https://wodolei.ru/catalog/mebel/Color-Style/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Вздохи, то оборванные, начинающиеся с середины фразы, невнятные, но для меня ясные жалобы… – О! Какой он злой! Какой злой! Это из-за вас! Лучше умереть! О! Как мне плохо! Я уеду, не хочу его больше видеть… А я так радовалась! Ему так идёт синий цвет!.. Я сразу почувствовала, что ничего не получится! И тогда я закрыла глаза и, чтобы не потерять его, начала ласкать… Но я… я такая неловкая, только всё испортила… О! Какой он недобрый!.. Он назвал меня сударыней… и извинился так, словно наступил нечаянно на ногу… в тот самый момент, когда я умирала от стыда, что ничего не вышло… Клянусь, Клодина, лучше бы он меня оскорбил… Я уеду, мне так плохо! Это вы, Клодина, вы виноваты…Увы! Я и сама это знала!.. Как её утешить? Какие найти извинения? Мне хотелось выбросить из памяти ребяческий грязный заговор, торгующегося Марселя, укачать Анни, а потом разбудить её словами: «Это был просто дурной сон…»Изнемогая от угрызений совести и от нежности, я чуть было не сжала Анни по-настоящему, чуть не обвила руками её худенькую, вздрагивающую фигурку… Только ласка, только поцелуи – от кого бы они ни исходили – могли вылечить и утишить сожаления простодушной проститутки… Ей-же-ей, да простит меня Рено, жертва не потребовала бы от меня сверхъестественных усилий. Но я вовремя спохватилась, припомнила годы целомудренной дружбы, и эту серую зиму, объединившую нас обеих под мирной крышей, и Маргравский сад, где растерянная Анни беззаветно доверилась мне… Да и зачем? Зачем? Всего несколько дней и лихорадочных ночей, напоённых тёплым ароматом сандала и белой гвоздики, а после бедняжке станет ещё хуже… И я не сжала объятий, целовала Анни только в волосы и солёные от слёз щёки, потом распахнула окно тёплому чёрному ветру, уже несущему весеннюю радость… Я использовала всё: и настой цветков апельсинового дерева, и горячую грелку к изящным ледяным ногам, но ушла недовольная собой, замышляя скорое изгнание Марселя…За завтраком мы оказываемся один на один с Марселем, сидим друг против друга, надменные и скованные. Анни осталась у себя… По правде сказать, мой красавец пасынок чувствует себя, видимо, в меньшем затруднении, чем я, но я отлично скрываю смущение под маской неприязни… Он начинает разговор с застенчивой, фальшивой любезностью. Бледноват, в сером пиджаке, в галстуке того же синего оттенка, что и его пижама.– Сегодня отличная погода, не правда ли, Клодина? Настоящая весна!..– Да. Отличная погода для путешествия! Вы ведь воспользуетесь этим?– Я? Но…– Да нет, разумеется, воспользуетесь. Исключительная возможность, и как раз в четыре отходит прямой поезд.Он с удивлением смотрит на меня:– Но… четырёхчасовой поезд скорый, здесь сажают только в первый класс, а мне не по средствам…– Это я беру на себя.Он продолжает говорить мрачным тоном, но опускает ресницы и даже позволяет себе гнусную улыбку:– О! Как любезно с вашей стороны… Хотя, с другой стороны, вы мне обязаны: ну и настрадался я этой ночью!..Как хочется ему наподдать, и только я успеваю подумать, что за пятьдесят лишних франков он и пытку согласится вынести… как дверь отворяется и появляется Анни… Ей, видимо, пришлось сделать над собой усилие, и в её светлых глазах сомнамбулы читается напряжение воли.Я швыряю салфетку, бегу к ней:– Вам не следовало спускаться, Анни! Зачем вы пришли?– Не знаю… Я голодна. И мне скучно одной… От ужаса она улыбается светской, совершенно неуместной улыбкой.– Садитесь. Марсель как раз только что сообщил мне о своём отъезде.– А!..Её светлые глаза закатываются, мелькают сиреневатые белки. Поторопим события!– Да, он уезжает сегодня в четыре. Вам это не нравится, как я вижу?– Нет, – отвечает она чуть слышно. – Он мог бы остаться до возвращения отца…– Разумеется, – вежливо соглашается Марсель.И чего он вмешивается? Я злюсь, потому что неправа:– Да уж вы ему доставите массу удовольствий! Разве не видно, что Анни неможется, ей нужны отдых, уединение…В ответ на свою раздосадованную тираду я получаю такой откровенно ироничный взгляд, что хладнокровие покидает меня:– Да и вообще, чёрт побери! Хватит с меня! Да, я виновата, влезла не в своё дело и за это от всей души прошу прощения у Анни, потому что это не просто бестактность, это дурной поступок. Но вам, рыбка моя, вам я не должна ничего – разве что оплатить проезд до Парижа, и исчезните, потому что…– Нет-нет! Терпеть не могу скандалов! Уже исчез! И мой пасынок спокойно встаёт, вильнув бёдрами, как может только он один, и не обращая внимания на застенчивое движение Анни – то ли остановить пытается, то ли пойти следом… Дверь захлопывается, и старая лестница скрипит под лёгкими шагами…Мы остаёмся вдвоём. Я чувствую себя виноватой и злюсь, всё давит на меня, как будто приближается приступ лихорадки. Хочется пить. Я не осмеливаюсь взглянуть в глаза Анни, но вижу, как вздрагивает кружево пеньюара от ударов её сердца… Слабый вздох заставляет меня поднять взгляд на её лицо, продолговатое, смуглое, как спелый лесной орешек, – даже печаль не в силах внести беспорядок в застывшие черты.