https://wodolei.ru/catalog/stoleshnicy-dlya-vannoj/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Я улыбнулась, чтобы не сказать «нет». Моя мебель у Макса? Эти жалкие остатки нашей семейной меблировки, оставленные мне Таиланди в виде компенсации, ничему не соответствующей, конечно, за авторские права, которые он в своё время ловко у меня выманил, я так и не заменила из-за отсутствия денег. Разве я могла бы спеть куплет о «маленьком столике» над этим столом из морёного дуба, претендующего на голландский стиль, или над старым, скрипящим диваном, с продавленными от любовных игр пружинами, игр, в которых всегда обходились без меня. За этой мебелью прячутся привидения, и я часто просыпаюсь в безумном страхе, что моя свобода лишь приснилась мне… Странный это был бы подарок моему любовнику! Уезжая, я покидаю не дом-очаг, а пристанище: вагоны первого и второго класса, гостиницы низких разрядов и гнусные гримуборные мюзик-холлов в Париже, провинции и за границей были мне больше домом и лучше охраняли меня, чем это помещение, которое мой друг назвал «прелестным интимным уголком»!
Сколько раз я убегала из этой квартиры на первом этаже, чтобы убежать от себя. Теперь я уезжаю по-другому – меня любят, я сама влюблена, но мне хотелось бы, чтобы меня любили ещё больше, чтобы и я любила ещё больше и стала другой, неузнаваемой для самой себя. Наверное, я хочу слишком многого, ещё не время… Но так или иначе, а уезжаю я в волнении, полная сожалений и надежд, с желанием поскорее вернуться, нацеленная на свою новую судьбу с той неумолимостью, с какой змея сбрасывает свою омертвевшую кожу.
Часть третья
Прощайте, любимый друг… Сундук закрыт. Красивая сумка из свиной кожи, дорожный костюм, шляпа с длинной вуалью – все эти вещи покорно и печально лежат на нашем большом диване и ждут, когда я завтра проснусь. Я чувствую себя уехавшей, ни Вы, ни моя собственная слабость уже не властны что-либо изменить, поэтому я позволяю себе радость написать Вам свое первое любовное письмо..
Вы получите его пневматической почтой завтра утром, как раз в тот самый час, когда я уеду из Парижа. Мне просто захотелось пожелать Вам спокойной ночи прежде, чем самой лечь спать, и сказать, что я так люблю Вас, так дорожу Вами! Я просто в отчаянии оттого, что мы расстаёмся…
Не забывайте, что Вы мне обещали писать «всё время» и утешать Фосетту. А я Вам обещаю, что Ваша Рене вернётся к Вам, усталая от «гастролирования», похудевшая от одиночества и свободная от всего, кроме Вас.
Ваша Рене.»
…По моим закрытым векам стремительно промчалась тень моста, и тогда я их приоткрываю, чтобы увидеть, как слева пронесётся такое знакомое мне маленькое картофельное поле, прижавшееся к высокой стене старого военного укрепления.
Я одна в купе. Браг, экономящий на всём, едет вместе со Старым Троглодитом во втором классе. День серенький, словно только что рассвело, за окном моросит дождичек и прибивает к ландшафту густые заводские дымы. Сейчас восемь утра, начался первый день моего путешествия. Возбуждение, которое меня охватило на вокзале, сменилось глубокой подавленностью, однако вскоре меня одолела какая-то хмурая неподвижность, что позволяло надеяться на сон.
