ванна 120х70 стальная 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Солдаты, дожидаясь дров, взяли одного да и сунули под котел.
Ударом ноги Гордей выбил идолка из огня и, содрав шкуру с лежанки, принялся хлестать его по обуглившимся бокам. Котел соскочил с опорного камня и опрокинулся в очаг. Бахнул шипящий взрыв. Пол-избушки разом заволокло паром. Во все стороны полетели зола, брызги, искры и недоваренная крупа. Солдаты заорали, откатываясь к стенам.
— Чего творишь?!. — крикнул Васька Колодяжинов.
— Не трожь тут ничего! — зарычал Гордей, хватая идолка на руки, как младенца, и оглядывая солдат бешеными глазами.
— С-сучок… — выдохнул Агей, сжимая в кулаке шило.
— Смир-рна!.. — по-офицерски гаркнул Ефимыч. Подбрасывая в руках дымящегося идола, Гордей ринулся к выходу, пихнув с дороги вскочившего Сысоя.
На улице он сунул идола в ближайший сугроб и распрямился, озираясь и оттирая с губ пену. Солдаты из избушки не выходили. Из окошка доносился гвалт, перекрываемый матюгами сержанта. Косматые, заснеженные вершины сосен неподвижно висели в вышине над головой, заслоняя растрескавшийся на созвездия небосвод. На лунной скатерти двора черной кучей с рожками над макушкой громоздился чум, вылепленный светом ясно и четко.
Полог чума заколыхался, и, согнувшись, на улицу выбрался старик вогул — жалкий и поникший. За шкирку его держал похабно улыбавшийся Гришка. Гришка оттолкнул вогула от себя, и старик послушно поплелся прочь от чума, потерянно сел на колоду, торчавшую из снега, повернулся к Гришке и Гордею спиной.
Гордей со всхлипом втянул воздух меж зубов, сжал кулаки и пошел к Гришке, наклонившись вперед, будто чего-то толкал перед собой.
— Ты, братец, к жлудовке уже третий будешь, — скалясь, сказал Гришка Гордею. Он растирал руки, словно испачкал их о старика, как-то приседал и подплясывал от смущения.
Удар в ухо отшвырнул Гришку в сугроб, а Гордей нырнул в чум. В дальнем конце чума, за занавеской из оленьей шкуры, на четвереньках стояла девка-вогулка со спущенными с зада меховыми штанами. Она задрала голову и широко разбросала в упоре руки. За ее спиной тоже на коленях стоял Богданко. Левой рукой он внатяг держал вогулку за косу, а правой рукой шарил под кафтаном на брюхе, лихорадочно развязывая поясок.
Снаружи раздался крик Гришки. Богданко еще успел обернуться, но Гордей уже подлетел и пнул Богданку в грудь. Солдата отбросило навзничь. В падении он рванул вогулку за косу, и девка с визгом перевернулась, выдергивая косу из лапы Богданки. Гордей подскочил к солдату и снова пнул того в ребра. Третий пинок Богданка уже не пропустил — схватил ногу Гордея в полете, крутанул набок и теперь сам накинулся на повалившегося Гордея. Они сцепились молча — колотили друг друга без пощады, насмерть, били не только кулаками, а и локтями, лбом в лицо, ненавидяще хрипели, словно уже очень давно хотели драки. Рычащим комом они покатились по чуму, и чум закачался, а широкие полотнища кожаного дымохода мотнулись, как крыло. От их ветра столбом вздуло огонь в уже догорающем очаге.
Оборвав полог, ввалились солдаты, набежавшие на Гришкин вопль, но не смогли расцепить Гордея и Богданку. Парни выдирались из чужих рук и лягались. Их выволокли из чума единым узлом, как котов, и бросили в сугроб. Агей и Васька Колодяжинов с размаху лупили в них прикладами ружей и только так смогли разбить сцепку, будто отомкнули дужку заржавленного замка.
Богданку и Гордея — окровавленных, облепленных снегом и вдрызг расхристанных — встряхнули и поставили на ноги, крепко держа за плечи и за локти.
