https://wodolei.ru/catalog/mebel/Akvarodos/gloriya/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Он насильно попытался вернуть веселое, легкомысленное, беспечное состояние духа, в котором находился последние дни; припоминая мельчайшие оттенки этого настроения, он с большой изобретательностью старался навязать их своему сердцу. Он подменял живые цветы, увядшие на его окне, искусственными, опрысканными одеколоном цветами, и убеждал себя, будто их только что принесли из сада. Поначалу он сам чувствовал, что лжет, что занимается чистым ребячеством, но постепенно перестал это сознавать, и тени исчезли, а может быть, заволокли всю душу, и он просто не замечал их, забыв о солнце. Лишь изредка на какой-то миг его охватывало смутное, леденящее предчувствие, будто в неведомой дали, бог весть где его ждет что-то темное и омерзительное. Всего лишь раз или два промелькнуло перед ним это видение, и он недовольно покачал головой, сам не зная, что ему примерещилось.
Почти час разгуливал он по городу — до половины одиннадцатого. На улицах было мало народу, а небольшие переулки вообще словно вымерли. Его удивило, что навстречу ему попадались только старые женщины, никогда и нигде он не видел столько старух! На всем пути — ни одного юного красивого женского лица; он быстро обернулся, приметив стройную фигуру в белом платье, и был очень раздосадован, когда на него глянули тусклые глаза на скучном, старообразном лице.
Вдруг он порывисто остановился и наморщил лоб. Он был зол сам на себя, обнаружив, что цветы его оказались из подкрашенной гофрированной бумаги, опрысканной одеколоном... Ему стало противно, и он вышвырнул их на помойку...
Так он ходил по городу целый час или еще дольше — не потому, что ему хотелось вволю нагуляться, и не потому, что было еще рано для деловых визитов — на улице его удерживал страх, да, именно страх. Он боялся предстоящих встреч, тянул время, потому что от страха у него тряслись колени. Вот она, ровная, как скатерть, дорога, вот она, радостная надежда на будущее!.. Ему было стыдно, что он так неуклюже пытался обмануть самого себя, и страха своего тоже было стыдно. Но потом он вспомнил вчерашний вечер, торжественные речи, общую воодушев-ленность и на сей раз вздохнул действительно с облегчением. Он не пытался выбросить из головы свои заботы, и все же ему стало не так тяжело.
Страх его был совершенно необъясним и необоснован, ведь все эти господа добры и благородны, хотя у них, как и у всякого человека, есть свои недостатки. Неприятное, надменное и суровое выражение лица — это лишь обычный, как бы родовой признак — все они обладают этим
признаком, несмотря на то, что характеры у них совершенно различные... Если бы он повнимательнее поглядел на себя в зеркало, возможно, он даже в выражении собственных губ и глаз подметил бы нечто подобное. А робость -его — просто следствие отшельнического образа жизни, она проистекает из его печального прошлого, из времен постыдной нищеты. Это застенчивость и робость много претерпевшего человека, который все еще ходит согнувшись, готовый к новым ударам, хотя уже нет никого, кто поднял бы на него руку. Человек, полжизни несший на плечах тяжелое бремя, никогда уже не сможет ходить легкой походкой, распрямив спину. Но для него, Сливара, еще не поздно — еще не прожито полжизни, пройдено лишь начало, тернистый отрезок большого пути, и вот теперь дорога его все расширяется, прекрасная земля, простирающаяся вокруг, становится необъятной... I! он идет уже легкими шагами, гордо выпрямившись, словно никогда не сгибалась его спина под тяжестью ноши.
Прежде всего он направился к тому почтенному господину, который так трогательно говорил об искусстве, чт? у молодого адвоката выступили на глазах слезы. Сливару нужно было зайти к нему по поводу пособия, которое давалось молодым художникам из государственных средств. На пороге дома он остановился и, сам не зная отчего, вздохнул. Медленно поднимался он по лестнице на третий этаж. Дом был старинный — серые стены, темные коридоры. Он постучал в небольшую красноватую дверь и вошел. Посреди канцелярии за огромным письменным столом сидел худой, бледный человек, он поднял на Сливара водянистые глаза, и Сливар узнал своего товарища по гимназии, лучшего ученика их класса. В ответ на удивленное восклицание Сливара он пробурчал что-то невразумительное и сразу закашлялся; на губах его мелькнула грустная улыбка, и он показал рукой на грудь:
— Зачем мне и дальше мучиться с учением? Считанные месяцы, что мне еще остались, побуду писарем, по крайней мере тут спокойно... Господин Копривник у себя, ты постучи в дверь!
