https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_dusha/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


«Твой род»: Советский писатель; Москва; 1986
Аннотация

Под ясным небом старые горы
Наши матери косили и плакали. Лошадей всех взяли на войну — работали на волах и плакали. Вязали тёплые носки и плакали. Пели и плакали. Плакали и вздыхали: Шакро-о, Мартирос, Шак-ро-о, Пион, Гикор. Мы их как следует и не видели, мы их не помнили, наши матери сквозь песню и плач говорили «Шакро-о», и сердца наши переполнялись печалью и радостью, какой-то печальной силой, какой-то тяжёлой надеждой. На жёлтые шелестящие поля, скинув рубахи, вышли косить смуглые парни, а их взяли и увели на войну. Табуны лошадей погнали с мягких гор на войну. Из неосёдланного этого табуна ни один конь в село не вернулся. Из ребят два-три человека вернулись, и наши матери плакали и сквозь слёзы говорили: «Андраник вернулся, Шакро-о».
…Ды-Тэван не мог смеяться, вместо смеха у него получалось «ды… ды… ды… ды…». И ещё у данеланцевского Артёма была тогда свирель, он играл на ней перед войной, а теперь не играл, но эта гладкая ладная свирель была, мы знали, что она есть. Иногда перепадал нам керосин, и в такие дни ярко светились керосиновые лампы… А бывало, перепадал кусочек хлеба… Да, война кончилась, но костям, уже гниющим в далёких безвестностях, русских и немецких, но людям, уже ставшим воспоминанием, уже делающимся землёй и цветами, им уже невозможно было плакать и морщить лицо, и на их морщинки уже не могли накладываться новые морщинки, и в зелёных чистых наших горах травинка за травинкой, ниточка за ниточкой начинала уже наново сплетаться улыбка. Как цветы делаются букетом, так радость слагалась из еле уловимого аромата хлеба, из одной штучки сливы, из кусочка каменной соли, из яркого керосинового пламени и из того чувства, что погибли лучшие, и вернулись лучшие, и на войну не пошли тоже лучшие. Каранц Оган немножко хромой, немножко рыжий, немножко рябой, весь полный и рыхлый, с булькающим, будто варево во рту перекатывает, смехом, немного сплетник, немного шут, с бельмом на глазу — Оган…
Никаких советов давать не буду, читай спокойно, не бойся.
Оган щурил глаза и кривил рот. Стоя в сумерках возле отары.
— Васка, ач-чи! — вскричал Оган, и рыжий, с длинной шерстью козлище-вожак стал выдираться откуда-то из середины отары, отара пришла в движение, а вожак, выбравшись, медленно потянул её за собой к Гарнакару. Пастухи так и говорят. Говорят: «Тянет отару». Говорят: «Ну, тяни давай». Вожак тянул отару медленно, торжественно, трудно — как тянут тяжесть, мокрый, полный улова невод, к примеру. — Банка, ач-чи! — вскричал Каранц Оган и посмотрел мутным прищуренным глазом. В сумерках встрепенулся другой огненный нэри, вожак то есть, встрепенулся и с диким переплясом метнулся из отары к Шиш-тапу, к Острому холму. Отара потекла следом.
Нэри, да, значит, козёл-вожак. Но ещё козлёнком его кастрируют. Кастрируют, чтобы не пробудилось никогда мужское и козлиное, чтобы тяжелел, крепчал в нём вожак. Сначала, значит, кастрируют, потом принимаются за рога — заворачивают их в горячий-прегорячий хлеб и выпрямляют и закручивают кверху, и вот вожак тянет за собой отару. Этот горячий хлеб был ещё до нас и до войны, совсем давно. У села тогда было два вожака для двух его отар. А потом пастухов взяли на войну — воевать против немецких танков, отары смешали, и Каранц Оган, переступив в сумерках с ноги на ногу, прищурил глаз с бельмом и вскричал: «Васка, ач-чи… Банка, ач-чи…», — и отара разделилась, и вожаки потянули каждый свою старую отару, один к Шиш-тапу, другой к Гарнакару.
