https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/uzkie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Грозовая туча проходит сейчас прямо надо мной, лениво проливая каплю за каплей душистую воду.
Дождевая звёздочка попадает мне в уголок рта, и я выпиваю её, тёплую, подслащённую пыльцой, отдающей нарциссом.
Ним, Монпелье, Каркассон, Тулуза… четыре дня без отдыха, и четыре ночи тоже! Приезжаем, моемся и танцуем под звуки неуверенно играющего, прямо с листа разбирающего партитуру оркестра, ложимся спать – стоит ли? – и наутро уезжаем. Худеешь от усталости, но никто не жалуется: гордость превыше всего! Мы меняем мюзик-холлы, гримуборные, гостиницы, номера с равнодушием солдат на маневрах. Гримировальная коробка облупилась, проступает её белый металл. Костюмы обтрепались и издают, когда их перед самым спектаклем торопливо чистят бензином, противный запах рисовой пудры и керосина. Я кармином подкрашиваю свои облезшие красные сандалии, в которых выступаю в «Превосходстве». Моя туника для «Дриады» теряет свой ядовитый оттенок кузнечика и зелёного луга. Браг просто великолепен – столько разноцветных слоёв всяческой грязи налипло на его костюм: его вышитые болгарские кожаные штаны, ставшие негнущимися из-за искусственной крови, которой он обрызгивается каждый вечер, похожи теперь на шкуру только что освежёванного быка. Старый Троглодит в парике, из которого лезет пакля, кое-как прикрытый полинявшими и воняющими кроличьими шкурками, просто пугает публику, когда выходит на сцену.
Да, очень тяжёлые дни, и мы задыхаемся между синим небом, по которому лишь изредка проносятся продолговатые, тощие, словно прочёсанные мистралем, грозовые тучи, и землёй, потрескавшейся от жажды… А у меня, кроме всего, двойная нагрузка. Оба моих товарища, как только мы попадаем в новый город, скидывают со своих плечей давящий ремешок поклажи и, разом оказавшись налегке, не знают забот кроме как выпить кружку пенистого пива да бесцельно пошататься по городу. А для меня главное – час прихода почты… Почта! Письма Макса…
В застеклённых шкафчиках или на грязных столах, на которых консьерж одним движением руки раскидывает письма, я сразу же вижу, словно меня ударяет током, круглый витиеватый почерк, узнаю голубоватый конверт: прощай отдых!
– Дайте мне! Вот это!.. Да-да, я же вам говорю, это мне!
Бог ты мой! Что там написано? Упрёки, просьбы или, быть может только: «Еду»…
Четыре дня я ждала ответа Макса на моё письмо из Нима. В течение этих четырёх дней я писала ему нежные слова, скрывая за их милотой своё глубокое волнение, словно я вообще забыла про это письмо из Нима… Когда находишься так далеко, то вынуждена прерывать свой письменный диалог, невозможно всё время предаваться меланхолии, пишешь разные разности… Четыре дня я ждала ответа Макса, проявляла нетерпение и неблагодарность, когда получала письма, написанные изящным старомодным почерком с наклоном вправо, от моей подруги Марго, листочки, исписанные мелкими каракулями, от моего старого Амона, открытки от Бландины.
И вот я держу его наконец, это письмо от Макса, и читаю с хорошо мне известным сердцебиением, особенно мучительным из-за одного воспоминания: в моей жизни был период, когда Таиланди, «мужчина, которого не бросила ни одна женщина», как он говорил, вдруг взбесился из-за моего отсутствия и молчания и стал мне писать любовные письма! От одного вида его размашистого почерка я бледнела и чувствовала, что моё сердце становится совсем маленьким, круглым и твёрдым и начинает бешено биться – как сейчас, как сейчас…
Скомкать это письмо Макса не читая, вдохнуть воздух, как повешенный, которого в последнюю минуту успевают снять, и бежать!.. Но я не в силах… Это лишь краткий соблазн. Надо читать.
Да будет благословен случай! Мой друг не понял. Он подумал, что речь идёт о приступе ревности, о не лишённой кокетства тревоге женщины, которая хочет получить от любящего мужчины самое лестное, самое однозначное заверение… И я его получаю, это заверение, и не могу сдержать улыбки, потому что он превозносит «родную душу» то как очень уважаемую сестру, то как красивую кобылу… «Ты всегда будешь лучше всех». Он, наверное, пишет то, что думает. Быть может, перед тем, как написать эти слова, он поднял голову и поглядел на густой лес перед ним с мгновенным колебанием, с едва уловимым перебоем мысли. Но он тут же повёл плечами, как делают, когда зябко, и написал смело, медленно: «Ты всегда будешь лучше всех!»