Нерешительными, робкими шагами вошел Сливар в следующую комнату и поклонился. Про себя он подумал, что робость вредна и унизительна. За письменным столом у окна сидел Копривник, дородный господин с седой бородой и бледным лицом; на самом кончике носа у него висело золотое печсне. Он искоса посмотрел на Сливара и, указав
ему на стул у дверей, продолжал что-то писать. У Сливара было тяжело на душе, он почувствовал себя нищим, пришедшим просить милостыню. Отложив перо, Коприв-ник поднял голову и взглянул на Сливара спокойно и строго.
— Ну, в чем дело?
Сливар подошел на шаг ближе и еще раз поклонился.
— Милостивый государь, я Павле Сливар...
— Да, да, я вас знаю.
— Я пришел просить вас... насчет пособия, которое вы мне до сих пор каждый год великодушно давали...
Слова не шли с языка, и на глазах едва не выступили слезы, а отчего — он не мог сейчас понять — то ли от смущения, то ли от стыда, то ли от злости.
— Но ведь вы уже кончили учиться, вам ведь уже около тридцати...
— Двадцать шесть, милостивый государь. И я ведь не студент, а скульптор.
К горлу подступил упрямый комок, ему очень захотелось сказать резкое слово — дерзко бросить его в это спокойное лицо.
— Извините, но и скульптору мы не можем вечно давать пособие, а там, чего доброго, и пенсию... Но я не имею в виду ничего плохого, как это вам, вероятно, показалось, все как-нибудь уладится...
Сливар молчал. Копривник поднялся из-за стола и подошел ближе, на его тонких губах, прикрытых щетиной усов, появилось подобие приветливой улыбки.
— Ну, а куда же вы дели премию? Как-никак триста форинтов, это немалые деньги!
— Мне дорого обошлась сама работа, ведь скульптура — искусство не из дешевых... Я был весь в долгах, и сейчас осталось разве что на табак, не больше...
— Вы живете слишком уж... на широкую ногу, не правда ли? Таковы все вы, художники!.. Да, да, дорогой мой, какой доход может принести искусство? На него не проживешь. Особенно скульптура... чего вы хотите нынче от скульптуры? Ну, еще у больших народов куда ни шло... а у нас?
Кровь прихлынула Сливару к лицу, нет, оскорбление затрагивало не его лично — ему показалось, будто Копривник нанес обиду кому-то другому, кто был Сливару безмерно дорог.
— Сударь, я пришел не милостыню просить...
Он не мог продолжать, неожиданно почувствовав, что и вправду пришел за подаянием и не за чем иным. Коприв-ник удивленно поднял брови.
— Я же ни в чем вас не упрекнул! Не надо придираться к словам! Очень уж вы горды! Художник, конечно, но пока еще начинающий. Или вам кажется, будто вы уже и впрямь Куштрин?
— Нет, этого мне не кажется,— ответил Сливар тихо и без того особого выражения, которое ему очень хотелось придать своим словам.
— Вот видите!..
Копривник быстро отвернулся, решив поскорее закончить разговор, который был ему тоже неприятен. Сначала он намеревался поговорить с художником по-отечески, по-хорошему, но, увидев выражение лица Сливара, не сдержался, и с языка у него сорвались не слишком любезные слова. Он не любил мрачных глаз, надменного, вечно недовольного взгляда — предпочитал кроткие, гладковыбритые лица.
— Итак... я постараюсь. Можете не беспокоиться, я поддержу вашу просьбу, ответ сообщим по почте.
Он кивнул головой и вернулся к столу; Сливар поклонился.
Проходя через канцелярию, он едва взглянул на своего чахоточного товарища,, и тот тоже попрощался небрежно, продолжая что-то писать.
Затем Сливар направился прямо к молодому адвокату — сделать этот визит побуждала его какая-то особая злость, и он про себя почти смеялся: «Ты, милый мой, воображаешь, будто я приду к тебе вконец несчастный и униженный, но у меня есть свои тайные помыслы: я дураком тебя выставлю, мой милый! Ты будешь произносить громкие фразы, смущенно бормотать отеческие наставления, словно плохо выученную молитву, а у меня при этом сердце зайдется от радости. Я исподволь начну вставлять опасные слова, прижму тебя, как говорится, к ногтю, и ты станешь изворачиваться: «О, конечно,— в любом случае... искусство, это звезда на небосклоне человеческой цивилизации... но, простите, дело это сложное... нет, действительно не могу, простите...» Так ты будешь извиваться — туда, сюда, у меня же губы задрожат от сдерживаемого смеха. Но ты ничего не заметишь, вежливо раскланяешься, полагая, что сыграл прекрасную сцену в комедии своей жизни, а я посмеюсь над тобой, потому что просто валял дурака...»
К злой иронии примешивалась глубоко затаенная в сердце надежда. Ему хотелось заранее высмеять свои предстоящий визит, что у него и впрямь получилось неплохо, поэтому шаги его стали и вправду легкими, он почти не чувствовал прежней тревоги и страха. А надежда была жива вопреки всему, озорные, иронические мысли не поколебали ее, так прочно вросла она в его сердце. Да, он имеет дело с добрыми людьми, и тысяча рук только и ждет, чтобы он мог опереться на них.