– Ну вот… – шепчет она и снова вздыхает. И я вслед за ней:– Ну вот…Она окидывает меня лишённым выражения взором и тихонько жалуется:– Что же мне остаётся?Непонятно отчего обидевшись, я резко отвечаю:– Четырёхчасовой поезд, если угодно. Или сын садовника. Марсель находит, что он очень даже ничего.Анни медленно краснеет, заливается пурпурными, набегающими одна на другую волнами на смуглые щёки, маленькие ушки – и наивно и беззлобно признаётся:– Я и сама о нём подумывала… Но всё же воздух иных мест кажется мне целебней.Наконец-то всё встало на свои места! Я готова плакать и смеяться, готова расцеловать Анни за то, что истинная боль её даже не царапнула, что она снова в целости и сохранности, снова похожа на себя: бесстыдна, как Перонель в пору любви, но не забывает заботиться о внешних приличиях, готова задрать юбку перед первым встречным, но впадает в ярость и кричит мне: «Не входите», когда моет кончик носа в своей спальне…Наконец-то мне почти не в чем себя упрекать! И я, эгоистка, снова став счастливой, могу внутренне готовиться к возвращению Рено, дрожать от восторга и сожаления при виде проклюнувшихся по ошибке, будто резиновых, почек сирени, говоря себе: «Скоро весна! Сколько дней прошло вдали от него…», ощущать, как бежит, щекоча, кровь в кончиках пальцев и по краю тёплого уха, вздрагивать, вспоминая, надеясь и веря всем своим забывчивым, но верным сердцем, что завтра будет вчера, что мне семнадцать, а ему тридцать девять, и я жду его впервые в жизни…И пусть себе Анни идёт с миром туда, где её будут… любить! Она торопится, спешит, а я жду. Две бродяжки, не похожие друг на друга даже самым хилым из своих помыслов, – что же свело нас вместе, какая странная дружба из жалости, деспотизма, слабости, иронии? Она мне не завидует, а я жалею её приступами… Она распахивает душу, как выходит из берегов ручей, а я, гордая, стыдливая, – никогда. Она с пылом подставляет ласкам тело, нежное, тёплое, как смазанная маслом мраморная миска, в которой вымешивают тесто – а у меня от содрогания волосы встают дыбом при одной мысли об объятиях незнакомца, и не я, а она – хрупкая, слабая Анни – удивляет меня и приводит в негодование…Так что же меня держит? Зачем я терплю её молчаливое присутствие, побитое выражение, праздные руки, а порой и сама ищу их? И почему называю её про себя «бедной Анни»? Да потому что она бродит в поисках, страдает от отсутствия того, что я уже нашла, однажды и навсегда…
«Что же мне теперь остаётся?»Этот бессильный возглас Анни, жалобный вздох, смиренный, ничего не требующий, готов с горечью сорваться с моих губ! Только я не смиряюсь, я протестую, бунтую, требую соблюдать свои невесть какие воображаемые права… Воображаемые! Я смотрю вокруг и удивляюсь, что не рушится под моим взглядом зыбкая феерия, что служила декорацией блаженства…Да, Рено вернулся! Он тут, в соседней комнате, так близко, что мне слышно его дыхание, шелест страниц книги, которую он листает… Он тут, но это не он – или я уже не Клодина…«Он вернётся, – говорила я себе, – и сумерки в этот час будут светлее лунной ночи: я увижу его силуэт в дверях вагона и тут же вспомню всё, что мне дорого в прошлом, что я люблю теперь…»Уже семь дней я живу в кошмарном сне! Почему я не узнала ни его голоса, ни взгляда, ни тепла объятий? Да, я доверила врачам, что забрали его в снега, измученного больного – но он жил, – утомлённого неврастеника – но он трепыхался, – так по какому праву они возвращают мне старика?Старик, старик!.. возможно ли? Друг мой, мой возлюбленный, дорогой мой спутник, часами мы в неистовстве слышали лишь дыхание друг друга – возможно ли, спрашиваю я вас? А если так, если вы в самом деле превратились в бледную и сгорбленную тень моего любимого, то какое затмение помешало мне предвидеть то, что случится? Мне двадцать восемь, вам пятьдесят, юность вашей зрелости была столь блистательной, нетерпеливой, пылкой, что я не раз желала – о мой дорогой! – чтобы к пятидесяти вы остепенились… Зловещее чаяние услышало насмешливое божество! И вот вы в одно мгновение, как по волшебству, непоправимо стали тем, к чему звало вас моё неосторожное пожелание: стариком!.. Поблёкла тёмная озёрная гладь ваших глаз, увяли губы, которые так нравились моим губам, ослабли объятия красивых, сильных, как у