Бедный Макс!.. Лучшее, что во мне есть, находится теперь в заговоре против него. Позавчера мы уезжали на рассвете, и. едва оказавшись в вагоне, я попыталась снова погрузиться в сон, обрывочный сон, прерываемый двадцать раз, как вдруг солёное дыхание, запах свежих водорослей вновь заставил меня раскрыть глаза: море! Море! Оно было рядом, раскинулось вдоль поезда, вернулось, когда я о нём уже и не думала. В семь утра солнце стояло ещё очень низко и не проникало в море, а лишь ласкало его, скользя лучами по его глади, – море как бы не желало пока отдаваться солнцу, ещё толком не пробудилось и сохранило ночную окраску, оно лежало передо мной чернильно-синее с белыми барашками…
Поезд проносился мимо солеварен, окружённых, словно сверкающими газонами, прямоугольными россыпями соли, мимо белых, как соль, спящих вилл, с садами, где растут тёмные лавры, сирень, иудины деревья… Убаюканная поездом, я, как и море, впала в дрёму, и мне казалось, что я несусь над водой в резком полёте ласточки и касаюсь крылом прибрежных волн. Я наслаждалась одним из тех удивительных мгновений, которые знакомы потерявшим сознание больным, когда вспыхнувшее вдруг воспоминание, образ, имя возвращают их к обычной жизни, делают такими, какими они были накануне болезни и во все предыдущие дни… За эти месяцы я впервые забыла о Максе. Да, я о нём забыла, словно никогда не знала ни его взгляда, ни ласковости его губ, я его забыла, словно нет в моей жизни более настоятельной задачи, чем искать слова, чтобы суметь наиболее точно выразить желтизну яркого солнца, синеву спокойного моря и режущее глаз сверканье высохшей соли, будто белого гагата… Да, забыла его, словно самым неотложным делом было для меня охватить взглядом все чудеса мира.
Именно в этот час шепнул мне на ухо лукавый бес: «А что, если и в самом деле только это неотложно? Если всё остальное – не более чем пепел?..»
Бури мыслей, которым я не даю вырваться наружу, бушуют во мне. Я с трудом заново учусь молчать и таиться. Мне стало опять легко обегать с Врагом улицы городов, куда мы попадаем, не пропуская ни скверов, ни соборов, ни музеев, и заглядывать в прокуренные кабачки, где «замечательно кормят». Сердечность наших отношений, такова, что мы обычно мало разговариваем, редко улыбаемся друг другу, зато, бывает, хохочем до слёз, словно веселье нам более доступно, чем серьёзность. Я охотно, даже, пожалуй, чуть громче, чем надо, смеюсь над историями, которые рассказывает Браг, а он, в свою очередь, разговаривая со мной подчёркнуто нарочито, не стесняется в выражениях.
Мы искренни друг с другом, но не всегда просты… У нас есть традиционные шутки, которые нас традиционно веселят. Самая любимая из них для Брага – признаюсь, меня она крайне раздражает, чтобы не сказать большего, – это Игра в Сатира. По преимуществу она происходит в трамвае, где мой товарищ выбирает себе в качестве жертвы то застенчивую барышню, то агрессивную старую деву. Он усаживается напротив, вяло откинувшись на спинку скамейки, и пожирает её страстным взором, пока бедняжка не начинает краснеть, кашлять в смущении, поправлять вуалетку и отворачиваться от него. Однако сатир продолжает пялиться на несчастную, и все черты его лица, причём каждая в отдельности – рот, ноздри, брови, – щеголяют друг перед другом, пытаясь наиболее выразительно изобразить наслаждение эротомана…
– Великолепное упражнение для тренировки мышц лица, – уверяет Браг. – Когда меня пригласят в Консерваторию вести курс пантомимы, я заставлю всех своих учеников вместе и каждого в отдельности этим заниматься.
Я смеюсь, потому что бедная дама в смятении тут же выскакивает из трамвая, но от совершенства искусства кривляния в этой противной игре мне становится не по себе. Моё тело, переутомлённое ежедневными выступлениями, переживает без видимых причин своего рода кризисы нетерпимости ко всему, что оскорбляет целомудрие, и поэтому я как бы сжигаю себя на костре, в одно мгновение вспыхивающем в моей душе от воспоминания о каком-то запахе, жесте, нежном возгласе, на костре, озаряющем услады, которых я не знала, и пламя его пожирает меня, неподвижную, стоящую со стиснутыми коленями, словно от каждого движения могут увеличиться мои ожоги.
Макс… Он мне пишет, он меня ждёт… Как тяжко мне от его доверия! Куда более тяжко, чем обманывать самой, потому что я тоже пишу, пишу много и необъяснимо легко. Пишу на колченогих круглых столиках, пишу, сидя косо на слишком высоких для меня стульях, пишу, когда обута только одна нога, а другая ещё босая, положив бумагу на подносик от завтрака, который приносят в номер, пишу, окружённая щётками, флакончиком с нюхательной солью и крючком для застёгивания пуговичек на высоких башмаках, ещё не успев засунуть всё это в свою дорожную сумку, пишу перед раскрытым окном, обрамляющим угол заднего двора, или пленительный сад, или покрытые дымкой горы… Я чувствую себя дома среди всего этого беспорядка, всех этих «как придётся» и «где попало». Мне здесь легче, чем в своей квартире, со своей мебелью, – там живут привидения…
– А что ты скажешь насчёт Южной Америки? Этот странный вопрос Брага попал в меня, как брошенный камешек, заставив очнуться от полудремоты, которая всякий раз находит на меня после ужина, когда я одновременно борюсь и со сном, и с нежеланием тут же идти гримироваться и переодеваться к спектаклю.
