установка душевой кабины цены 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

– Сложный вопрос, но хороший.
Они взглянули друг на друга, расхохотались и больше не говорили на эту тему ни в эту ночь, ни назавтра; только вечером в воскресенье, провожая Дымшица за порог, Вера Степановна спросила:
– Ты помнишь, что обещал про Анжелку?
– Обижаешь… – Дымшиц ощерился, насмешливо и трезво взглянул на подругу сквозь толщу выпитой водки и покачал головой. – Я своих слов на ветер не бросаю.
– Ну и катись, – добродушно напутствовала подруга.
Такими вот путями Анжелка после школы не стала никуда поступать, проторчала пол-лета в Крыму, в шикарном одиночном номере санатория «Морской прибой», а пол-лета в городе, смутно представляя себя то принцессой на выданье, то домработницей пожилого киноактера, то хозяйкой уютного видеосалона – а осенью по наводке мамы позвонила Тимоше и была принята на «Росвидео» третьим помощником бухгалтера. Оттого, что все происходило как бы само собой, без усилий, ей казалось, что она спит и во сне плывет по течению; тайный смысл жизни, если он действительно был, ускользал от Анжелки, как берега в тумане. Первое время она честно пыталась вникнуть в суть бухгалтерского учета, наивно полагая, что в этой сфере, сфере сухих цифр, все можно разложить по полочкам, как вещи в комнате, даже закончила вечерние курсы бухгалтеров, но ровным счетом ничего не приобрела, кроме, пожалуй, наблюдения, что никто в бухгалтерии не владеет ситуацией до конца, а все плывут, как она, по мере сил изображая кормчих, лоцманов или гребцов. Справедливости ради стоит отметить, что в этом она была не так уж и далека от истины: к зиме 93-го года не только бухгалтерский учет, но и вся страна плыла, как плывет боксер в нокдауне, и рубль, по образному выражению поэта, плыл бумажным корабликом, уплывая за горизонт, и люди жили не прошлым, не будущим, а курсом доллара, ежедневно сверяясь с неумолимо тикающим счетчиком: инфляция разъедала людей изнутри, как невидимая зловредная тля, обесцвечивая души, обесценивая труды, жизни, ограничивая надежды и помыслы куцей розницей текущего дня.
Маму она почти не видела: спихнув Анжелку, Вера Степановна подключилась к азартной ловле дармовых обывательских денежек. Реклама ее нового детища, Лихоборского чеково-инвестиционного фонда, ежедневно крутилась по трем телевизионным каналам (известный актер, раскрывая объятия вкладчикам, честно предупреждал: «Наша цель – ваша прибыль»). С Тимошей тоже общаться не получалось – он обретался двумя этажами выше, в кабинетах директората, и при редких встречах неестественно бурно радовался, но всегда спешил и смотрел загадочно-озадаченно, словно пытался совместить новенькую бухгалтершу со сказочной Несмеяной. Анжелка, не в силах поверить в реальность происходящего, и сама смотрела на себя в зеркало как на бухгалтершу, живущую от звонка до звонка, как на притворщицу, въехавшую по ошибке на чужую полосу жизни и прущую по ней с якобы открытыми глазами, хотя со стороны она смотрелась в бухгалтерии вполне в духе времени – длинноногая белобрысая сомнамбула, занесенная в лабиринты «Росвидео» диким ветром реформ. В пять заканчивалась работа, в семь начинались курсы английского или алгебра – эти два часа между работой и репетиторами она бездумно прогуливала, незаметно для себя превращаясь в подлинную Анжелку. Ей нравилось бродить по центру, сливаясь с сиреневым сумраком бульваров и переулков, брести никуда по снежному месиву тротуаров, омываемых потоками фар и габаритных огней, нравилось стынуть на сквозняках, а потом заходить в чистые новые кафе, бары, роскошные магазины, сияющие зеркалами и мрамором. Постепенно у нее наладился диалог с изысканными изделиями бутиков, салонов, пассажей – ей нравилось общаться с шерстью, хлопком, кожей, стеклом, завораживало обилие форм, фасонов, игра продажной стратегии, соотношение качества и цены; она готова была ходить на приглянувшееся изделие, как ходят в музеи, могла флиртовать с выставленным на витрине товаром или даже крутануть заочный роман – но покупала только те вещи, с которыми складывалась интимная близость. Вещи сами шли в руки, подмигивали с витрин, по-хозяйски облегали предназначенные им части тела, трепетали при приближении или, напротив, висели, обвиснув, равнодушно отдавая себя в примерку – наверное, у нее был особый талант, особое чутье, какое у других бывает на зверье, машины или людей.