— Да вы чего же, дурни!.. — потрясенно бормотал Онисим Хомутов.
— Убью… — одной утробой давился Гордей.
— Это што ж такое?.. — очень тихо спросил Ефимыч, одетый уже по полному артикулу, будто на параде.
— За жлудовку они, — быстро сказал Гришка, бессмысленно всовывая в схваченную руку Богданки его шапку.
— Отвечать! — рявкнул Ефимыч.
— Я под тобой не служу! — просипел Гордей.
— Он первый налетел, ш-шука… — беззубо ответил Богданко.
— Да он же еретик!.. — вдруг взвизгнул Гришка, пальцем указывая на Гордея. У Гордея из ворота разорванной рубахи вывалился на грудь гайтан с целой гроздью медных крестов.
Солдаты угрюмо молчали, не выпуская драчунов. У Ефимыча задергались побледневшие щеки. Он обеими руками стащил с седой головы свой мятый кивер и вытер им лицо.
— Так, команда — моя! — приказал он, нахлобучивая кивер обратно. — Богдашку, разбойника, в избу и связать!
— За что?! — вырываясь, завопил Богданко.
— Исполнять! — по-петушиному крикнул Ефимыч. Агей и Иван Верюжин поволокли Богданку по дорожке к избе. Гришка побежал следом.
— Этого отпустите, — велел Ефимыч про Гордея.
Сысой, Онисим и Васька Колодяжинов осторожно отошли от парня. Гордей перебрал плечами, запахнул на груди разорванную рубаху, убрал с глаз гайтан с крестами. На Ефимыча он не смотрел.
— И вы тоже ступайте в избу, — приказал солдатам Ефимыч. — Васька, принеси мне его штуцер.
— Он, может, тебя тут придушит, — негромко сказал Ефимычу Васька.
— Да исполнять же, в бога душу мать вас хреном об угол!
Солдаты развернулись и побежали в избу. Ефимыч и Гордей остались наедине.
— Дак кто же ты такой, Гордей, крестьянин из Сысерти? — помолчав, спросил Ефимыч.
Парень недоверчиво посмотрел на сержанта.
— Не Гордей я никакой, — негромко сказал он. — Не зипунник. Я сплавщик с пристани Кашка. И зовут меня Остафий Петров, прозвищем — Переход.
Словно мороз продрал Осташу по хребту — будто он на холоде сбросил с плеч чужую, ненавистную, блохастую шубу.
— Сплавщик, значит… — растерянно повторил Ефимыч. — А не еретик? Почто столько крестов навесил?
— Кресты не мои, так вышло, отдать надо, — буркнул Осташа. Родильные крестики сплавщиков он забрал вместе со штуцером в Сулёме у Гилёвых, у которых с лета еще остался его шитик. — Ты, Ефимыч, не знаешь, куда и почто вас капитан Берг послал. А я знаю. Вы по моему делу идете к выкрестам в скит за нелюдем сатане в зев, и при своем деле я твоим ребятам беса тешить не дозволю.
— Чего ж сразу не сказал? — растерянно и недовольно буркнул Ефимыч, приглаживая встопорщенный ус.
— Не нудили бы — и сейчас бы не сказал. А я жить хочу. И дело сделать тоже хочу. И никому себе помешать не дам.
От избы подошел Васька с Осташиным штуцером в руках. Ефимыч принял штуцер и воткнул его в сугроб рядом с Осташей.
— Забирай, — пояснил он. — И ночуй у вогулов. От греха чтоб подальше. — Он обернулся к Шакуле, все еще сидевшему в отдалении на колоде. — Эй, старик, возвращайся к себе. Обиды больше не будет.
В разворошенном чуме Осташа молча сел перед очагом. Он чувствовал, как набухает разбитая рожа. Шакула, что-то шепча, ползал у Осташи за спиной, наводил порядок. Бойтэ тихо присела рядом.
— Мы тебя не узнали, — сказала она с удивлением, без всякой вины в голосе.
Осташа молчал.
— Давай одежу зашью, — предложила Бойтэ. — Вот нитки, игла.
