https://wodolei.ru/catalog/kuhonnie_moyki/Blanco/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Опустела столица, а нет десяти.
Лица как из больницы, и небо блеcтит,
точно глаз с воспаленным отливом
чужака в торжестве молчаливом.
Драть подметки, теряться, шептать, розоветь,
отвлекаться, за чьей-то любовью лететь,
не решаясь в лицо заглянуть ей
над молочными лунами грудей.
Оказаться на площади в полночь, когда
слышат Спасскую башню сквозь сон города,
жить в толпе европейцев веселых,
европеянок с сыра «Виола».
Осознать, проходя по пустому двору,
что из гула шагов голоса подберу,
а из космоса — звезд белый уголь,
и печальная смотрит подруга,
как с подсвечника на пол стекает слеза,
а еще нас ведет, застилая глаза,
в звуковой лабиринт великанов
непомерная нежность органа.
29. сент. 79
III. ЛЬВИЦА
Я прекрасно живу в это новое теплое лето,
на глазах у толпы, на руках эскалаторов млею.
Проходя у окна, за которым несчастные в клетках
попугайчики — синий и желтый, — я пленников бедных жалею.
Вот они заприметили нас и забились в волненьи,
ну а мы (это радует, право), мы наконец-то спокойны,
и когда я случайно к твоим прикасаюсь ладоням,
наши позы скромны, наши лица безмерно достойны.
Ты несешь свою рыжую гриву (такие есть львицы!)
накрашенным ртом улыбаясь,
я несу желтоватую вечно ухмылку.
Тополя по-московски фонтанам рыдающим бают.
Нам в метро подсыпают, как в цирке, сырые опилки.
Хорошо, моя львица, кружиться по этой арене,
через обруч горящий с триумфальною грацией прыгать.
Становись с каждым днем, с каждой ночью все современней,
не срывайся теперь никогда до истерик и рыка.
Будут белы белки, будут сухи глаза, не размазаны к утру ресницы,
будет тихо береза без свидетелей с кошками ерзать на крыше.
И не надо бояться сейчас, моя храбрая львица,
что любезные зрители вдруг что не нужно услышат.
Спринтер крепко дерет по пылящей немного дорожке.
Стаер трудно бежит (и ему пожелаем успеха).
Нам ответит атлет, после финиша будучи спрошен,
что немного устал, но ужасно мило побегал.
Я люблю и ты любишь касаться ступнями дороги.
Когда в горле комок, когда слезы от чистого ветра,
чтоб в зеленом пуху повернулась земля, покатилась под ноги,
за затылки ушла, а когда не хватит вдоха и света
там, где тени бредут и безвольно лежат как в пустыне
или жутко зевают от убийственной скуки песочной,
я узнаю тебя — спой тогда, пока солнце остынет,
что-нибудь побольнее, любовь, побессрочней.
…Мы куда собирались, где были, скажи, я запнулся,
и видишь — не помню,
кто над нами вздымал ослепительный обруч огромный,
кто нас вел сквозь огонь, а теперь каждый день убивает,
каждой ночью — кто мглой наши губы и мозг обливает.
Вечерами за нашими спинами топчется ясность.
Наши руки пусты. Наши взгляды почти безопасны.
Никого не смутим. С соглядатаем каждым поладим.
Убываем во тьму, на прощанье друг друга погладим.
Засыпай, засыпай. Пусть в счастье загнутся ресницы.
Лопнут клетки, сломаются прутья, пусть не верещат телефоны.
Спи фарфоровая, рыжегривая, летящая львица,
спи — беги, тебе хватит земного уклона.