С людьми-то как раз выходило не вполне по-людски. Она свободно общалась с сослуживцами на языке трепа, запросто болтала с продавщицей, барменом, маникюршей, научилась отшивать без обид уличных приставал – но дружить не умела совсем, не знала, как это делается, и чужие случайные откровения принимала с панической стойкостью, как дорожные неудобства, хотя и ругала себя ледышкой. При попытках сближения в голове вспыхивала красная лампочка тревоги, жужжал противный зуммер сигнализации, она запиралась на все засовы и разговаривала, рассматривая собеседника не глазами, а скорее в глазок – разве что не забиралась, как в детстве, под одеяло с любимой мягкой игрушкой Бобкой, зажеванной и затисканной до безобразия. Кому она могла рассказать про этого замызганного Бобку? Про какие-то фирмы, переоформленные на ее имя по случаю совершеннолетия, про само совершеннолетие – восемнадцатый день рождения, такой же пустой и муторный, как все прочие, украшенный разве что роскошным букетом роз от Тимоши?… Настоящее не проговаривалось, оно было не для слов, не для чужих ушей – его просто следовало нести как крест по гладкому ледяному паркету жизни, не жалуясь и не ища сочувствия, дабы не получить по затылку. «А кому легко?» – говорила мама. «Другим еще тяжелее», – говорила себе Анжелка.
3
В начале марта Вера Степановна укатила на неделю в Германию, и Анжелка в порядке импровизации устроила себе праздник души. Она позвонила на работу и репетиторам, сказалась больной, а сама купила на рынке килограмм семечек, нажарила их и уютно расположилась перед телевизором. У нее скопилось штук двадцать кассет, которые можно было смотреть одну за другой с перерывами или без; она так искренне полагала, что про нее все забыли, что не сразу поверила своим ушам, когда буквально на следующий день позвонил Дымшиц и весело спросил, как дела.
– Все нормально, – ответила Анжелка, засоряя эфир лузганьем семечек.
– Чем болеем?
Анжелка сказала, что у нее хандра.
– Это серьезно, – согласился Дымшиц. – А что по этому поводу говорит наша мама?
– Мама не в курсе.
– Ну и ладно, – сказал Дымшиц. – Только ты неправильно лечишься. Семечки хороши от глистов, а хандру вышибают динамикой – грубо, зато надежно и зримо. У тебя есть костюм для верховой езды?
– Чего? – спросила Анжелка, переставая грызть семечки.
– Ну и ладно. А для ресторана что-нибудь найдется?
– Не знаю. Наверное…
– Тогда ресторан. Я подъеду к половине восьмого и позвоню снизу, а ты, будь добра, не забудь вымыть руки с мылом.
– Какой еще ресторан? – возмутилась Анжелка, потом бросила загудевшую трубку и побежала в ванную мыть голову и себя.
Вечером Дымшиц прикатил на своем пижонском двухместном «мерседесе» с анатомическими креслами, повез ее куда-то в центр, в район Бронных и Патриарших, свернул в обшарпанный проходняк и мимо уродливой голубятни, мимо контейнеров с мусором подъехал к нарядному крыльцу модного клуба: Анжелка читала о нем в журналах. Позвонили, прошли мимо охраны и зеркал в пылающий красным деревом полумрак. Могучая мулатка, задрапированная в лиловый шифон, выплыла им навстречу и с бруклинским прононсом заквакала: «Тима, е… твою мать, какими судьбами!» – заключенный в объятия Дымшиц мычал из ее груди, вихлял задом, куртуазно дрыгая ножкой, наконец вырвался и повел Анжелку к столику возле камина, в котором красиво трепыхались языки пламени. Кажется, играл джаз, обсуждали меню, потом Анжелкины успехи по службе – поначалу она не слышала ни себя, ни музыки, ни Тимошу. Она гудела, как пересохший жбан, в который вливали все сразу: тепло красного дерева, живое пламя камина и огоньки свечек, жаркую золотую латунь декора и голубое, зеленоватое сияние воздуха, в котором золотыми рыбками плавали красавицы и вальяжные молодые люди. Должно быть, тут полно знаменитостей, подумала Анжелка, боясь оскорбить нескромным взглядом какую-нибудь знаменитость за соседним столиком, и первые полчаса упорно смотрела перед собой, строго на Дымшица, размышляя, достанет ли ей отваги в случае чего пройти через весь зал в дамскую комнату. Это была настоящая широкоформатная лента с ее участием, оригинал, а не копия, это был фильм про нее, и следовало держаться естественно, как на съемочной площадке, а для начала зацепиться за своего принца, сосредоточиться на его бороде, зубах, шикарном с цыганским перебором галстуке и веселых глазах сорокапятилетнего конокрада.
– Ты уже заказал шампанское? – спросила она, озвучивая себя голосом молодой стервы.
– Ты ж отказалась, – удивился Тимоша.
– Я передумала, – сказала Анжелка, встала и величаво проследовала через весь зал куда надо, а Дымшиц, разув глаза, сопроводил ее взглядом.
– Вот она, непостижимая тайна бытия, – сообщил он, когда Анжелка вернулась. – Каждый год по весне одно и то же – фантастический выброс молодняка, одетого, подстриженного, сложенного по последней моде… Вот не было вас в природе, и вдруг – бац! – десятки, сотни, тьма! – настоящее татаро-монгольское нашествие хромосом, выращенных из яйцеклетки наимоднейшего парижского кутюрье! В каких оранжереях выращиваются эти рахат-лукумы, Анжелка? В каких студиях вы оттачиваете походку, жесты, манеры, модные именно в предстоящем сезоне? Ладно одежда, волосы – но куда убираются груди, плечи, бедра и откуда все это вырастает заново, когда входит в моду – вы что, трансформеры?