— Жрать хочу, — ответил Осташа.
— У меня там в снегу заяц есть мороженый. Принести? — спросил Шакула.
— Неси.
Шакула, кряхтя и вздыхая, убрался из чума. Бойтэ прижалась к Осташе и вдруг стала совать ему в руки клубок суровых ниток.
— Спрячь, пока он не видел, — жарко зашептала она. — Три дерева найдешь — обмотай и внутри сиди. Может, спасешься.
— От чего? — не глядя на нее, спросил Осташа.
— От гибели, от чего же еще?
— От какой еще гибели?
Бойтэ оглянулась на полог чума.
— Шакула все понял — солдаты за Якой в скит пошли. А скит Шакуле стеречь велели. Он там мороков рассадил. Он говорил тебе, я помню. Там все погибнут, не пройти. Бери нитки.
— Я крещеный! — злобно ответил Осташа и отшвырнул клубок в сторону. Клубок покатился, разматываясь.
Бойтэ перехватила его, как кошка. Подползая к Осташе на коленях, она быстро сматывала нитки обратно.
— Бери! — шепотом страдальчески крикнула она, втискивая клубок Осташе в ладонь. — Бери же! Дурак! Дурак! Бери!
МЛЕНЬЕ
Как-то тягостно было видеть высокую отвесную стену Ростуна. Камень, красноватый от лишайника, казался кровоточащим. Будто между белым ледяным полем Чусовой и грязным облачным полем неба протянулась полоса ссадины, содранной ремнем кожи. А путь горной стражи сворачивал за Ростун на Серебряную, словно с большой улицы за угол избы в проулок. Ночевали в Усть-Серебрянке на постоялом дворе.
Между Осташей и солдатами тоже протянулась кровавая полоса отчуждения. Но Осташа тому был только рад. Может, так отзывалась обида от пренебрежения к нему как к зипуннику. Может, досада на то, что горная стража окунается в неведомый морок, оскорбляя его угрозу суетой и суесловием. А может, злое предчувствие беды заставляло заранее отстраняться от людей, чтобы чья-то гибель потом показалась безразличнее.
Отчуждение было так велико, что в присутствии Осташи солдаты и друг с другом-то отмалчивались, отделывались кивками и сдержанной руганью. Хозяин постоялого двора даже струхнул, запер бабу на ночь в подклете.
А утром двинулись по накатанной дороге вверх по Серебряной. До Серебрянского завода было верст сорок. Осташа незаметно для себя вдруг начал догадываться, где же находится Вайлугин скит, в котором старец Гермон укрывает Яшку Фармазона. На речке Шурыше, притоке Серебряной, был такой рудник Серебрянского завода — Вайлугин. Его забросили лет десять назад. Видно, скит там и обосновался. Осташа понимал, что от скита на Чусовую, в Ёкву, в Усть-Серебрянку и на Серебрянский завод есть какие-то короткие тропы, но, конечно, скитники их держали в тайне. Значит, придется сначала шагать по ледовому тракту Серебряной, а дальше — пробиваться сквозь сугробы по льду Шурыша. Устье Шурыша находилось где-то между заводом и Усть-Серебрянкой. Вроде бы напротив Шурыша тоже должен стоять постоялый двор.
Распогодилось: рассиялось солнце, соком налилась синева небес. Словно ровными строчками выткались на крутых берегах заснеженные ельники, еще помнившие, как под ними на отмелях Серебряной Ермаковы ратники подпруживали реку просмоленными парусами стругов. Ефимыч, щурясь, вдохнул полной грудью и сказал Осташе:
— Хорошо, брат!..
Ефимыч один не чурался Осташи. Даже наоборот — напоказ говорил только с ним, а солдатам лишь приказывал, как чужим.
— Чего хорошего?.. — буркнул Осташа.
— Не журись, — Ефимыч похлопал Осташу по плечу, — обомнутся к тебе ребята. Не сразу же все. А денек — божий!
— Плохо это, — оглядываясь, убежденно возразил Осташа. — Плохо, что так хорошо. Куда идем-то — помнишь? Это как дверь нам ласково распахнули, а дверь-то — в пекло.