Я встаю и, как опытная пассажирка, принимаюсь почти машинально устраиваться поудобнее: разворачиваю плед из верблюжьей шерсти, надуваю две резиновые подушки в шёлковых наволочках – одну под голову, другую под поясницу – и повязываю голову вуалевой косынкой того же цвета, что и мои волосы… Всё это я делаю методично, тщательно, но вдруг меня охватывает гнев, такой, что начинают дрожать руки… Приступ ярости, направленной на самоё себя! Каждый оборот колёс удаляет меня от Парижа, я уезжаю, ледяная весна кажется сокрытой в твёрдых как камень дубовых почках, всё вокруг холодное, промозглое от сырого тумана, ещё пахнущего зимой. Я уезжаю, хотя в этот самый час могла бы расцветать от счастья, согретая теплом моего возлюбленного. И мне кажется, что этот гнев пробуждает во мне необузданную, прямо-таки звериную тягу ко всему прекрасному, шикарному, лёгкому, эгоистичному. Потребность скользить вниз по мягкому склону, руками и губами схватить позднее, безусловное, самое заурядное и пленительное счастье.
Как мне тоскливо глядеть на эти знакомые предместья Парижа, по которым мы едем, на эти траченные временем виллы, где сейчас позёвывают буржуазки в коротеньких ночных рубашках, встающие поздно, чтобы легче было скоротать пустой день… Не надо было мне расставаться с Брагом, уж лучше было бы сидеть рядом с ним в купе второго класса, на синей затёртой обивке, слушать дружескую болтовню и вдыхать густой человеческий запах полного вагона, перемешанный с дымом сигарет по десять су пачка.
«Та-та-та» поезда – я его невольно всё время слышу – служит аккомпанементом к мелодии танца Дриады, которую я напеваю с маниакальной настойчивостью. Как долго продлится это состояние упадка? Я чувствую себя какой-то съёжившейся, ослабевшей, будто от потери крови. Даже в мои очень тихие дни самый заурядный пейзаж – лишь бы он быстро бежал мимо окна вагона и временами перекрывался густыми клубами паровозного дыма, раздираемыми в клочья живыми изгородями колючих кустарников, – действовал на меня как целительное тонизирующее средство. Мне холодно. Меня одолевает тяжёлая утренняя дрёма, мне кажется, что я теряю сознание, а не забываюсь сном, беспокойным, полным обрывочных детских страхов с назойливо повторяющейся фразой: «Если ты оставила там половину себя, то, выходит, ты потеряла пятьдесят процентов своей изначальной стоимости!»
Дижон, 3 апреля
«Да, да, я чувствую себя хорошо. Да, я получила Ваше письмо. Да, я имею успех… Ах, мой дорогой, я скажу Вам всю правду! Расставшись с Вами, я пришла в самое невыносимое отчаяние. Почему я уехала? Почему я Вас бросила? Сорок дней! Да в жизни я этого теперь не вынесу! А мы только в третьем городе.
В третий город вступая.
Тебя, дорогая,
В золотую одену парчу…
Увы, мой возлюбленный, мне не нужны ни золото, ни парча, а только Вы. В первых двух городах, где мы играли, шёл дождь, видимо, для того, чтобы я больше прониклась сознанием своего ужасного одиночества среди гостиничных стен, затянутых шоколадными или бежевыми тканями, в этих бедных обеденных залах, обставленных дешёвой мебелью «под дуб», кажущихся ещё более тёмными из-за газового освещения.
О избалованный сын «Стальной Пилы»! Вам и невдомёк, что такое отсутствие комфорта. Когда мы вновь встретимся, я Вам расскажу, чтобы Вы возмущались и баловали меня ещё больше, как я плелась в полночь в гостиницу и тащила тяжёлый ящик с гримом, который оттягивает мне руку, как долго стояла под мелким дождём, перед дверью, ожидая, когда же проснётся швейцар, потом входила в кошмарный номер – отсыревшие простыни и крошечный кувшин давно остывшей воды… И Вы думаете, что я могла бы заставить Вас делить со мною эти повседневные радости? Нет, дорогой, я должна испить всю чашу до дна, прежде чем крикнуть: «Приезжай, я больше не могу!»
Погода в Дижоне стоит пока чудесная. И я робко принимаю это солнышко, как подарок, который у меня вот-вот отнимут.