– Не знаю, – призналась Анжелка, ковыряя ложкой фруктовый меланж. – Про меня ты вроде знаешь достаточно, про все мои оранжереи и студии, а про других я сама ничего не знаю. Я впервые в таком шикарном месте, Тимоша. Спасибо тебе.
Со стен цвета морской волны на них смотрели рыбы, парусники, старинные морские атласы, а мулатка-управляющая напоминала добродушного осьминога, плавающего по залу в лилово-чернильном облаке раскрашенного шифона.
Потом они пили шампанское и говорили о смысле жизни, примерно как в фильме «Красотка» с Ричардом Гиром и Джулией Робертс. Анжелка никак не могла понять, какого черта им обоим так хочется сделать из нее бухгалтершу. Понятно, что они родились до прогресса – что Тима, что мама, – понятно, что они никогда не жили в условиях душевного и бытового комфорта и привыкли вкалывать, вкалывать, вот и все – но при чем тут она? Зачем надрывается на работе мама, зачем она крутится от зари до зари, лелея свою чугунную ненависть к миру? Зачем сам Тимофей Михалыч тянет на себе концерн, как бурлак баржу, когда рядовые сотрудники не столько работают, сколько жадно живут? И какого они решили, что ей уготована та же лямка?
Она лепетала сбивчиво, многословно, но на удивление раскованно – словно осознавала, что воду можно будет сцедить, вырезать при монтаже все несуразности, сохранив спелую, душистую мякоть основных высказываний героини.
– Ты же знаешь, что бухгалтерша из меня никакая, – откровенно признавалась Анжелка, взывая к профессиональным инстинктам Дымшица. – Хочешь, я прямо завтра напишу заявление об уходе?
– Мне не горит, – отвечал Дымшиц, с удовольствием разглядывая свою протеже и гораздо более определенно думая о том же, о чем она интуитивно догадывалась: что нынешний вечер, такой вроде бы случайный, кроился по лекалам вечных сюжетов.
– Мне не горит, – отвечал он. – Да и тебе, душа моя, всего ничего осталось дотерпеть до экзаменов.
– Я не буду поступать, – сказала Анжелка.
Тимофей Михайлович удивленно заломил бровь.
– Не хочу и не буду. Я, Тима, до смерти боюсь всех этих экзаменов, собеседований, зачетов – я не хочу, не умею доказывать незнакомым людям, что я не дура, и не считаю это позором. И не хочу поступать по блату, чтобы потом за моей спиной пять лет шушукались и тыкали пальцами. А главное – мне до лампочки экономика кино. Я не гожусь в это дело, а от бухгалтерии меня конкретно тошнит.
– Чем же ты думаешь заняться?
– Ничем, – сказала Анжелка, отважно посмотрела на Дымшица и отвела взгляд.
– Однако, – вежливо удивился тот.
– Я хочу быть собой, а не маминой дочкой. Я хочу спать столько, сколько мне хочется, делать или не делать то, что мне хочется. И вообще. Я взрослый человек, Тима, и лучше вас знаю, что мне надо.
– А ты просчитала, душа моя, реакцию мамы на таковые твои слова?
– Вот то-то и оно, – сказала Анжелка.
– Разговор, я вижу, серьезный, – вздохнув, заметил Тимофей Михайлович. Он повертел бокал, с укоризной разглядывая содержимое, потом сказал: – Давай-ка для разгона выпьем за твое полное совершеннолетие…
Они чокнулись, Анжелка радостно встрепенулась от красоты звона и грациозно пригубила шампанское. Сама прелесть, подумала она о себе.
– Спасибо тебе за розы. Они до сих пор стоят, хотя совсем высохли.
– Извини, что не сумел преподнести лично. Работы действительно выше крыши, хотя, ты права, это не оправдание… Но все-таки – как ты думаешь преподнести эту ахинею маме?
– Я не знаю, – сказала Анжелка, не успев зацепиться за «ахинею».
– Мама скажет, что видала твою свободу в гробу.
– Или похлеще.
– Или похлеще. Да я и сам, откровенно говоря, полагаю, что свободы на этом свете нет. – Он посмотрел на Анжелку, потом добавил: – А для тебя, дочки Веры Арефьевой, нет и подавно.
– Это почему же?
– А потому, душа моя, что душа твоя обретается в бренном теле. Она заключена в грудной клетке, а не парит в небесех. Потому, опять-таки, что над нами властны законы физики, химии, биологии. Законы, заметь, а не пошлые рекомендации. А для тебя, как для богатой невесты, актуальны также законы социальные… Я понятно выражаюсь?
– Ты туманно выражаешься, – мрачно сказала Анжелка. – Притом на тему, которую я знаю конкретно.
– Ну вот, тем паче.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26


А-П

П-Я