е. Поленова и Малютин взрывали в его стенах «техническое рисование» с наносной стилистикой петушков и ренессансов.
Со смертью Александра Третьего группа архитекторов, возглавляемая Месмахером, утратила свое влияние на судьбы петербургского строительства. Месмахеру только дали возможность отпраздновать завершение музея и предложили подать в отставку.
Заволновались строгие чистотой и порядком коридоры.
Инициативу протеста взяли на себя ученицы. Прибалтийцы были мрачны и сосредоточенны. Русские, вообще любители неспокойствия, задорили: не нам ли, учащимся, знать, нужен ли школе Месмахер?.. Мы не допустим самоуправства!.. Но в выкриках было не удовольствие, конечно, но некоторая приятность настроения.
Плачем, мольбами учениц с простертыми руками и гулом мужчин первый назначенный заместитель Месмахера — М. Боткин был сплавлен. С лестницы школы, даже не пытаясь войти в директорскую, сей осторожный муж, не любивший лобовых встреч, ретировался. Вторым на пост директора был назначен Г. И. Котов. Или он оказался посмелее первого, или ученицы не уследили за ним, но он проник в директорский кабинет и оставался в нем уже до фактического конца школы.
Трогательно расстались мы с основателем технического рисования в России: все, по очереди, подходили мы целовать в мягкую бороду Месмахера. Старик плакал.
Если верна моя память, Месмахер умер в этом же году — после отставки.
Новый директор, выдавая мне мои документы для отправки их в Москву, сказал: «Жаль, что вы нас покидаете,— из вас вышел бы хороший работник».
Курс школы, видимо, начал менять направление, если и я становился пригодным в ее стенах. Но мне уже было невтерпеж: Москва грохотала вдали и манила меня в свою новую неразбериху. ..
Петербург и школа Штиглица развили во мне критическое отношение к вне и к самому себе. Они осмешнили мой провинциализм и уняли нетерпеливость в достижении цели.
Мне думалось, что, может быть, всякая школа, какая бы она ни была,— это печь для моей переплавки, и разжигается она моим собственным огнем: руководители только раздувают этот огонь либо гасят его.
Глава восьмая
МОСКОВСКОЕ УЧИЛИЩЕ
В первый же день посещения Училища живописи, ваяния и зодчества среди вновь поступающих бросились мне в глаза двое молодых людей: один —высокий блондин, худой, с острым носом, умно торчащим над усами. Бородка эспаньолкой в десяток, другой волосиков, на голове боковой пробор, который владелец головы очень ловко указательным пальцем укладывал на свое место. Молодой человек слегка шепелявил в разговоре, выпячивая выразительно, как при вкусной еде, губы. Одет он был довольно аккуратно.
Второй был полная противоположность первому: по грудь ему ростом, обтянутый натуго пиджаком и штанами. Волосы ни туда, ни сюда. Короткий, обрубком нос и полные губы, готовые фыркнуть при первом случае, который уловят его задорные глаза.
Иногда он подмигивал высокому товарищу на соседа и так неудачно, что сосед замечал подмиг, тогда высокий одергивал приятеля за пиджак.
Дон Кихот и Санчо Панса были неразлучны.
Эти юноши напомнили мне что-то знакомое по манерам и говору, и они действительно оказались моими земляками, с Волги.
На экзамене Панса удивил весь класс смелостью своего рисунка. Это не была неряшливость, это была какая-то детская самоуверенность в том, что, куда бы он ни бросил штрих, он будет на месте, как будто все запасы черного и белого были заранее приготовлены в руке рисующего и он только сеял ими. Еще до окончания экзамена преподаватель предложил Пансе остановить работу, ибо она вполне отвечала всем требованиям испытания.
Панса был Павел Кузнецов.
Дон Кихот был П. Уткин.
Кузнецов победоносно промчится сквозь заросли училища, баловнем таланта, которому все позволено. Минует он влияния руководителей, не успевавших опомниться от непосредственностей Павла и от его неистощимого запаса цвета, которым он заливал свои этюды и композиции.
Уткин замечтается к концу школы. Его лиризм перестанет совершенно укладываться в голышей-натурщиков. Однажды он скажет нам:
— Знаете что, друзья-товарищи, мне уже стыдно за наших ветеринаров, ежедневно вправляющих ключицы Егора в мой этюд... А сейчас как раз начинает в Разбойщине рыба клевать...
Он введет описание предрассветной Волги, нервности поплавка, котелка с начинающей закипать картошкой. Мы знаем, что значат эти вещи на родной реке! А Петр и отрежет конец:
— Итак, я уезжаю.
Осенью — осенний клев в Разбойщине. Осенняя листва отражается в Волге, и костер пригревает лучше в прохладные рассветы. И поленится Уткин поехать в Москву; а потом заведет козу, ребят и сделается отшельником. На выставках будут, как редкости, появляться его пейзажи вечерних раздумий, снежные узоры на окне, полные лиризма и нежности.
Немного позднее к нашей компании присоединился М. Сарьян.