IV
Постелен шагам тротуар.
Лишаются лица личин.
Твоя наступает пора —
театр одиноких мужчин.
В широких идут пиджаках
творцы пантомимы ночной,
у каждого в бледных руках
по розовой розе одной.
Вот скомканный нежный билет
на ежевечерний спектакль,
где щелкает, как пистолет,
любой незаметный пустяк,
и делает ранки в груди,
и мошкой юлит у виска,
поскольку у вас впереди
в фальшивых брильянтах тоска.
Она из кабины такси
выходит и руку подашь,
не важно красив-не красив —
центральный она персонаж,
и надо губами припасть
ей к пальчикам, сжать ее стан,
пока демонстрирует страсть
со страстью во мраке фонтан.
27 июля 79
V
Светает. Гаснут фонари.
Зажглась заря. У Моссовета
чугунный князь проговорил
слова чугунного привета.
Пред холодом грядущих дней
я голосов воды последних —
наследник — тень фонтанов летних —
литых любовников аллей.
Возможно, что меня тогда
фонтаны лета отогреют,
когда я забреду сюда
из января оранжереи.
14 июня 80
x x x
«Пока не требует поэта…»
(А. Пушкин)

У меня, извините, просроченный паспорт и насморк.
Я правитель событий в карманы распиханных наспех:
пирамидки монет, двух ключей от случайных убежищ;
я ваш грешный поэт, пододвиньте мне в блюдечке нежность.
Собираю явленья, картинки, скульптурки, виденья,
в две ресничных корзинки погружу ваш наряд и движенья,
и с добычей такой, бормоча небесам: слава Богу, —
я отправлюсь домой, то есть, я извиняюсь — в дорогу.
Я смотрю как молчишь, как печалишься, хмуришься, дышишь.
Распростимся, Париж, с этой башни глядеть бы на крыши…
Он лежал как брелок, как рука, его можно погладить.
Попадаю в рукав (никогда не видал тебя в платье).
Ты останешься здесь, на девятом, где бдит телевизор.
Ночи черная взвесь подымается с улицы, снизу.
До свиданья, дружок, до свиданья под траурным небом,
где желтеет кружок в простыне из прозрачного крепа.
Неподвижна зима, но снежок суетливый
обнимает за плечи дома, выстилает асфальт сиротливо,
и грохочут под черствой землей, в освещенных громадных подвалах,
обдавая тоской или запахом кислым вокзала,
пробиваясь сквозь ночь к поясам полуночных прохожих,
уносящие прочь поезда, как кортеж неотложек.
22 ноября 80
СОНАТА

I
Черны эти улицы ночью,
Как бел был их обморок днем,
Я вижу громадную площадь
Затертым во льдах кораблем.
Ее голубые матросы —
Пылающих братьев парад,
Как сердца удары в морозы
На траурном небе парят.
А город — родитель, свидетель
Всей тусклой армады смертей,
Все черен, все пуст, все несветел
Из красных плывет крепостей.
Прощай, забирай свои лица
В свой правый и левый карман,
Заводы, дома и больницы,
Трамваи, мосты и туман.
Я больше тебя не увижу,
Ты таешь как льдышка в руке
Все дальше зрачков и все ближе
В аду шелестящей реке.

II
Я пойду за тобой,
чтоб без платья увидеть тебя.
Там, за черной рекой,
бьют часы, поезда торопя,
там уходят вагоны, вагоны, вагоны
в привокзальную тьму,
там твои растворятся ладони
к сожаленью, к стыду моему.
Это будет не скоро,
мы целую жизнь проживем,
проживем эту ночь, этот город,
а когда рассветет — мы умрем,
любопытные дети найдут и раздвинут тела,
и увидят пылающий гребень на смерти —
наше сросшееся, иссохшее сердце,
и четыре похожих на руки крыла.

III
Наша жизнь прошуршала, как белый виссон,
ты мне снишься и я досмотрю этот сон:
ты подходишь — ко мне подобием солнц
поворачивается твое лицо,
и ладонь просвечивает на груди,
мое сердце под ней как фонарь гудит, —
не гляди назад, не гляди, не гляди,
там на кресле она у окна сидит,
этот сон и свет — он слепит меня,
он слепит меня и при свете дня,
а тебе темно, и звенят, звенят
твои волосы, как копытца ягнят,
по железному цокают по мосту,
не смотри назад в пустоту-пустоту,
я ни глаз твоих, ни рук не пастух,
это зрячего сердца слепнущий стук.
Здесь не гаснет свет и звезда у окна,
во все небо у нас — тишина-тишина,
или крошкой стеклянной после сна —
шорох мелких осколков ночных сонат.
6 окт. 82
АВТОПОРТРЕТ

