https://wodolei.ru/catalog/unitazy/navesnye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Императорское королевство

Роман

(хор.серб)


ИМПЕРАТОРСКОЕ КОРОЛЕВСТВО
ОТ РАССВЕТА ДО УТРА
Тогда, в 1912 году, императорским королевством управлял опекун, и выстрел террориста, пытавшегося его убить, сверкнул как молния во тьме, а чуть позже, в октябре, тишину королевства разорвал грохот балканских пушек. В позднюю пору той осени, ночью, точнее перед самым рассветом тишину загребской следственной тюрьмы нарушили глухие удары и лихорадочный стук в дверь одиночной камеры на третьем этаже.
Еще минуту назад на балконе соседнего дома трещала канарейка, вопила кошка, потом как будто что-то упало, послышался шум, и тотчас же наступила тишина; и кошка и канарейка замолкли. Только из камеры доносился отчаянный вопль:
— Помогите-е-е!
Все камеры заперты и безмолвны, как гробницы, но одна дверь все-таки открывается. На пороге появляется человек, высокий, с осыпанной сединою головой, плоский, как лопата пекаря.
— Тихо, ребята! Кто опять дебоширит? — спросонок кричит он в коридоре.— А, это ты, благородный Петкович, христопродавец эдакий, снова тебе черти не дают покоя!
Сердится старый надзиратель Бурмут. Как все старые надзиратели, он раздражителен и легко выходит из себя. Впрочем, злится он главным образом для виду, для него покричать — душу отвести. Завершается сороковой год его службы, начавшейся в жандармерии на границе, и вся его жизнь уже многие годы проходит между тюрьмой и домом где-то на Лашчине. Однако зачастую он остается здесь и во внеслужебное время, потому что имеет обыкновение ссориться с женой против своей воли. Так было и вчера. В сквернейшем по этой причине настроении, несмотря на добрый глоток вина, он улегся спать и вот сейчас, раздраженный, подбежал к камере, смотрит в глазок и рычит, из глотки вырываются рокочущие, хриплые звуки, как будто там застряли гвозди, и он мучается, силясь их изрыгнуть.
— Кхрра, чего тебе?
— Пустите меня! Они снова здесь! Смертный приговор пишут! Виселицу ставят! Внизу, под окном!
— Черти тебе приговор пишут! Ложись и спи! Почему другие могут вести себя спокойно? Таз
— пункт десятый!
На десятый пункт правил внутреннего распорядка, запрещающий заключенным петь, кричать и свистеть, старый пограничник ссылался всегда, и в его сокращенном переводе этот пункт гласил: закрой рот и молчи! На сей раз излюбленная угроза не возымела действия.
— Во имя Его Величества, пустите меня! Я невиновен! Я просил о помиловании, а там пишут смертный приговор.
Бурмут подошел к первому окну в коридоре. Напротив в Судебной палате находится канцелярия государственного прокурора, окна освещены, быстро, неутомимо кто-то стучит там на пишущей машинке. Он видит — это заместитель прокурора; наконец тот встал. Бурмут показал ему знаками, что происходит, и вернулся к камере.
— Эй, ты, перестань дубасить! Черт их знает, что они там пишут, но о тебе и не думают, это точно! А теперь вот и писать перестали.
Он в нерешительности стоит перед дверью: открывать или не открывать? Видно, совсем спятил парень. Что, если рявкнуть как следует и заткнуть ему глотку? Но Петкович вдруг умолк сам. Умолк? Лежит на койке, зарывшись головой в подушку, и рыдает тягостно и жутко.
— Чтоб ты пропал! — заворчал Бурмут, медленно возвращаясь в свою камеру. Не успел он сесть на койку, как с другой стороны послышался жалобный стон, обыкновенный — женский: ой-ой-ой!
Бурмут даже не шелохнулся. Знает, это на втором этаже стонет беременная воровка, у которой уже с вечера начались схватки. Если доктор не хочет ее отправлять в больницу, то чем же он может ей помочь? Как, впрочем, и этому рехнувшемуся Петковичу! Не такой уж он сумасшедший! Ведь в самом деле, могли поставить виселицу, правда, не для него, но император добрый, помиловал террориста, что стрелял в королевского комиссара! Помиловал, всех он, старый добряк, прощает! Вот как тех государственных преступников, а их пятьдесят три, черт бы их побрал! Бурмут сунулся под койку за бутылкой, но бутылка пуста. Пятьдесят три виселицы, говорит прокурор, а император: ни одной! Неплохо прежде жилось, в бутылках всегда было полнехонько! Государственные преступники нежатся на своих перинах, камеры в салоны превратили, веселятся напропалую, всегда у них всего вдоволь, как в тот день, когда во дворе тюрьмы жарили на вертеле молочного поросенка и выжрали бочонок вина, и у всех сербские трехцветные ленточки в петличках. Коло танцевали, а двое из них даже отправились гулять на Кожарскую улицу, чтобы и там отметить крестную славу! Золотые были денечки, не то что теперь, когда имеешь дело с этими ворюгами! Встречаются и среди них богатые, а чаевые капают, как вода из свернутого водопроводного крана. Когда ему, скажите на милость, этот Петкович что-нибудь дал? На свободе — всем все, а ему здесь — шиш. Но есть тут и другие — те, из страхового общества. Вот посмотрим, как они поведут себя сегодня? Да, сегодня — полночь, пожалуй, уж миновала?
