https://wodolei.ru/catalog/mebel/zerkala-s-podsvetkoy/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Смешиваем вдох-выдох-вдох —
когда становимся сплошным касаньем —
в этой белой стране правит бог,
исполняющий прихоти и желанья.
Уплываем, держась друг за друга.
Чёрное небо кажется лугом.
Позвонками касаемся звёзд и планет —
там не понимают слова «нет».
…………………………………………….
…………………………………………….
…………………………………………….
…………………………………………….
Я плохой переводчик. Я забыл языки.
Ты живёшь в сплетеньи сосудов руки.
Ты по венам течёшь, ты толкаешь кровь
(я не знаю рифму к этому слову) —
может быть — это твои покровы,
может быть — это безвыходный лабиринт).
Мы вошли вдвоём — мы сгорим,
как сгорает от собственной краски роза —
остаётся в пространстве застывшая поза,
лежат на скатерти свёрнутые лепестки,
как ослеплённые лампочкой мотыльки.
Торопись, торопись,
поднимай ресницы,
вспоминай жизнь —
зеркала и лица,
пожиратель губной помады…
…проводя по ней взглядом,
хочется сказать «не шевелись»
Я как колючки, что жаждут в пустыне воды.
На меня наступает песок, построившись в ряды.
Наступает атасное утро после ясной ночи.
По радио поют пионеры — дети рабочих.
Солнце в окне дудит, как горнист.
Смерть всё длиннее. Всё короче жизнь.
Всякая жизнь.
Моя жизнь.
* вид жаб
II
Наташа Шарова целовалась у лифта,
не убирая рук с лифа.
Её никогда, к сожаленью, не узнает страна.
И когда её предадут могиле —
Господом будет посрамлён сатана,
но не задудят по ней заводы и автомобили.
О ней никогда не будет поставлена пьеса,
в которую она выпархивает из леса,
намалёванного на широченном холсте,
прижимая к незапятнанной шейке лесной букетик.
На ней не скоро женится перспективный медик,
конструктивно и пламенно заявляющий о её красоте.
Они не поплывут по сцене в скрипучей лодке.
У него не будет конкурента в пилотке,
отвалившего неизвестно куда,
но явно не возводить над болотами города.
Во втором акте не обнаружится её недальновидная мать,
и когда Наташа будет пластично-кротко стирать
медицинский халат в оцинкованном корыте,
улыбаясь так, чтоб увидел зритель,
как она трогательна и ранима,
даже когда её пилит мамаша неутомимо,
не вышагнет из боковой кулисы отец —
долбануть, понимаешь, кулаком по столу, и положить конец
недостойной сцене в предыдущей картине,
не вспомнит дедушку, подорвавшегося на мине
ещё, понимаешь, в 1915-том году,
и, видимо, отродясь моловшего ерунду,
не снимет кепку с прилизанных седин,
не вынет угретую на груди
(с боковой резьбой!) многоугольную деталь,
за каковую в третьем акте, понимаешь, получит медаль,
а уж по каковому поводу не стащит с гвоздя гитару
и что-нибудь не сбацает с патефонного репертуару.
А Наташа не шепнёт разомлевшему медику «я — твоя»
Папаня, понимаешь, не пересвищет на свадебке соловья.
Его не обнимет друг-лекальщик Пахомыч,
прикипевший сердцем к этому дому.
Он не будет приговаривать за чаем «мы ещё повоюем»
Не обзовёт медика (в сердцах) «ветродуем».
Не засверлит с папаней в полуночном цеху.
Не пожалуется медику на свербенье в боку
«особливо, ежели, скажем, дождь или сухо»
Отчего медик не преклонит красное ухо
к немодному, но выходному его пиджаку.
И никогда в развязке нашей волнительной пьесы
не прогремит и не вдарит заупокойная месса,
при звуках которой, двигая стульями, встанет на сцене народ.
И когда Пахомыча протащат сандалетами вперёд —
не разведёт руками, понимаешь, потрясённый папаня,
не подаст ему накапанной валерьянки в стакане
Наташа Шарова в оттопыренном на животе платье,
а потом, очень стройная, в очень домашнем халате,
не склонится с медиком и папаней в приятном финале
над плаксивой подушкой, которую втроём укачали.

