Сантехника, вернусь за покупкой еще 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Работа отнимала его от семьи на полный день, с рассвета и почти дотемна, Люба скучала по нему, ластилась, когда он приходил, – отца ей не хватало. С ней бы посидеть, поиграть, рассказать что-нибудь, все равно что, она все бы слушала с любопытством и вниманием, по одному только, что это отец с ней говорит. А он не понимал ее тогда, – уставший, занятый завтрашними делами, уже налитый сном. Погладит по голове да и оттолкнет тихонечко от себя – иди, иди, дочка, поиграй сама, устал я…
– Ну, как там дома-то? Детишки как?
– В порядке. Ты вот как?
Люба вое смотрела на него – тревожными, пытливыми глазами. Петр Васильевич выглядел без перемен к худшему, и это слегка успокоило Любу, умерило ее тревогу.
– У меня прямо из рук все вывалилось: заходит в библиотеку сам Василий Федорович, говорит, из больницы звонили, оставили там твоего батю. Ты, говорит, не волнуйся, на обследование. Не волнуйся! Ничего с собой даже не захватил… Я тебе бритву привезла. Очки – может, почитать захочешь. И как назло – не вырваться! В тот день заседание исполкома по санитарно-бытовому состоянию, а я в комиссии, на другой день из райкультотдела с проверкой приехали, тоже весь день прокрутилась… Ну, что врачи говорят, какой диагноз?
– Да пока ничего… На рентгене снимали. Полежи, говорят, подлечись, пора тебе техобслуживание сделать… – Петр Васильевич хотел упомянуть про операцию, но сдержался – может, и не будет ее, сказал же Виктор Валентинович, зачем напрасно бередить Любе нервы. Наволнуется еще, успеет!
– Скушно тут! – пожаловался он.
– Уже и соскучиться успел! – ласково укорила Люба. Как еще могла она подействовать на настроение отца… – Грохота тракторного не слыхать! Не то не надоел он тебе? Вон сколько у вас тут развлечений: телевизор, шахматы, книжки… Смотри передачи, если скучно. Ты ж всегда сетовал – времени нет глядеть, а то б днями напролет сидел…
– А тут вот не глядится… – признался Петр Васильевич – как будто в какой-то своей действительной вине.
– Я тебе картошки печеной, любимой твоей, привезла, яиц два десятка, огурцов соленых в баночке… – Люба распустила на сумке замок-«молнию», показывая.
– Зря ты. Еды мне не надо никакой, дают тут всего. Хватает.
– Печеную же картошку не дают?
– Только что вот печеную…. Ладно, спасибо тебе. Только больше не носи ничего, не трудись. Дождя у нас не было? Заходило вроде вчера в нашей стороне…
– Заходило, верно, а потом разошлось. Земля уже трескается, совсем сухая. Посеяли вот, а взойдет ли?
– Да… – огорченно оказал Петр Васильевич. – Это прямо небыль какая-то – за всю весну ни одного дождя. И сразу такая вот теплынь в двадцать градусов. Озимые еще выдюжат, снег на полях все ж таки был, а вот яровые… Худо им придется. Картошку-то когда сажать будешь?
Огород Петр Васильевич оставил вспаханный и пробороненный. Как и в предыдущие весны, все личные огороды пахали колхозным трактором, за совсем малую плату – чтоб не гнуть каждой бабе спину, не мозолить об лопату рук, время на это дело не бить в ущерб работе на колхозном поле.
– На этих днях надо… Все, считай, уже посадили. Отпрошусь на один день, а то ведь когда ж? Так и без картошки останемся. А то, может, кого в помощь пригласить? Федоровна набивалась. У нее уже посажено, делать ей сейчас нечего, могла бы помочь. Но заплатить ей надо будет, рублей пятнадцать. За меньшее никто не пойдет.