Сегодня у старого Бурмута день рождения, шестидесятый по счету, и несколько дней подряд вбивает он это в голову каждому, у кого, по его сведениям, водятся денежки — в первую очередь писарям, «интеллигенции». Как-то они себя покажут? А вдруг просто поздравят? К дьяволу их поздравления, ох, и задаст он им тогда перца, заставит вкалывать на разных работах! Деньжат бы раздобыть, вчера вечером он изрядно перебрал, поэтому на него и накинулась старуха. Разве что деньжата могли бы ее утихомирить. Ну как он покажется дома, если нечем задобрить старуху? А не заявись домой, не пропустит ли он возможность опрокинуть парочку за счет сыновей, которые придут его поздравить, в первую голову тот, старший, что служит в полиции? Ну, ну, пусть эти писари попробуют забыть, какой сегодня день, покажет он им тогда,— заранее злится старый Бурмут. Мысли его путаются, снова возвращаются к Петковичу и замирают в каком-то сонном оцепенении; ему кажется, что Петкович больше не буйствует и наверняка не плачет, спит, должно быть. Почему он все-таки плакал? Бурмут зевает, ложится, погружается в сон.
Тюрьма — точно древнее заброшенное строение, в нем царствует мертвая тишина. Только на ближайшей железнодорожной станции запричитал гудок паровоза и разнесся по тюрьме, точно зловещий вопль совы. В своей камере, одетый, склонившись над столом, заваленным книгами, сидит неподвижно Петкович и не отрываясь смотрит на дверь. Какое-то плоское страшилище с прищуренным глазом пялится на него, сверлит мерцающим взглядом. Это Бурмут не закрыл глазок в двери, и через его узкий прищур крадется в камеру из коридора проблеск света и гипнотизирует Петковича. Он не шелохнется, смотрит остолбенело. Как зачарованный.
Вся тюрьма была окутана мраком ночи, словно смертное ложе черным сукном. А сейчас бледнеет это сукно, бледнеет на солнце. День где-то далеко красным неводом вытащил из черных глубин солнечный мяч и медленно поднимает его вверх. Одна-единственная лампа в коридоре окружена лучистым ореолом, она, как белый паук, сплела свою светящуюся паутину и тускло мерцает в ней, устало и дремотно. Оглашаемый возгласами часовых, ожил тюремный двор. В камерах заключенные уже встали, они умываются, приводят себя в порядок. Только в одной камере люди еще валяются на койках, зная, что Бурмут откроет их последними. Смеются, потешаются, готовят сюрприз для Бурмута.
В городе перезваниваются утренние колокола, и где-то в тюремном дворе резко и грубо звякнул колокол. Бурмут мгновенно проснулся, утер лицо мокрым полотенцем, сгреб ключи, вышел в коридор и гаркнул свою обычную побудку:
— Ребятки, ауф! Парашу выноси! Фруштука себе заслужи! Ауф, ребятки!
Он идет от двери к двери и все подряд отпирает. Раскрываются черные плиты на гробницах. Расползаются по коридору серые, бледные фигуры стриженых заключенных. Множество ног глухо шаркают по красно- желтым каменным плитам, и возгласы, отрывистые, неясные, разносятся вокруг, как будто люди тщетно гонят друг друга куда-то, куда невозможно дойти. Кто тащит парашу, кто метлу, и все заняты делом или, по крайней мере, делают вид, что заняты. Громче всех орет и гремит ключами Бурмут, и не удивительно — у одного заключенного выскользнула из рук параша, вонючая жижа разлилась по коридору.
— Кхрраа! Тоже мне, а еще благородный называется!
Благородный Петкович — а это был он,— смеясь, смотрит ему прямо в глаза. Он рослый, крепко скроен, на залившемся краской лице сверкают глаза, зрачки горят, словно капли раскаленной смолы. Одет он в арестантскую одежду, серую, измятую, на ногах тяжелые, неуклюжие тюремные башмаки.
Смотрит он, стало быть, Бурмуту в глаза, ничего не говорит и только раскатисто смеется. Кажется Бурмуту, что это не тот человек, который ночью дубасил в дверь, страшился смертного приговора, виселицы и рыдал. Какой-то он другой сейчас. Но что ему до этого, какой есть, главное, чтобы кто-то вычистил коридор.
Взгляд Бурмута остановился на парнишке, который вертелся между сгрудившимися заключенными и что-то тайком прятал в карман. Грош, так его все зовут, потому что, напившись пьяным, он на дороге, недалеко от своего села, убил возвращавшегося с ярмарки птичника и забрал у него грош — все, что у того нашлось. Парню всего пятнадцать, и на столько же лет тюрьмы он был осужден, а поскольку приговор уже вступил в силу, через день-другой его отправят в настоящую тюрьму. Его камера находится в другом конце коридора, сюда он приплелся, чтобы выпросить у земляка табаку. И как раз засовывал его в карман, когда Бурмут ударил его ключами,— парнишка скрючился, оскалился, неестественно дико вскрикнул и хотел было кинуться к метле.