Когда он вошел в контору молодого адвоката, бравада исчезла — теперь он и подумать не мог, что явился сюда ломать комедию. Контора была небольшая, в приемной сидело двое канцелярских служащих, адвокат помещался в прекрасно обставленном кабинете. Он принял Сливара очень любезно, предложил ему стул и сам уселся напротив. Но Сливара, вопреки ожиданию, не обрадовала эта учтивость, он почувствовал себя неловко — особенно после того, как совсем рядом увидел холеное, белое, умильное лицо адвоката. Тот знал, как себя вести, и сразу же заговорил об искусстве. Дескать, он рад, что Сливар посетил его, так приятно пользоваться уважением в «кругу художников», особенно молодых.
— Знаете,— сказал Сливар, вынужденно продолжая разговор, который казался ему скучным и неискренним,— очень уж бывает обидно тратить силы на борьбу с повседневными жизненными затруднениями, в то время как хотелось бы всей душой отдаться любимой работе. Приходится из заоблачных высей спускаться на грязную землю и изнурять себя ради куска хлеба...
Адвокат поспешил переменить тему.
— Это, господин Сливар, борение жизни! Мне кажется, только оно и составляет настоящее содержание искусства; ведь все великие художники жили небезмятежно, путь их нередко бывал тернистым, иначе они и не стали бы великими художниками... Ах, господин Сливар, борение жизни — это...
Увлекшись, он взмахнул рукой и с дружеским участием посмотрел Сливару прямо в глаза.
— Это... как бы лучше выразиться... колыбель грандиозных свершений, грудь, вскармливающая великих людей. Не бойтесь борения жизни, господин Сливар, наоборот, ищите его!
Сливар чувствовал, что адвокат лицемерит, но не мог понять, подшучивает он над ним или просто играет фразами, не вникая в их смысл. Однако в глазах адвоката до было ни тени насмешки, лоб его пересекли глубокие складки, словно от напряженной работы мысли.
Сливар снова попытался заговорить о своих делах.
— Нет, простите, это не «борение жизни», как вы изволили выразиться. Разве есть хоть крупица хорошего или великого в том, что я, например, вынужден в эти дни обивать пороги разных людей, вообще-то почтенных и достойных всяческого уважения, ради того, чтобы получить хоть какие-то средства для продолжения учения и на жизнь по крайней мере на то время, пока у меня нет работы? А художнику как-никак труднее получить работу и заработать себе на хлеб, чем простому каменщику...
Ах, лучше бы он никогда не произносил этой последней фразы! Адвокат тотчас же воспользовался случаем и искусно направил разговор в нужную ему сторону.
— Да, к сожалению, у нас именно так и обстоит дело!.. Скажите мне прямо, прошу вас, мы ведь сейчас не на банкете...
Сливара поразила эта неожиданная откровенность, и снова возникло подозрение, не потешается ли над ним адвокат.
— Неужели вы действительно думаете, будто нам необходимо искусство и будто у нас есть условия для его развития? Мы еще и существовать-то самостоятельно не научились, какое уж тут собственное искусство! У нас нет решительно ничего своего, мы холопы во всем! Если вы и вправду хотите стать видным художником, вам нельзя оставаться нашим художником! Мы, господин Сливар, вовсе не нация, у нас нет ничего такого, о чем можно было бы с уверенностью сказать: вот наше национальное сокровище, оно станет достойным памятником на нашей могиле! А вы к тому же еще скульптор! Вам не закажут даже статуи святых для церквей — большую часть этих святых мы ввозим извне! Полюбуйтесь на только что возведенный на площади дом, его отделали лепными украшениями — а кто над ними работал? Нет, дорогой мой, у нас... Знаете когда я поверю, что вы и вправду крупный художник? Когда вы превратитесь в чужестранца и отряхнете со своих ног прах родимой земли. Мы не нуждаемся ни в искусстве, ни в художниках — на что нам все это? Нам нужен хлеб, а не камень!
Сливар с удивлением уставился на адвоката. В эту минуту лицо его уже не было таким холеным и умильным, от самых глаз до кончиков губ обозначились глубокие, безобразные складки. Видно было, что говорил адвокат искренне, высказал свои подлинные мысли. Но вот он приподнялся со стула, и складки на лице расправились—он снова любезно заулыбался.
— Да, так думают люди, которых мы привыкли считать образованными и серьезными. Что поделаешь? В этих суждениях есть доля правды. Верно, и вы иногда размышляли о том, почему уезжали на чужбину как раз те из наших соотечественников, кто действительно был великим? Здесь они не находили приложения своим силам, это страна не для них. Они остались нашими только по имени, а по своим творениям, по духу стали чужеземцами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19


А-П

П-Я