– Ты это сама смотри… – мягко, с полным доверием к хозяйственным расчетам дочери оказал Петр Васильевич. – Конешно, зови Федоровну, чего тебе одной надрываться, пятнадцать рублей – не деньги… Ну, еще что там нового?
– Да вроде такого ничего… Пруд начали строить.
– Начали, значит?
– Пока только два бульдозера пришли, будку для рабочих поставили. Василь Федорович сердится: за два месяца можно было бы плотину насыпать, да ведь по-научному работать будут!
– Как так?
– Это у него сейчас поговорка такая. Как «Сельхозтехника» работает: восемь часов в день, два выходных в неделю – суббота, воскресенье…
Петр Васильевич усмехнулся: по-научному! Василий Федорович, председатель «Силы», остер на язык! По адресу «Сельхозтехники» и насчет такого трудового распорядка он проезжается частенько. Колхоз живет в ином ритме, чем государственные предприятия, от этого много разных неувязок, помех. Петру Васильевичу понятно злое пошучивание председателя. Сам он ни суббот, ни воскресений не знает, нормированного дня – тоже. Петр Васильевич всю свою трудовую жизнь работал тоже по-другому – не сколько положено, а сколько для хозяйства нужно. Какие выходные, какие часы, особенно в страду – на севе, на уборке! Одно в голове, как железный приказ: надо, надо сделать, надо успеть! И не начальство командует, есть другой командир, повыше, поважней – сама матушка-природа. Она такие сжатые сроки дает. Командир крутой: с ней не поторгуешься, к непроворным у нее снисхождения нет. Поднажал, управился, успел – ты победитель и щедрая тебе награда. Не успел, проворонил – лей слезы, пеняй на себя…. День весенний долог, но еще кусок ночи за счет сна прихватишь – лишь бы зерно скорей в землю легло. А в уборку и вовсе сутками не спишь, так только, урывками, минут по двадцать, по получасу, – чтоб скорей хлеб скосить, чтоб не перестоял он, не осыпался… Твердое нормирование труда в сельском хозяйстве. Оно, конечно, хорошо, чтоб люди не надрывались, да только получится ли? Колхозное поле ведь не завод, не фабрика, чтобы на выходной остановил да потом с того же самого места и начал… Вот, скажем, с плотиной. Летом в пять часов вечера солнце еще высоко, работать бы да работать. А они, «сельхозтехники», что же – бульдозеры на прикол и загорать? Это когда же, в самом деле, при таких темпах плотина будет готова?
Но Петр Васильевич только подумал все это про себя, а вслух ничего не стал говорить: что спорить, не самой «Сельхозтехникой» так придумано… Другая пришла ему мысль: увидит ли он этот пруд, что начал строить их колхоз? Давно собирались… Если даже и встанет к осени плотина, то нальется пруд только следующей весной, полыми водами. Задумано хорошо: протянется водная гладь по лощине километров на десять. И поля орошай, и рыбу разводи…
Птичий гомон в парке не умолкал ни на минуту, только менялся в тембре, в силе звучания. Прогретая солнцем земля источала сладкий, кружащий голову дух, – дивно хорош был мягкий весенний день, с ярким, но не жгучим еще солнцем, с порхающими бабочками, с легким пухом облаков, плывших в вышине, над деревьями парка…
Люба достала из сумки бутылку молока, заткнутую полиэтиленовой пробкой.
– Поешь, утрешнее…
Без Любы Петр Васильевич и Анастасия Максимовна не держали коровы. Нелегкое это дело – добывать корма. А как вернулась Люба – Петр Васильевич тут же купил корову. Ради детишек. Покупал заглазно, в соседнем селе, по чужому совету и очень был смущен, что так необычно для себя действует – неосмотрительно и скоро. Но корова и вправду оказалась хорошей, с добрым молоком.