Я опоздал, я занят был не тем,
чем надобно для сообщенья качеств
возвышенных строению поэм,
все обернулось мусором чудачеств,
развалинами замыслов и форм
их воплотивших, сором запятушек,
духовных жажд не радующий корм
передо мной, взирающим с подушек
дивана на бумажный кавардак,
на простыни соитий с музой скорых,
и видит небо сквозь окна квадрат
разрушенный при построеньи город,
и, может быть, рушителя-творца,
что вытянут в тире вдоль некой стенки,
напоминая позою бойца
подбитого, согнувшего коленки,
в момент смещенья огонька к лицу
на спичке, осветившей его слабо,
потом во мгле, сбивающим пыльцу
щелчками с сигареты на пол.
7 июня 80
ОДНА ЗВЕЗДА

Не спится. Дикая звезда
качается в невидимых качелях,
как дочь небытия, туда-сюда.
Что загадать, покуда ты горишь
скрипящей на зрачках прозрачной солью —
глубокой изморозью мирозданья —
подобьем костяной слюды?
Скорее, чем исполнится желанье,
наступит голубая смерть звезды.
Над неподвижным стадом плоских крыш,
чьи спины обрастают долгой шерстью, —
ночное поле с синими кострами
в грядущем, промороженном до дна,
к которому ладони тянем.
Глазами пью дымящееся небо,
лежащее, как после битвы,
где собираются оставшиеся жить,
друг другу перевязывая раны
несвежими бинтами снисхожденья.
Галактик золотые небеса
вскипают молоком вселенной.
Из черно-белой киноленты
сочится привкус кровяной,
в вареном темпе плавают планеты
как луковицы света надо мной.
Куда плывут? — Господь не отвечает,
ему понятны эти пустяки.
Чудовищная белая река
течет в окне, куда — не помню,
но отсюда — точно…
Пусть школьники и космонавты
меня поправят, как их научили,
кому ж на свете верить, как не им?
Все реки утекают в никуда
и все на Флегетон похожи,
и посохом слепца стучит Эдип
по рассыхающимся комьям глины.
Не вытянуться на носках, чтоб небо
сползало темной мантией с плеча
и ступни обнимало,
купол мира
глазами стерт до страшной темноты.
…………………………………………..
Одна звезда — далекий сгусток света —
теплом обласканные губы
приблизятся сквозь снег и улыбнутся.
Какой бы не послали ей сигнал —
он к вам вернется, измененный светом,
что излучает запросто она.
За черной площадью шумит ночной вокзал:
считают деньги сонные кассиры,
рыдают дети, грудь суют цыганки
младенцам, закрывающим глаза.
Гуляют мусора в сверкающих калошах,
старухи (в плюшевых на вате куцавейках)
свои узлы от жулика хранят.
И завораживая люд транзитный,
бубнит печальный голос с потолка,
какой перрон предложен для объятий.
Кинотеатр, унылый рынок, парк
в оцепеневших на зиму деревьях,
томящихся в чугунном загражденьи
народовольцами, чей траурный порыв
лишь иногда смущают хулиганы,
нас заведут в картонную квартиру.
Из шкафа книжного Грин Александр — писатель,
стоящий на волнах древесных,
глядит угрюмо на складной диван,
и сразу хочется ступить на гребешки
и в закипающую под стопою пену.
Картонный человек нальет вино
и что-нибудь, наверное, расскажет…
…но это будет десять лет назад.
…………………………………………
Мерещится мне женщина одна,
она светла снаружи и внутри.
На севере ее простоволосом,
быть может, есть мое изображенье.
Мои слова живут в ее висках,
а рядом — в раковинах слуха
уже лежит мой голос,
так в моллюсках
таятся жесткие песчинки,
их терпеливо обволакивает время,
чтоб превратить в жемчужины.
Я думаю о ней как о стране,
куда меня солдаты не пускают,
куда не выдается виза,
куда не перекинуть трап.
Мне жаль себя в себе похоронить.
Мне снятся в Индии ее груди