Вы обещали мне утешать Фосетту, она Ваша, как и моя, но будьте с ней осторожны, она не простит Вам, если в моё отсутствие Вы уделите ей чрезмерное внимание. Её собачий такт требует большой строгости в проявлении чувств, и она оскорбляется, если в моё отсутствие кто-то третий, даже ласковый, замечает её горе и пытается её развлечь.
Прощайте, прощайте! Я Вас целую и люблю. Какой здесь в сумерки наступает холод, если бы Вы только знали!.. Небо зелёное и чистое, как в январе, когда ударяет сильный мороз.
Пишите мне, любите меня и согрейте
Вашу Рене».
10 апреля
«Моё последнее письмо, должно быть, Вас огорчило. Я не довольна ни собой, ни Вами. Ваш красивый почерк – твёрдый, размашистый и вместе с тем тонкий, с элегантными завитками, как растеньице, которое у нас называют „цветущим вьюнком“. Таким почерком нетрудно исписать четыре страницы, а то и восемь разными „я тебя обожаю“, любовными проклятиями и жгучими сожалениями, и всё это прочитывается одним махом, за двадцать секунд! При этом я уверена, что Вы чистосердечно считаете, что отправили мне длинное письмо. К тому же Вы говорите в нём только обо мне!..
Мой дорогой, я только что проехала, правда, не остановившись, мою родину, край моего детства. Мне показалось, что добрая ласка коснулась моего сердца… Когда-нибудь, обещай мне, мы сюда приедем вместе. Нет, нет, что я пишу? Мы ни за что сюда не приедем! Ваши могучие арденнские леса унизили бы в Вашем воспоминании мои дубовые рощицы, заросли ежевики и боярышника, и Вы увидите, как я. что над ними, так же как и над бурными ручьями и синими холмами, украшенными высокими чертополохами, дрожит в воздухе еле видимая радуга, которая нимбом обрамляет всё в моём крае!..
Ничего там не изменилось. Несколько новых крыш, выкрашенных в ярко-красный цвет, вот и всё. Да, ничего там не изменилось, ничего, кроме меня. Ах, мой дорогой, какая я уже старая! Сможете ли вы полюбить такую старую молодую женщину? Здесь я краснею за себя. Почему Вы не знали высокую девочку с царственными косами, молчаливо бродившую тут, словно лесная нимфа? Такой я была, и всё это я отдала другому, другому, а не Вам! Простите меня за этот крик, крик моей тревоги, который я сдерживаю с тех пор, как люблю Вас. И что только Вы любите во мне теперь, когда уже поздно, когда ничего не осталось, разве лишь то, что меня искусственно украшает, что Вас обманывает – завитые локоны, пышные, как листва, удлинённые синим карандашом глаза, таинственно мерцающие из-за наложенных теней, фальшивая матовость кожи, достигнутая с помощью пудры? Что бы Вы сказали, если бы я вдруг предстала перед Вами, какой была? Узнали бы Вы меня в той девочке с тяжёлой копной прямых волос, со светлыми ресницами, не знающими чёрной туши, с короткими бровями, которые легко хмурились, с такими глазами, с какими меня родила мать – серыми, узкими, с горизонтальным разрезом, глядевшими на мир быстрым и жёстким взглядом, как мой отец?
Не бойтесь, мой дорогой друг! Я вернусь к Вам примерно такой, какой уехала, может быть, чуть-чуть более усталой, чуть-чуть более нежной… Моя родина, всякий раз, когда я проезжаю через неё, опьяняет меня печалью, которая, однако, проходит. Не потому ли я не решаюсь там останавливаться? А может, она мне кажется такой прекрасной именно потому, что я её потеряла…
Прощайте, дорогой, дорогой Макс. Завтра мы очень рано уезжаем в Лион, иначе у нас не состоится оркестровая репетиция. За это я отвечаю, а Браг, который никогда не бывает усталым, занимается тем временем программками, афишами, продажей почтовых открыток с нашими фотографиями…
Ой, как я замёрзла вчера вечером в своём лёгком костюме, когда мы показывали «Превосходство». Холод – мой враг, он не даёт мне ни жить, ни думать. Вы-то это хорошо знаете, потому что мои руки, съёжившиеся от холода, как листья, всегда отогреваются в ваших руках. Мне тебя не хватает, дорогое моё тепло, как солнца.