– Южная Америка? Это далеко.
– Для лентяев.
– Ты меня не понял. Браг. Я говорю «это далеко», как сказала бы «это прекрасно».
– Тогда ладно… Саломон прощупывал, как я отнёсся бы к такому путешествию. Так что?
– Что «что»?
– Может, поговорим?
– Отчего же нет.
Ни он, ни я не обманываемся, мы оба понимаем, что равнодушие наше наигранное. Я на горьком опыте знаю: с импресарио надо хитрить, не показывать ему своего желания ехать. С другой стороны, Браг тоже остерегается до окончательного решения рисовать мне эту поездку в выгодном свете из боязни спровоцировать меня на борьбу за более высокие ставки.
Южная Америка! Услышав эти два слова, я испытала настоящий восторг, словно невежда, для которого Новый Свет – феерия падающих звёзд, гигантских кактусов, драгоценных камней и малюсеньких птичек… Бразилия, Аргентина… Какие сверкающие названия! Марго мне как-то говорила, что ребёнком была там с родителями, и моё восторженное желание поехать связано с её рассказом о пауке, у которого серебряное брюшко, и о дереве, сплошь покрытом светляками… Бразилия, Аргентина, но… А как же Макс?
А как же Макс?.. Со вчерашнего дня я топчусь вокруг этого вопросительного знака. А как же Макс? А как же Макс? Это уже не мысль, а припев, шум, ритмическое карканье, которое фатально приводит меня к «вспышке грубости». Какой, интересно, предок вскидывается во мне, вызывая не только грубость слов, но и чувств? Я только что скомкала письмо, которое начала писать своему другу, ругаясь вполголоса.
«А как же Макс? А как же Макс? И ещё раз! До каких пор будет он путаться у меня в ногах? А как же Макс! А как же Макс! Выходит, я существую лишь для того, чтобы заботиться об этом обременительном рантье? Помилуй Бог! Хватит кривляний, хватит идиллий, хватит попусту терять время, и вообще, хватит мужчин! Погляди-ка на себя, бедная ты моя, погляди-ка! Ты ещё, пожалуй, не старая женщина, но уже старая холостячка. У тебя соответствующие навязчивые идеи, дурной характер, мелочная чувствительность, и всё это обрекает тебя на страдания, но вместе с тем делает тебя невыносимой. „Чего ты идёшь на эту галеру?..“ Да ведь это даже не галера, это пароход-прачечная, солидно оснащённый, где весьма патриархально стирают бельё. Вот если ты была бы в силах закрутить с этим парнем небольшой романчик, то ещё куда ни шло. Ну, этак недельки на две, на три, ну, в крайности, на два месяца, а потом – прощай! Никто никому ничего не должен, оба получили удовольствие. Ты должна была научиться у Таиланди искусству бросания!..»
И пошла, и пошла… Я поношу своего друга и себя с удивительной злостью и изобретательностью. Это своего рода игра, во время которой я заставляю себя высказываться вполне справедливо, хотя я так не думаю, пока ещё не думаю… Всё это продолжается до той минуты, когда я вдруг замечаю, что хлещет дождь. С крыш на той стороне улицы стекают целые водопады, вода в желобах переливается через край. Длинная холодная капля скатилась по стеклу и упала мне на руку. Комната за моей спиной стала тёмной… Как хорошо было бы сейчас прижаться к плечу того, кого я только что унизила, назвав обременительным рантье…
Я зажигаю верхний свет, чуть-чуть привожу в порядок письменный стол, чтобы чем-нибудь заняться, раскрываю бювар, расположив его между стоячим зеркалом и букетом нарциссов… Я пытаюсь делать всё так, чтобы это было подобием дома, мне хотелось бы сейчас получить горячего чаю, золотистого поджаренного хлеба, мою домашнюю лампу под розовым абажуром, хотелось бы услышать лай моей собаки, голос моего старого Амона… Передо мной лежит белый лист, он меня соблазняет, я сажусь и пишу:
«Макс, дорогой мой, да, я возвращаюсь, я каждый день немного возвращаюсь. Возможно ли, что только двенадцать ночей отделяют меня от Вас? В это трудно поверить, мне кажется, что я Вас больше не увижу…
Как это было бы ужасно! Как это было бы мудро!..»
Я останавливаюсь: не слишком ли ясно?.. Нет. К тому же я ведь написала: «было бы», а условное наклонение возлюбленный никогда не воспримет трагически… Я могу продолжать писать тем же успокаивающим тоном, позволяя себе при этом невесёлые обобщения, умеренные оговорки… А так как я опасаюсь, что Макс примет внезапное решение и меньше чем за двенадцать часов окажется здесь, я не забываю утопить всё в потоке нежности, который, увы, меня увлекает…
То, что я делаю, выглядит довольно противно…
Как быстро летит время!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26


А-П

П-Я