Старая собака в сумерках устремилась было к Шиш-тапу, но в таком случае оставалась без присмотра гарнакаровская отара, она качнулась к Гарнакару, но тогда без присмотра оставалась шиш-таповская отара, старая собака постояла-постояла, растерянная, в сумерках и поползла к ногам Огана. Она была такая старая — и зубов у неё не было, и видела плохо, почти не видела. Она была настолько уже сторожем при овцах, что давным-давно забыла, что такое щенки. Она всюду плелась за отарой, крутилась в ней и вокруг неё, и, когда существование отары на секунду угасало в её мутных глазах, в её усохшем обонянии, в её умирающем слухе, во всех складках её сторожевого существа, она глухо, про себя жаловалась и выла, и это был плач по утерянной отаре, плач над собственной, можно сказать, уже наступившей смертью. Потом она снова находила отару, и радость этого нахождения была опять-таки глухой и молчаливой, где-то совсем внутри её существа. Она и на самом деле должна была вот-вот потерять отару или же должна была почувствовать бессмысленность своего существования и уйти, исчезнуть с лица земли — вот так должна была она погибнуть. Она потёрлась о ноги Огана и заплакала — оттого что отара раскололась пополам, оттого что она одна.
— Ну что, — сказал Оган, — что плачешь? Асатур вон пришёл, — сказал Огаи. — Майор твой пришёл, — засмеялся Оган, — тебе в подарок Берлин принёс, что скулишь? Эй, майор, — позвал Оган. — Иди, — сказал Оган собаке. — Где твои овцы, пошла к Гарнакару. Не сдохла ещё, ступай ищи своих овец.
Я прочёл в газетах, что средний возраст пастухов в селе Дсех Туманянского района — семьдесят лет. Это значит, что если среди пастухов есть такой, которому случайно двадцать, то среди этих же пастухов есть и такой, которому сто двадцать лет. Но если бы на самом деле существовал такой стодвадцатилетний старец, весь мир бы знал об этом. Нету. Значит, и двадцатилетнего тоже нету. Значит, всем по семьдесят или около того. Для них собственное тело и то груз, но они всё ещё тащатся за отарой. Ещё тащатся. Завтра уже не смогут.
— Ничего, — сказал главный специалист, — старики — народ крепкий, ещё пяток — десяток лет протянут, пока что-нибудь придумаем.
— А молодые? — спросил я, и он поправил очки в золотой оправе и сказал:
— Молодые в космос смотрят.
— А шашлык любят.
— Да, любят шашлык, — сказал главный специалист. — Шашлык вы тоже любите. И я люблю шашлык. Поэтому мы используем опыт Англии. Пастбища в Англии делят на участки, и границы обводят электрическим проводом, таким, знаете, слабое напряжение, сегодня отара пасётся на этом участке, завтра на том, сегодня здесь, завтра там. Если отара вздумает перейти сегодня на завтрашний участок, электричество легонечко бьёт по морде — не переходи, милок, это завтрашний участок.
— Но… А как же пастух, а пастушество?..
В летней рубашке с короткими рукавами, с галстуком поверх этой рубашки, руки на полированном письменном столе, Главный специалист спокойно посмотрел из-за стёкол в золотой оправе и сказал:
— А в чём, собственно, заключается работа пастуха? В конечном счёте? Чтобы сегодня отара паслась на этом участке, завтра на другом. Сегодня здесь, завтра там. Работу пастуха со всей добросовестностью выполнит электрический провод.
— Да, но как же тогда вожак, как же собаки, как же волки… а сумерки, а костёр, а голоса, ночные голоса, звёзды…
— Волк? Волк выйдет из лесу, чтобы сожрать овцу, а электричество его легонечко по морде — не ешь того, что тебе не предназначается, милок, — с лёгкой улыбкой сказал он, и я увидел, что он бог, со снисходительной любовью смотрит сверху на эти мелочи. — Кстати, — сказал он, — а что такое нэри?