Твоя Рене».
Наше турне идёт своим ходом. Я ем. Сплю. Хожу, играю в пантомимах и танцую. Нет особого вдохновения, но и особых усилий делать тоже не приходится. Единственная волнующая минута за весь день – это когда я спрашиваю у дежурной мюзик-холла, нет ли для меня писем. Всё, что я получаю, я читаю с жадностью, прислонившись к грязной двери актёрского входа, стоя на зловонном сквозняке, где тянет подвалом и нашатырным спиртом… Следующий за этим час для меня самый тяжёлый, потому что читать больше нечего. Я уже разобрала число отправления, тщательно разглядев печать на марке, и не раз трясла конверт, словно надеясь, что из него выпадет цветок или картинка…
Меня не интересуют города, в которых мы играем. Я их знаю, и у меня нет никакой охоты их подробнее узнавать. Я всюду хожу с Брагом, который чувствует себя в этих знакомых «городках», как он говорит, – в Реймсе, Нанси, Бельфлоре, Безансоне – добродушным завоевателем.
– Видела? Всё та же харчевня на углу набережной! Держу пари, что они меня узнают, когда мы с тобой пойдём вечером есть там сосиски в белом вине!
Он всей грудью вдыхает воздух, бегает по улицам с радостью истинного странника, разглядывает витрины лавочек, подымается на все колокольни соборов. Теперь я иду вслед за ним, а ведь в прошлом году я тащила его за собой. Я плетусь в его тени, а иногда мы забираем с собой и Старого Троглодита, но обычно он ходит один, осунувшийся, жалкий в своём тонком пиджачке и брюках, из которых он давно вырос… Где он спит? Где он ест? Я этого не знаю, а когда я спросила об этом Брага, он мне ответил весьма лаконично:
– Где хочет. Я ему не нянька!
Прошлым вечером в Нанси я заглянула в комнату, где гримируется Троглодит. Он стоял и откусывал прямо от большого батона, а двумя пальцами деликатно держал тонкий ломтик дешёвого сыра – вот уж поистине еда бедняка! И это резкое движение челюстей голодного человека… У меня сжалось сердце, и я кинулась к Брагу.
– Скажи, Браг, есть ли у Троглодита деньги, чтобы жить? Он ведь получает в день свои пятнадцать франков, правда? Почему он так ужасно питается?
– Он экономит, – ответил Браг. – В поездках все экономят. Не все же Вандербильдты и Рене Нере, чтобы снимать комнаты за сотню су в сутки и заказывать кофе с молоком в номер по утрам. Троглодит должен мне за свой костюм. Он отдаёт мне по пять франков в день. Через двадцать дней он сможет жрать устриц и мыть ноги в коктейле, если захочет Его дело.
Получив такую отповедь, я умолкла… И я ведь тоже «экономлю» – прежде всего по привычке, а ещё чтобы не отличаться от своих товарищей, не вызывать у них ни зависти, ни презрения. Эта женщина, которую сейчас отражает закоптевшее зеркало в грошовой «лотарингской харчевне», эта женщина, сидящая за столиком с равнодушным видом, спокойная и недоступная, как все те, кто повсюду чужой, эта путешественница с синяками под глазами, с большой вуалью, завязанной под подбородком, одетая с головы до ног во всё серое, цвета пыльной дороги, – неужели это подруга Макса? Усталая актриса, которая в корсете и нижней юбке роется в сундуке Брага, чтобы взять себе чистую смену белья на завтра и уложить свои тряпки, расшитые блёстками, – неужели это возлюбленная, которую он, полуголую, в одном розовом кимоно сжимал в своих объятиях?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26


А-П

П-Я