— Зачем вы его бьете? Вы не смеете никого бить! — оборвал смех Петкович и побледнел от волнения.— Я разлил, я и вытру!
— Вот я тебя ключами-то вытру! Сколько раз повторять — незачем тебе самому браться за это дело! Ты ведь у нас настоящий аристократ. А вы, шпана, что здесь собрались и скалите зубы? Марш отсюда, гады! Фруштук зарабатывать!
И Бурмут разгоняет заключенных, злится на тех, что пылят своими метлами. А Петкович берет метлу и тряпку из рук Гроша и принимается за уборку. Он склоняется над плитами пола, улыбается и, словно увлекшись приятным занятием, весело напевает. Кажется, что после окончания этой работы его ждет что-то необыкновенное.
— Может, вам хоть камеру подмести? — предлагает Грош.
— Не надо, здесь господ нет. Ступай лучше, возьми себе хлеба со стола, хо-хо-хо!
Грош бежит в камеру и потом, зажав в руке хлеб, стремительно пробегает мимо Бурмута. А Бурмут его и не замечает. В деревянной бадье кашевары притащили баланду и в сопровождении Бурмута ходят от двери к двери. Миновали канцелярию. Это первая дверь при входе в коридор. Рядом с канцелярией камера писарей, здесь Бурмут остановился, а кашеваров отправил дальше делить баланду; писарям она не нужна, потому что еду они получают с воли. Раньше, чем обычно, открыл он сегодня их камеру. Вставил, как полагается, ключ в замочную скважину, а внутри за дверью раздался топот, стук, звяканье, словно вся камера перевернулась вверх дном. Лязгает жестяное ведро, бухает стул по столу, слышны лай и мяуканье, и вот в этот невообразимый бедлам ворвался Бурмут и, как дирижер, принялся размахивать ключами.
— Подонки! Вы не дома! Здесь судебное учреждение! Тише!
Писари бросают свои инструменты и атакуют Бурмута со всех сторон. Какой-то хромой пробивается к нему, хочет всех опередить.
— И папа, поздравляем, поздравляем!
Бурмут готов взбеситься.
— С чем поздравляете? Что сегодня? К чертям ваши поздравления,— он смотрит на их руки — пункт десятый, а! День рождения, хорош день рождения с вами, ворюгами!
А из угла, выжидавший поначалу, крадется к нему сзади жалкий человечек, бледный, с морщинистыми, впалыми щеками, горбатый. Испуганно ждет, когда Бурмут обратит на него внимание, и судорожно стискивает в руках пузатую бутылку.
— Па-почка, поздр...— бормочет он дрожащим голосом. Бурмут резко оборачивается и, как кобчик цыпленка, вырывает у него бутылку.
— Откуда это у тебя и зачем, подонок ты эдакий? — Он изучает бутылку на свет, и все писари, усмехаясь, косят на нее глазами. Только один, толстый, с маленькими глазками, язвительно смотрит на горбуна:
— Не дайте, папашка, себя обмануть. Это вода!
— Подавай ты мне такую воду каждый день! — отпарировал Бурмут и опять повернулся к горбуну.— Слышишь, тебе это не положено иметь! — Он хочет перед заключенными, заглядывавшими из коридора в камеру, представить дело так, будто это не взятка, а подлежащий реквизиции продукт, который он имеет право отобрать.— Если тебе доктор разрешит — верну.
— Это вам пап... на д-день р-рождения,— заикается горбун, но Бурмут подскакивает к нему и хватает за горло.
— Какой день рождения! Ты, дубина горбатая!
Он стиснул его так, что глаза у горбуна вылезли из орбит как у повешенного. Стремительно метнувшись к толпившимся в коридоре заключенным, Бурмут оттолкнул его, горбун закачался и стукнулся головой о стену; от растерянности Бурмут выпучил глаза, а писари громко рассмеялись.
— Подонки! Гхррааа! Чего ржете? По камерам! — Бурмут замахал ключами над головами заключенных.
Как раз в эту минуту возвращались кашевары с баландой, и один из писарей, высокий, желтолицый, протянул в их сторону миску. Он склонил голову, и в шее у него что-то заскрипело.
— Папочка, я сегодня в общей столовой. Не забудьте!
— Снова за свое, ворюга! В господина играешь! Дайте-ка этому обжоре тюремной баланды! Пусть жиреет, подонок!
— Истратил Ликотич деньги на французский бренди,— смеется кто-то из писарей, но Бурмут не слушает, потому что на другом конце коридора расшумелись заключенные. Он кидается к ним, старается перекричать, запирает в камеры. Он запер бы и Петковича, но того в камере не оказалось. Где же он? Наверное, во дворе. А здорово он все почистил! Заставлю и в другой раз.
Из угла, где водопровод, вышел сутулый, заросший щетиной человек:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53


А-П

П-Я