— Вы Главный специалист, — сказал я. — Вы не знаете, что такое нэри?
— Знаю, — сказал он, — но для чего он?
— Чтоб тянуть за собой отару, возглавлять.
— Вот видите, какое излишество, — сказал он, и, сидя в его чистом кабинете, против него, разумного и холодного, я вспомнил эту историю.
— Пошла, — сказал Оган, — видишь, где овца? Ещё не сдохла, ступай к овце, догоняй, ну!.. Майор, — позвал в сумерках, — Асатур…
— Оган… — отозвался из сумерек Асатур. — Это кто же майор? Я?
— А кто же Берлин взял, не ты разве? — И, полуоткрыв рот, каранцевский шут подождал ответа.
Побрякивая медалями под буркой, Асатур медленно затопал в сумерках к Гарнакару, и был он могущественным, и был защитником, и мы, дети на летнем пастбище, почувствовали это, когда он шёл к Гарнакару, мы почувствовали себя маленькими и защищёнными, мы наконец перевели дух и расслабленно улыбнулись: сейчас он навезёт на волах валежнику из лесу, и волы не будут больше наступать на наши босые ноги и не ударят копытом по нашей сухой коленке, и на открытых горных склонах солнце не ударит нам в голову. Мы чувствовали это всё время — и когда он шёл к Гарнакару, позвякивая в сумерках бронзой своих медалей, а Оган прищурился и: «Майор, собаку свою позови», — и когда он, прежде чем кликнуть собаку, спросил из гарнакаровского загона: «Какую ещё собаку?» И Оган ответил: «А Чамбар…» — И Асатур в гарнакаровском загоне хлопнул в ладоши и удивился собачьей старости: «Да ты что?! — И крикнул из Гарнакара в сторону летнего выгона: — Чамбар, Чамбар, эй, Чамбар!» И Оган сказал старой собаке, которая плакала у него в ногах, но была настолько стара, что как следует в голос плакать не могла и тихо скулила, жалуясь на своё одиночество и на то, что отара разделилась пополам, Оган сказал ей: «Иди, Асатур зовёт, ну! Где твоё крыло, крыло твоё где, говорят?» А крыло означает ту часть отары в ночном дремлющем загоне, которую пастух, как брату, доверяет собаке. И старая собака поплелась искать в гарнакаровском загоне крыло тех прежних своих молодых, звонких времён, и Асатур крикнул из Гарнакара в Шиш-тап, позвал собаку, которая была у него до Берлина, и до медалей, и до Гитлера и должна была быть до тех пор, пока жива была в ней отара, Асатур крикнул:
— Сюда, Чамбар, эй… — И в это время в дверях своей палатки согнулась-выпрямилась-согнулась, вся сжалась и всхлипнула невестка Лоланцев:
— Асатур тоже пришё-о-ол… Стоящие, нестоящие, все вернулись…
— Ахчи, — столпились возле неё женщины, — стыдно, ахчи, — сказали женщины.
— Заткнись, — сказали женщины.
— Молчи, — пригрозили женщины, — чтобы голоса твоего не слыхали.
И, окружив её, женщины молча оплакали вместе с ней её погибшего и этот бархатный вечер, и нашу худобу, и наши вытаращенные в этих сумерках глаза, и женщины заставили её вместе с ними радоваться Асатуру — что жив-здоров и бронза на груди звенит, и вот пришёл-притопал к ним из всех берлинов и европ… И в это время над летним выгоном и над женщинами от Шиш-тапа к Гарнакару раздался-прозвучал голос Огана:
— Майор!..
— Эй! — из Гарнакара в Шиш-тап, словно из Берлина в Ахнидзор, крикнул Асатур.
— Одну из своих медалей дай мне, а?..
Женщины друг дружке сказали:
— Помолчите-ка, посмотрим, в своём уме вернулся, нет…
И снова Оган крикнул из Шиш-тапа в Гарнакар:
— На что тебе столько медалей, отдай мне одну…
Асатур не отвечал, он соображал, можно или нельзя отдавать свою медаль другому, и мы услышали булькающий смех Огана — словно родник задыхался в темноте.