беспамятные опийные маки
в сплетении индиговых корней.
О, как она в себя впадает,
ее изгибы изгибают взор,
и впадины ее уносят голос,
и тени отнимают тень.
На отмелях ее, на теплых пляжах
с собой играет, затмеваясь, свет,
от запаха ее слабеют руки, —
вдохни — и белые светила
вдруг распадутся в тысячи кусков,
в осколки крови новых поколений.
Мы колыбели множества вселенных
и мир — ребенок наш.
Смотри, смотри — куда он убегает.
Тибет далек, но слышен колокольчик.
Ее цветным песком изобразили.
Какой буддизм нас всех перемешал.
Я вижу — светится она,
невнятных трав волнистое простанство
на нежный и лишенный блеска
и юный вавилонский перламутр,
как беспрбудный сон спадает, —
томится утро розовым младенцем,
все волоски его, все отголоски…
так спутанные струны инструментов
хотят звучать и музыкой поют
ветвей под небом медленно живущих.
Два легких полумесяца взлетают,
как будто предлагая улететь,
две шелковистых, затененных арки,
смущаясь, приглашают в свою сень,
два бедных крылышка настороженной птицы
над нежным выступом у вавилонских век
глазные яблоки под дугами лелеют,
две стайки птиц летят не улетая
над парою белеющих небес
миндального прозрачного оттенка,
в их центрах теплые моря,
два черных солнца из глубин их смотрят
сквозь влажно зеленеющий простор,
и оба моря изгибают спины,
полупрозрачным ходят колесом
и говорят на языке дельфиньем,
а вы читаете его словарь.
……………………………………….
Как только облачко на море набежит,
густыми непроглядными столбами
ресниц — весенний дождь волосяной
тебя от мира грустного укроет
и растворит монетою в морях.
Высокая и тонкая гряда
с прекрасной иудейскою горбинкой
и острием-корабликом, ты дышишь
и крылья бабочки трепещут под тобой,
и плоть твоя просвечивает еле,
как розовый и нежный сердолик
туманным вечером пяти тысячелетий.
Откройся дышащая сцена
всех слов ее, рыданий, поцелуев,
тоски ее, улыбок, слепоты,
дыхания счастливые покровы,
изменчивые, грозные два войска,
что вечно маневрируют друг с другом,
две вечных недоучки страсти,
две ученицы ревности сухой,
две школьницы — вот-вот, сейчас заплачут,
наказанные, встанут в два угла,
толкаются, целуются, сольются,
да тут же разбегутся кто куда —
потом поймай их, приласкай, погладь,
пока никто не видит, как мальчишка, —
так две волны столкуются, столкнутся
и — побежали в стороны — играть.
Ее лицо — открытая печаль,
влечение, сиянье, удивленье
распахнутое улице, ребенку
и чудаку — как приглашенье жить
или заплакать безутешно вместе.
Ее лицо, как девочка в матроске —
была такая легонькая блузка —
гюйс треугольником на худеньких лопатках
и белые полосочки летят.
Ее лицо, как факел незажженный,
к которому так страшно поднести
сухие губы, только карий глаз
еще чуть-чуть на волосок приблизить.
Ее лицо, как озерцо в тумане,
в котором тихо лебеди плывут,
и розовые странные созданья —
фламинго — изгибают шеи
в египетском иль греческом дворце,
в цветущей недоступной Галиллее.
Ее лицо — беспомощный ягненок,
так остренькие звонкие копытца
свои перебирает, спотыкаясь,
по улицам стучит, где тьма народу,
что боязно и страшно за него —
а вдруг его толпа затопчет…
Ее лицо — невиданная птица,
внесенная в единственную книгу,
которую читаю я и Бог,
оно сквозит через страницы,
мерцает, как дрожащая звезда,
то затуманиваясь, то возникая
в зерне зерна
и в сердцевине сердца,
в луне Луны
и солнце Солнца.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11


А-П

П-Я