III
Моя бедная героиня,
цирк сожгли, ускакала четвёрка
лошадей в голубых султанах
и неоновых трубках синих,
из бетона воздвигли орган
по проекту чухны,
свиданья
назначаются там, как прежде,
и с помадой стоят цыгане,
в проходных
те же
дяди торгуют водкой,
и бульвар поруган разрытый.
Ты была на нём самой кроткой
веткой, к телу его привитой.
Моя бедная героиня,
на каких ты теперь подмостках
перед зеркалом губы красишь
и талдычишь свои монологи
о себе, о дочке ли, сыне,
о творящемся безобразьи,
и уже подводишь итоги
красоте, растворимой боем
часовым, от театра кукол,
уносимой снежинок роем
или листьев в кулису, с круга
поворотного в мощной арке
театральной… хлопки и крики
проникают за пышный бархат,
и цветы, в основном — гвоздики.

ПРАЗДНИК

Знамена, знамена, знамена, знамена
и транспоранты,
оркестры, гитары и клавиши аккордеона,
солдаты, солдаты, солдаты и демонстранты,
слова и портреты, слова и портреты
и мегафоны,
шары и букеты, шары и букеты…
— В колонны! В колонны!
Трибуна, трибуна! Трибуна!! Трибуна!!!
У-р-р-р-а-а-а под трибуной!
Под небом в широких знаменах пурпурных,
под маршем бравурным!
И пенье, и пенье, и пенье, и пенье,
фанфары и голос!
И мечется город в горячке весенней,
подпитый, веселый,
и дети и взрослые, трубы, спортсмены —
все в громе и гвалте…
и пестрыми клочьями праздничной пены —
бумажные розы и кожа шаров на асфальте.
25 мая 85
x x x

В белом гольфстриме простынных складок
хлеб твоих губ не горек, не сладок —
только нежен — из дышащего тепла
подними незрячие купола,
влажных ресниц сторожащие тени,
руки, ищущие сплетенья
с медленным временем любящих рук —
это убежище, тающий друг.
Головы наши летят на закат.
Жутко над крышами траурных башен —
вид голых улиц воистину страшен…
хочется смыться за рамку — за кадр.
Ноет полчерепа, ищет, коричнев,
взгляд совершенно другое, другое,
что-то извне непомерных количеств
каменных лиц и гранитных покоев.
Я не хочу уточнений, не нужен
этот букет, расцветающий в горле —
это другое, и я не разрушен,
даже когда этот воздух разгромлен.
Шорох — и шаркнули в небо шары!
Стянуто горло в два конуса, будто
тихо, песчинками, через шарфы
ночь переходит за стеклышком в утро.
16 ноября 85
КРЫМСКИЕ СТИХИ

I
Там где медная птица на дереве медном сидит,
там где двое волчат под сосцами у медной волчицы,
вдруг за тридевять верст я услышу, как море гудит,
будто встав на дыбы, доплеснуться сюда оно тщится.
Обезлюдевший пляж миллионы его языков
лижут так далеко, что не верится в «Черное море»,
только ты, человек каменистых его берегов,
мне напомнишь, что вкус его вечен и горек.
Перепутанный, душный, каштаново-рыжий поток,
сладковатые губы и черносветлые пряди,
вечноспрятанный, бледный, задумчивый маленький лоб —
ты подобием моря мне видишься в каждом наряде.
Ты как воздух морской — ослепляющая новизна.
Я хочу искупаться, я усну на полоске прибоя, —
ты штормишь, ты на сушу выходишь из сна
и меня забираешь, как камешек карий с собою.