Московское училище того времени, подталкиваемое общим движением вне его, вылезало из традиций покойного Прянишникова, оно уже являлось оппозиционным и к Академии, и отчасти к передвижникам. Говорю «отчасти», потому что один из столпов передвижничества, Н. А. Касаткин, был в числе профессуры и играл видную роль.
Среди скромного состава руководителей, пожалуй, только двое имели определенные физиономии как педагоги: Касаткин и Пастернак.
Аккуратный до минуты в занятиях, Касаткин умел напрягать внимание ученика. Бытовая и психологическая выразительность были его основными устремлениями, к которым он вел и нас. Суровая честность человека, охваченного натурализмом, была в Николае Алексеевиче. И по внешности, до тонко сжатых губ, казался он закованным в натуралистическую неизбежность. Словно когда-то, раз в жизни, пришибло его какое-то мерзкое, непоправимое событие и обезрадостило для него окружающее, и только эту одну сторону он и видел в нем. Натура потеряла стиль и многообразие выразительности. И весь свой живописный талант и деятельность чувств Касаткин подчинил этому.
В те дни мне нравилось заниматься у него, внимательно, по сантиметру ощупывать покровы человеческой кожи и заражаться подвижнической суровостью руководителя.
Но тогда вошло в моду темпераментное письмо, и на следующем этапе я попадаю в лапы этого приема с уширением до лопаты кистей и со швырянием на холст краски.
Пастернак — это мюнхенский модернист. В преподавании рисунка он был одержим Францем Штуком, а в живописи — вошедшим тогда в моду Цорном. Остановкой на немцах он, пожалуй, приносил пользу, сдерживая наши преждевременные порывы за границу Эльзас-Лотарингии, к безумцам цвета и формы — французам.
Вторым, чередующимся с Пастернаком, был Архипов — удивительно бесхарактерный в педагогике человек, так не похожий на Архипова в живописи. Преподавал он нерешительно, словно передавал ученику контрабанду.
— Шире, посочнее! — шепнет он, бывало, в самое ухо, а в тоне шепота: «Только уж, между нами, не выдавайте меня, пожалуйста»...
— Мощнее мазок! Обоймите мазком форму!— забаритонит Пастернак,— не грубите краской.., Тон, гармония... Смотрите, лиловеют ноги, желтеет живот...
Раз за всю эту темпераментность в размахе кисти попытался я повести работу по собственному разумению, стараясь вложить не в рельеф покладки, а в рельеф самой формы бурность моих впечатлений от натуры. Не понимаю, как надо держаться за моду или за свои привычки к неряшливому письму, чтоб, уже не скажу, не помочь мне, но хотя бы не помешать довести работу до конца.
Пастернак оборвал мою работу, приглушил меня своим и приведенными в образцы авторитетами. Отдалил то, что потом только всплывет в моих работах.
Бодрую встряску получило училище, когда в него вошла новая группа профессоров с Левитаном, Серовым и Трубецким во главе.
Безумных лет угасшее веселье... Пушкин
Центр студенчества составляли натуралисты.
Доведение «до упора» в натуру было их целью. Отзывы, похвалы, отборы в оригиналы и первые категории отличали эти работы.
Уставят, бывало, такие основоположники в ряд заслоны своих холстов, отмерят отвесом натуральную величину Егора и начнут «подъегоривать». Конечно, не все из натуралистов умели это проделать, но неумеющие просто копировали у более смышленых. К концу постановки «Егоры» с отметками от поясов на животах, с надлежащими расчесами и мозолями, как живые, выстраивались фронтом на первые места экзамена.
Рано наша группа начала подсмеиваться над этим сортом работ и над профессурой, отмечающей их, но одно дело подсмеиваться, а другое — показать преимущества наших собственных работ.
У натуралистов были большие навыки от киевской, одесской и харьковской школ, а главным образом из мастерских живо-писцев-росписчиков. У них были рецепты готовых красочных смесей для головы, живота и конечностей и жухлая зеленца для заворотов формы.
Бывало, сделает такой юноша подходящую смесь на палитре и мазнет ею по ляжке натурщика. Если мазок сливался цветом с человеческой кожей,— он им закрашивал соответствующее место на холсте.
П. Кузнецов, несдержанный в своей стихийности, громил натуралистов красочными этюдами. С ожесточенным подъемом потрошил он натуру на своем холсте. Птицами разлетятся, бывало, руки и ноги Егора под его кистями. Брызги от него на сажень, сам, как выкупавшийся в краске,— лоснится и цветится пиджаком и штанами. Волосы на висках и на лбу треплются ветром от его движений. Павел атакует холст: то бросается к нему прыжком, то крадется к нему, чтобы застать врасплох зазевавшуюся форму. Не мешай при его отскоке: задавит, собьет с ног. Однажды, броском от мольберта, влез он палитрой на грудь Архипову, обыкновенно тихо таившемуся за спиной ученика.
Измотается Кузнецов в своей борьбе и сядет шлепком на первый подвернувшийся табурет:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42


А-П

П-Я