Из своего Гарнакара Асатур запоздало ответил:
— А тебе на что?
«Нацеплю на грудь. На что тебе столько?» — подумали вместо Огана мы, ребятишки, но сам Оган молчал, молчали женщины, молчал в сумерках Шиш-тап, казалось, что-то должно случиться, и от этого всё покрылись мурашками. Глухо завыла в Гарнакаре старая собака и тут же заткнулась, словно её придушили, потом вечер наполнился цокотом тысячи ног, и это было похоже на глухое землетрясение.
Двигалось азербайджанское кочевье.
Впереди шёл азербайджанец-кочевник. С набрякшими сосцами, окружённая щенками, то обгоняя азербайджанца, то отставая от него, бежала длинная красная сука, и широкой стеной текла густая, грязная, усталая отара.
Оган ответил на приветствие азербайджанца и засмеялся:
— Люди, смотрите в оба, как бы он чего не унёс.
Усталый азербайджанец слабо улыбнулся в ответ и прошёл: дескать, он понимает, что шутник шутки шутит.
Отара за ним текла грязная, усталая, глухая, словно шла из средневековья. Чистые дожди наших гор всё зелёное лето должны были смывать с неё грязь степей, и эта же самая отара в наших горах должна была стать белой, как облако, а сейчас она текла густая, грязная, глухая, и мои барабанные перепонки чуть не лопались.
Отара потекла, кончилась, она завершилась коровами и волами, у которых на спинах были прилажены хурджины, в хурджинах сидели детишки, они смотрели широко раскрытыми глазами и ничего не видели, им спать хотелось. Пришёл, обогнул луком наш летний выгон и снова вышел на дорогу отставший от отары красный волкодав.
— Вроде бы ничего не взяли, а, люди? — крикнули в сумерках, но такого рода штуки встречались в те времена, когда ещё не было Советской власти, тогда разбойники крали у бандитов, бандиты у разбойников, разбойники и бандиты вместе у бедняков, и вор назывался тогда смельчаком.
— Оган, — смеясь, позвал из сумерек своего Гарнакара Асатур, и мы поняли, что воровство или что-то наподобие воровства в сумерках всё-таки произошло. — Оган, — засмеялся Асатур, и мы поняли, что-то похожее на воровство совершил сам Оган. Я вспомнил усталую поступь азербайджанца, его глухое приветствие, мечущуюся между своими щенками красную суку, широкую, густую, грязную отару, навьюченных коров, детишек в хурджинах, красного волкодава, отставшего от отары и бегом обогнувшего юрту, и снова красных щенят длинной суки, которые то забегали вперёд, то отставали от матери, то забегали вперёд, останавливались, оглядывались и снова бежали. Они не знали, куда бегут. Мать шла, и они следом. Азербайджанец шёл, мать шла, овцы шли, и они бежали тоже. Их только что вытащили из хурджина, потому что уже совсем мало оставалось идти, они сами уже могли дойти до места. — Оган, — позвал Асатур.
Но азербайджанец вернулся. Он стоял на дороге у поворота и смотрел. Ничего не говорил, стоял и смотрел сверху на наш выгон. Молча смотрел на выгон, а мы так же молча смотрели на него.
— Эй, — позвал Оган.
Азербайджанец молчал, потом шагнул к нам и сказал:
— Да нет, я так.
— Кто тебя знает? — крикнул Оган. — Скажи, если что.
Оган отбросил бурку и, хромая, пошёл навстречу азербайджанцу. Азербайджанец был с дубинкой, и Оган тоже был с дубинкой, но драка и тому подобное случались до Советской… Оган оглянулся, посмотрел на бурку, и я стал бочком-бочком, потихонечку, шаг за шагом, бочком-бочком…
Оган дошёл до азербайджанца, и азербайджанец дошёл до Огана.
1 2 3 4 5


А-П

П-Я