II
В это небо войду половину его перекрыв,
как бы ты ни глядела — мою в нем поверхность увидишь,
через воздух густой, время пенными свитками свив,
я с тобой говорил бы сейчас, как новый Овидий.
Я бы вспомнил, как разрушаются царства и жалко уходят цари,
как псари, только то и живет на земле, что невечно —
имена наших чувств с бесконечной печалью внутри, —
остальное, как маленький день, быстротечно.

III
Завтра август растает, как медленнотающий воск.
Завтра август тягучий остынет, расколется август хрустальный,
мы от грусти цикад, от мохнатых медлительных звезд,
как глаза у людей в полнолунье, тихи и печальны.
Завтра август сухой рассеет невесомого облака тень,
и как горько во рту и глазах, как солоно-горько.
Войско дышаще-жаркое, имперская августа лень,
— Август, где ты — ау!
— Там, где шкурка миндальная да апельсинная корка.

IV
Здесь обрыв, оборвешься, того и гляди,
и колючки торчат у лица и груди,
и дрожит напряженный шиповник
в красных пятнах, как злющий любовник.
Сухоруких кустов непролазная цепь,
а с горы видно горы и море и степь
цвета серого черствого хлеба,
и отсюда дорога — на небо.

V
Я войду в световую крупицу полуденной царственной лени
световою иглой — спицей солнечной в трепетный глаз
синеглазого моря, ресниц его радужных пленник,
я античной монетой сверкну, в грохочущей пене светясь.
Растворяйтесь мои золотые пылинки
в полновесных и твердых острых брызгах и гребнях волны,
это тело — из местной ослепшей обветренной глины,
это время — из здешней, ослепляющей полночь луны.
Я не помнил, как вышел из моря — из дома, теперь я вернулся,
лучшей смерти и жизни, чем слиться с ним нет человеку нигде,
совпаденьем дыханья и красносоленого пульса —
вод морских с красной глиной перед небом морским в наготе.

VI
Я любил перебирать камешки розовые, зеленые,
делавшиеся прозрачными в воде и от касания языком —
маленькие гильгамеши гальки, теплые, вольные —
каждый казался свернутым лепестком
розы дремотной, розы голубоватой,
из синей вазы, разбитой на глубине
моря с вкрапленьями Илиады,
с глазком Атлантиды на сонном дне…

VII
Лето всегда в Крыму,
пароходик в дыму
задирает на рейде
то ржавый нос, то корму.
Дует устойчивый ост,
не покидает пост
в розовом небе солнце —
дожидается звезд.
Космос над головой
точно дом угловой,
мы там окно снимали
в комнатке голубой.

VIII
Цвета жженого сахара загустевшая в августе осень,
перезрелого солнца слезящийся, киснущий вкус,
море мерно сверкает, глаза ослепляют на розе —
розе Черного моря — стекловидные капли медуз.
В лепестках синих волн слоистый и йодистый запах,
осы света сквозят, жаля хрупкий хрусталик глазной,
солнце мреет в зените, забыв где восток и где запад,
солнце тихо звенит ослепительной нотой одной.
Оплывают черты неприметно горящих предметов.
Иссыхает пространство. Во рту засыпает язык.
Складок нет на земле. Жар ползет опаляющий ветра.
Роза синяя моря пахнет явственно солью слезы.
Губы мира черствы, гулом слов поднимается небо,
в арке розововлажной рассказана заново жизнь —
где-то к северу ближе каменеет она, как у греков Ниоба,
и на краешке моря отпечаток ступней ее быстрых лежит.
Цвета жженого времени осень…
апр. 86
ТРИ ОТРЫВКА О МОРЕ

I
За марлевой завесой снегопада,
за долгой изнуряющей зимой —
лиловый запах звезд и винограда,
продолговатых яблок зной,
там солнце, неподвижное как Будда,
в пространствах синевы и тишины
над полчищами каменных верблюдов,
лежащих на коленях у волны.
Там камешки, запутанные в стены,
напоминают миллионы глаз
мерцающих и крохотных вселенных,
внимательно исследующих нас.
Мы возникаем в закипевшей пене
из глиняных, омытых морем глыб,
мы кажемся им слепками видений,
приснившихся до кистеперых рыб…