Он распечатал пробку, глотнул – в рот потекли одни густые, сладковатые сливки. За корову заплатили дорого. Петр Васильевич снял с книжки почти все, что было прикоплено, но он не жалел. Порадовался и тут, что дом их с молоком. Что бы ни случилось дальше, пусть даже Люба останется на одной своей библиотечной зарплате – а детишки все же не оголодают, главная пища у них есть…
Протянулась минута какого-то хорошего, сердечного, семейного молчания. Он пил молоко, а Люба сидела рядом, и им было умиротворенно и светло – оттого, что они вместе, друг возле друга, отец и дочь; так они чувствовали себя сильней, уверенней, чем порознь, защищенней от невзгод; какой-то покой лился в их души – как будто все недоброе отступило от них далеко, хотя все так же точно оставалось с ними: и неприятности жизни, и болезнь Петра Васильевича…
– Володька приходил… – сказала Люба тихо, отводя глаза в сторону, на зелень травы, покрывавшую пустынную площадь парковой куртины.
Петр Васильевич задержал движение руки, подносившей ко рту бутылку.
– Пьяный?
– Нет, трезвый.
– Чего ему надобно?
Люба помедлила, не ответила сразу. Все в Петре Васильевиче напряглось в неприятном, тревожном внимании к тому, что она скажет.
– Мириться предлагал.
– Ну, а ты?
– А я прогнала.
– А он?
– Ушел.
– Так… – промолвил Петр Васильевич – через какую-то тесноту, вставшую в груди, под самым сердцем. – Это он опять придет… Так не отстанет… – сказал Петр Васильевич в раздумье. Он знал настырность Володьки. неотвязное его упорство: уж если чего захотел, надумал – будет домогаться, пока не добьется.
– Наверно… – согласилась Люба. Она сорвала травинку, стала крутить ее в пальцах. – Ты думаешь, с чего это он? Я ведь его насквозь вижу… Слух до него дошел, что я хочу развод оформлять. А это – плати на детей. Сейчас я с него не спрашиваю, не дает – и не надо. А если развод по суду – это уже закон. Ему это не интересно. А то бы он сам давно развод оформил. Он уже с полгода ходит к одной, тут, на станции она, пакгаузная весовщица… Была замужем, теперь безмужняя… У ней всегда и выпить, и закусить, – полночь, за полночь…
– И что ж он тебе говорил? – не выдержал Петр Васильевич.
– Давай старое забудем, дети у нас, надо об детях думать…
– Много он думал эти года-то! – с сердцем сказал Петр Васильевич.
– А пришел – хоть бы принес им что. Или приласкал, погладил… Они на кушетку залезли, сели напротив, глядят, испуганные такие, отвыкли ведь вовсе, знают только по названию – папа, а подойти боятся. И уходил – даже не глянул.
Пальцы ее шевелились нервно, мелко, она рвала травинки, не замечая, что делают ее руки.
– И все такой же самонадеянный, горделивый. «Пожалеешь, локотки кусать будешь! Кому ты что доказать хочешь?» По себе судит. Он когда что делает – так непременно не просто, а выставиться, что-то обязательно кому-то доказать. И думает, все люди такие…
Она стала говорить дальше – просто о Володьке, какой он, но это было уже то, что Петр Васильевич знал сам, слышал от нее и раньше. Потом она замолчала и долго сидела так.
И он молчал. Что было сказать ему Любе?