Ефимыч только хохотнул и вставил под усы трубку.
Солдаты молча и решительно топали по ледяному накату. Они были обуты в овчинные бахилы, куда ноги совали прямо в башмаках. Поверх кафтанов служивые напялили какие-то рваные шубы, драные армяки, собранные невесть где, а из-под рванья неуместно торчали палаши. Головы солдаты по-бабьи обвязали платками, а на макушках топырились мятые треуголки с облезлым красным кантом. Грозно торчали к небу длинные тонкие штыки, воткнутые в ружейные дула. Гришка и Онисим опять волокли санки. В сравнении с солдатами Осташа казался весь подобранный, налаженный для зимнего пути, но вся его мужицкая ладность терялась рядом с Ефимычем, который браво шагал в одном камзоле с кожаной портупеей, что крестом расчертила его грудь. Свернутую в жгут шинель Ефимыч нес через плечо; в засаленную косичку обсыпанного мукой пожелтевшего парика и в букли он вставил ржавую проволоку, кое-где торчавшую наружу. На бедрах старика болталась и бренчала вся положенная по чину амуниция: пистолеты, рожок-пороховница с пульницей, сабля в ножнах, подсумок-ташка, да еще и неуставная фляга с хмельным. Только горло Ефимыча совсем по-домашнему было заботливо обмотано тонкой оренбургской шалью, когда-то, видать, связанной любящими руками, а теперь неумело заштопанной там и сям.
Но Осташа старался не смотреть на солдат. Какие-то они были… слишком живые. Осташа пялился под ноги и размышлял.
Нет тяжелей греха, чем властям скит выдать. Это же своей веры людей обречь на муки и поругание. Позор. Позор несмываемый. Да и смерть неминучая, коли старосты дознаются, кто такое сделал… Эти мысли каленым железом жгли душу.
Осташа не оправдывался — пытался думать по-другому. Какую тайну он выдал? Что, за семью печатями тайна скитов, что ли? Да власти, коли захотят, от петровок до Ильина дня все скиты найдут, перепишут и еще на балалайках играть научат. Тот же Федька Мильков про Вайлугин скит мигом выпалил, едва нужда заставила!
А кто в скиту? Старец Гермон, над чужими душами кудесящий, да вор Яшка-Фармазон — это столпы веры, что ли, расколоучители, праведники? Истяжельство — Осташин ли толк? Да и толк ли вообще — вдруг ересь? Мало ли, что Мирон Галанин признал истяжельчество толком — Невьянский-то собор его отринул! За что жизнь отдавать?
Он-то, Осташа, за невыдачу скита может сгинуть на каторге, да разве в Вайлугином скиту его хоть раз помянут? И выдашь скит — ведь не погонят истяжельцев в Сибирь. Оброком двойным обложат, как царь Петр велел, и только. Не зря же тех раскольников, кто властям известен, зовут двоеданами.
Все равно мало утешало… И даже не утешало совсем. Все праздничное великолепие зимы на Серебряной словно бы надменно смеялось над Осташей.
Осташа думал: а чего бы на его месте сделал батя?.. Но и о бате мысли какие-то подлые ползли. Это, значит, батя Флегонтовы укладки с самоцветами возил и деньги за провоз брал. Вот потому он всякий раз белым платком махал Флегонту, когда барка мимо церкви в Слободе пробегала… На Флегонтовы-то деньги батя и купил свою барку… А все ж таки не воровал помаленьку из царевой казны, как про то Колыван лаял. Но как-то все это плоско, мелко, грязновато… А была ли батина душа плоской, грязной, мелкой? Не была! Не была! Так в чем тогда дело?
Осташа оглядывался вокруг, не замечая, что по-волчьи щерит зубы. Кто скажет? Кто объяснит? Никто. Разве что дядя Флегонт смог бы, да его уж нет. А больше некому. Ни Мирон Галанин не скажет, ни старцы с Веселых гор, ни Пугачев, ни сам царь Петр Федорович…
Батя был человек.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85


А-П

П-Я