II
Первый оратор, держащий соленые камни во рту,
перекатывающий медуз разбухшим языком,
созидатель стеклянных статуй в громокипящем саду,
сокрушающий их ряды чудовищным молотком,
меня преследует твой невменяемый громоздкий вид,
львиный рык и заросшая гривой кривая плоть,
под твоими лапами, пружиня, скрипит
корабельным канатом земная ось.
Раздвигающий плиты материков,
прилипающий кожей к промороженным полюсам,
самый старый и хищный из стариков,
глухо завидующий моложавым небесам,
над тобой кипит хрустальная взвесь —
арки радуг бессонных, о, мой бешенный старикан,
твой грохочущий бас — лучшая весть
о бесмертной жизни, океан.
21 апр. 87
III
Южная ночь, как вино «Южная ночь»
жаркий космос в чешуйках луны с чумной желтизной,
море заклеено лентой скотч,
побережье пахнет весной.
Гулькает галька, хрустит песок,
в створки индиговой мидии входит нож,
сердце стучит слева наискосок
и сосок подружки, как южная ночь, как южная ночь…
12 мая 87
x x x

Гранитно-чугунные сны о фонтанах зимой.
Эйфория высоких давлений воды.
В холода человека тянет домой.
Морозы рисуют ему ледяные цветы.
Он читает чужие слова весь день,
курит папиросы, видит треснувший потолок,
проплывает коммунальной рыбой вдоль стен,
телефон наелся звонков и умолк.
Серый свет, серый зернистый свет.
Вещи как лежали, так и лежат.
Одиночество — повод заснуть и умереть.
Город сжат зимой, как пружина — сжат.
Человек вмерзающий в пространственную спираль,
в ледяное железо населенных витков,
отдает по капле в бетонный Грааль
переулков и улиц стучащую кровь.
Одиночество: «Здравствуй, тикающая смерть секунд», —
— с ним нужно учиться жить, вообще уметь
прикоснуться своей рукой, как чужой, к виску,
чтобы шевельнуть волосы и отогнать смерть.
11 мая 87

* СИНИЙ ВАГОН *
x x x

Я буду детскую открытку
носить в советском пиджаке,
в американскую улитку
преображаясь вдалеке.
В немыслимой толпе Нью-Йорка
услышу — небоскреб шепнет
в ущелье улиц: «Бедный Йорик»
и череп мой перевернет.
3 сент. 87
x x x

Пространство к западу кончается —
оно приклеено к земле,
оно на столбиках качается
на проволоке и стекле
приборов пристальных оптических,
на дулах, выцеленных так
глазами зорких пограничников,
чтоб не свалить своих собак.
Пространство навзничь загибается,
скудеет метрами — пробел,
собачьи морды поднимаются,
чтоб охранять его предел.
Оно сквозит и тянет сыростью
травы и тайною ночной,
оно ребенком хочет вырасти,
чтобы увидеть шар земной.
20 февр. 88
x x x

Серо-зеленое небо,
окна глотают туман,
запах горячего хлеба
сонным еще домам
слышен из переулка,
где дымит хлебзавод,
каждая свежая булка
вымытых пальцев ждет.
Разорались вороны,
значит надо вставать —
вылезать из попоны,
чтобы травку щипать,
утро гонит трамваи,
сжалась в капли вода,
и Москва уплывает
от меня навсегда.
19 марта 88
x x x
Маргарите

Возле фабрики Бабаева
только вьюга да метель
с фонарями заговаривают,
пахнет смертью карамель.
Возле фабрики Бабаева
я скажу как на духу,
что пора туда отчаливать,
и ладонь согну в дугу.
Возле фабрики Бабаева
беспризорный вьется снег,
надо снова жизнь устраивать,
потому что жизни нет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11


А-П

П-Я