влюблённой женщины, рук!.. Так кто же и за что так меня покарал? Вот стою я в слезах, сложа руки, совсем как Анни, что оплакивала на этом самом месте самую осязаемую и презренную разновидность любви… Я полна силы, которую никогда не растрачивала вполне, я молода – и наказана, и лишена всего, что я втайне любила с горячей страстью, и наивно заламываю руки над пропастью краха, перед изувеченным слепком былого счастья… А тот, кого я с влюблённой шутливостью звала «папочкой», до конца наших дней превратился и впрямь в моего престарелого родственника…Он любит меня и молча страдает от боли унижения, потому что я отказываюсь принимать то, что он мне предлагает: его ловкие руки, губы, которые умеют доставлять такое удовольствие… Нервы мои, моя стыдливость восстают при мысли, что он оказался вдруг услужливым бесчувственным инструментом…Он здесь, в соседней комнате, его тревожит моё присутствие и моё молчание. Он хочет позвать меня, но не решается. С самого дня возвращения я читаю на его бледных губах застывший вопрос, желание объясниться… А я уклоняюсь. Лучше страдать – но не слушать то, что он скажет. Мы героически лжём, улыбаясь друг другу, как чужие. Я начинаю мурлыкать какой-то мотив, потому что ловлю его мысль и знаю: если я сейчас не заговорю, не запою, не подвину стул, он меня окликнет. Когда я одна, я трусливо предпочитаю мучиться, сама стремлюсь к невыносимой, как ожог, боли, но ему я лгу – умиротворённой разглаженностью лба и покоем глаз, безобидной ласковостью губ, – потому что не хочу, чтобы он заговорил, унизился до извинений, которые оскорбят меня ещё больше, чем его, – его отказа от своих прав я не приму никогда, никогда… Я отвергаю свободу! Я гляжу на вас с чуть презрительной нежностью, как на игрушку своего детства, – кто знает, может, мне и не приведётся больше с вами играть…Но главное, даже когда боль становится особенно нетерпимой, в ночные часы, когда я изощрённо ковыряю свою страшную рану с той глупой гордостью, что заставляла меня когда-то улыбаться, прикусив до крови язык, в самый разгар изнурительной гимнастики для закалки воли, меня не покидает упрямая, почти бессознательная надежда, тёмная надежда растения, сминаемого бурей, на то, что непогоде в конце концов придёт конец, и внушающий доверие голос не перестаёт шептать: «Всё обойдётся. Не знаю как, но обойдётся. Нет ничего непоправимого, кроме смерти. Даже привычка мучиться, страдать – уже лекарство, она делает наши дни размеренными и не такими тяжёлыми…»
– Никто не умирает просто так, – категорично заявляет Марта, – и от тоски тоже не умирают! Ещё никто не умер от тоски! Посмотрите на Клодину… Каждый думал, узнав о смерти Рено: «Ей этого не вынести». А она жива-здорова! У неё достаточно здравого смысла и вкуса к жизни…Я улыбаюсь для приличия и гляжу в сад, отвернувшись от струи дыма, которую выпускает, надув губы. Марта… Она тоже постарела, но великолепная косметика скрывает годы. Даже путешествуя в автомобиле, она не отказалась от резких тонов в одежде, выигрышно подчёркивающих красное золото волос и белизну кожи. С крохотной шляпки без полей спадает длинная зелёная вуаль, а на кресло небрежно брошена лёгкая накидка фиолетового тюсора, защищавшая от пыли платье шафранного цвета… Кажется, она как-то уменьшилась, округлилась, одежду стала носить тесную: грудь вперёд, бёдра обтянуты. На подвижном лице светской повелительницы – упрямая готовность к отпору, бунту против необходимости стареть, прибавлять в весе, увядать…Сегодня утром мощный красно-жёлтый автомобиль высадил у моего крыльца из шатких чёрных камней белого от пыли и красного от жары Можи, одетого шофёром Леона Пайе и его жену. За ними следовала Анни, довольная тем, что снова видит меня, и смущённая оттого, что не осмеливается мне это сказать… Они шумной гурьбой вторглись в моё жилище, я могла лишь впустить их, усадить, накормить – одиночество сделало меня застенчивой и молчаливой…Можи потеет и пыхтит, опрокидывает без остановки то стакан воды, то бокал шампанского. Он умирает от жары и только и может, что сжать мои руки в своих влажных ладонях и выдавить из себя: «Дружочек ты мой, дружочек», и я угадываю за его словами воспоминания сентиментального пьяницы… Марта курит и обмахивается, а её муж тщательно обдумывает что-то – ухоженный, бородатый, смешной и несчастный. Меня тревожит Анни, которую совсем затмила Марта: она такая нездешняя, такая похожая на былую Анни, так беспрекословно подчиняется сухим указаниям Марты, что я не знаю, что и думать.Я послушно терплю этих людей. Когда солнце сядет, они уедут. Мелькнут, как краткая, но надоедливая картина в моей мирной дрёме.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17


А-П

П-Я