– А с другой стороны… – проговорила она вдруг, в каком-то трудном для себя размышлении, – Павлик и Андрюшка уже спрашивают, терзают просто: мам, а почему папа с нами не живет? Непонятно им. Играют на улице, в садике, у всех детей папы, – как им объяснить? Но опять же – подумаешь: что он им даст, чему научит? Какие привычки привьет? Плевать куда попало, мат через каждое слово вставлять? Он даже бравирует этим, хамством своим, это для него как доблесть какая-то мужская. Скажешь ему – вилку возьми, что ж ты руками мясо рвешь, о штаны их вытираешь! «Нам, татарам, один хрен!» Поговорка у него такая любимая. Он, конечно, еще хуже говорит, ты понимаешь… Просто бесит его, когда про его замашки скажешь, нарочно старается их выставлять, еще грубей, назло, – ах, так? так на ж тебе! Малолетками они сначала это переймут, а потом он их и другому научит – фальши своей, показушеству на людях. Он ведь для выгоды каким надо прикинется, умеет, ты это знаешь. И понимают люди, что врет, а проходят эти номера. Он и на собрании нужную речь скажет, не хуже штатного оратора, все идейные слова заучил, всегда они при нем, полный набор…
Она опять осуждала Володьку, но Петру Васильевичу уже было ясно, почему она упомянула про его приход, завела весь этот разговор, что за размышления скрывала она в нем: она словно бы советовалась с отцом, ждала, что он ей скажет, в какую сторону колебнет ее мысли…
Петр Васильевич дал ей выговориться. Они долго молчали, раздумывая каждый про себя. Угрюмая тяжесть ворочалась в сердце Петра Васильевича. Не надо Любе возвращаться назад, к порушенному. Не будет добра, не будет… Разбитую чашку не склеишь, а то – людские характеры…
Но ему представлялось что-то долгое, протянутое куда-то далеко вперед, куда и заглянуть-то не хватает зрения, – это Любина жизнь, и вот он, сидящий на этом пеньке, седой, старый, уже отбывший в мире свой срок. Как тут мешаться в чужие судьбы, есть ли у него право? Что ж, что дочь, что он добра ей хочет. Добро – оно ведь для всех разное, как посмотреть… А то б такого не было, как ныне в семьях сплошь да рядом: родители детям свое гнут, ради ихнего добра, а детям это вовсе не добро, у них на этот счет свои понятия, родительская воля им только обуза, путы…
Ему было трудно заговорить, так противоречиво было у него внутри, но он все же нарушил молчание, сказал, скрывая свою боль, тревогу:
– Ты, Люба, сама все решай… Тебе ведь жить-мучиться, твоим деткам… Советчики-то в стороне останутся. Володька, он, конешно… Да ведь и хуже него есть, – пьют без просыпу, дерутся… Он хоть, враг его расшиби, рук не подымает…
3
Спустя несколько дней, совсем неожиданно, заявился Митроша.
Было это среди дня, незадолго до обеда. Петр Васильевич лежал, никуда ему не хотелось, даже на чистый воздух в парк. Вошла нянечка, сказала:
– Вас там спрашивают. Сюда провести иль сказать, чтоб ждал?
Петр Васильевич запахнул халат, вышел.
У крыльца стоял Митроша – темно-лиловый от полевого загара, который не сходил с него никогда, даже зимой, в замаранном пиджачке, пыльных кирзовых сапогах. На лице – улыбка, так что все передние сточенные зубы, ржавые от курева, наружу.
– Василич, ну ты и залежался! Рад небось, что харчи даровые?
Он захохотал, еще шире выставляя обкуренные зубы. Митроша от природы был весельчак, неунывака, не много было надо, чтобы его рассмешить. Он и сам охотно смеялся своим шуткам – даже когда другие не смеялись.
– Откуда ты взялся?
– С Ильей Иванычем приехали, трубы какие-то на станции получить. А склад закрыт, перерыв. Ну, я к тебе…
– И хорошо сделал! – сказал Петр Васильевич, тоже улыбаясь. Он был рад Митроше, с удовольствием глядел на его плохо бритую, в прочном загаре физиономию, на его знакомую ухмылку.
– Тебя тут как – на цепи держат иль все же в кустики пущают? Пойдем, посидим. Я одно место укромное знаю…
Митроша хитро подмигнул. Больничный парк был ему знаком. В прошлом году в мастерской сорвалась цепь лебедки, зашибла ему плечо, и он пролежал в больнице, в этом же старом корпусе, недели полторы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38


А-П

П-Я