https://wodolei.ru/catalog/vanni/gzhakuzi/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Капли за шиворот к нему затекают,
а там он приткнется у белых колонн.
Ай, сколько ж ему медяков накидают
в лодочкой сложенную ладонь!
4 апр. 77
СУББОТА

Уходит жизнь туда,
куда уходит дождь,
куда уходит время,
оно за мной в следах,
не стронешь, не возьмешь,
ни сам, ни с теми,
кого оставил за
собой и под землей,
кого рукой и ртом в тоске касался,
цветущая лоза,
что кислый уксус твой,
вином он был или вином казался?
Причем тут виноград?
Да это тот буфет,
где грозди — барельефом деревянным,
там ягоды висят
сращением комет,
слетающих к серебряным стаканам.
Но где же старики,
и где их домино
на скатерти малиновой, и свечи
субботние, и вьются мотыльки.
Уже темно,
я обнимаю плечи
старухи и смотрю на парафин —
он плачет, тает, каплет как в пещерах,
там в тыщи лет, а тут за час один
вершинки белых, маленьких руин,
и только разница —
в размерах…
Субботняя истаяла свеча
и часики французские стучат
нигде уже, а кажется что рядом,
и с неба смотрит желтая звезда
похоже так, как смотрят в никуда —
куда плывут под деревянным виноградом.
2 янв.78
x x x

В метро удивленная дева
на юношу с книгой глядит.
Читающий справа налево
у вечного древа сидит.
Не трогай плечом его, занят,
ты видишь, он древним узлом —
распутываньем терзаний
бессмертного блага со злом.
Здесь слово поставила прямо
под неба диктовку рука,
и смотрит оно от Адама
без страха в людей и века.
14 мая 81
x x x

Я буду в погребках твоих плутать
и опишу их, как Плутарх
описал знаменитых греков,
разумеется, все их обегав
к вечеру я буду пьян, как Сократ,
и румян, как первородный грех…
Я почувствую себя первым земным младенцем
обернутым в лохматое полотенце воздуха,
и мой папа Адам будет ругать мою маму Еву
за то, что она не осталась девой,
и тогда я скажу свои первые слова:
— Где ж у вас обоих была голова?
И они потупятся…
Наверное, будет снег,
зеленый, как первородный грех,
тающий, ласкающий,
как мягкие руки всех моих родителей
от первых предков,
и на моих нервах
развалится тоска, как в гамаке,
и у нее в руке будет семь пучих
на фитиле свечи,
а зачем — я не знаю…
Так и попадаешь в шелестящие иудейские дебри…
А я предпочитаю дерби —
я поставлю на темную лошадку
недокушенную шоколадку,
недогрызенный сухарь
и стопарь,
а когда она проиграет,
я ей это все скормлю
и поскорблю
о потерянном выигрыше,
а она наклонится и шепнет:
— Тс-с… Вы выпимши. —
Я скажу:
— Разве вы офицьянт?
Тогда дайте мне винца. —
Она скажет:
— Я лошадь.
Видите, какое скаковое у меня лицо,
и длинное,
как до зенита линия,
и хвост украшает мое пальтецо,
оно из лошадиной шкуры
и подчеркивает лошадиность фигуры,
и между моими копытами
конские яблоки рассыпаны,
а когда я бегу, я — конус
от праиндоевропейского «konjos».
Я скажу:
— Что ж, до свиданья, лошадь. —
Выйду по мокрым ступенькам на площадь,
и она, увижу, — последний ночной погребок,
не запертый на замок
и без крыши,
подниму голову как можно выше
и спрошу:
— Где Бог?
А на небе будет написано
самым спесивым курсивом:
Р Е М О Н Т
но все равно, очень-очень красиво.
февр. 77
КОМСОМОЛЬСКАЯ ПЛОЩАДЬ

А Комсомольской площади пятно
бессонной толкотней обведено.
Три табора в горящих капюшонах,
три рынка факелов и кривотолки торжищ,
и переходы, как в речах умалишенных
с мельканьем лиц и глянцевых обложек.
Как-будто нитью склеил их паук
в трех богадельнях, в трех журналах приключений,
в трех вавилонских башнях встреч-разлук,
полудорожных тяжб и мелких денег,
статей расходов и пустых затей
с истерикой кассиров и детей.
Бесплатная ночлежка и больница,
пилюля против жизни параличной,
где лекарь в рупор лечит от столицы
гипнозом — городскою перекличкой.
Здесь блатари и лейтенантов жены
встречают неизвестного поэта,
здесь ходят проститутки и пижоны,
карманники и члены Верхсовета.
Здесь чумный дом приезжего народа,
кулиса зрелищ чванных и помпезных,
здесь сидя спят, здесь курят перед входом,
здесь говорят на тарабарщине отъезда,
здесь вечного крученья пересылка,
нет языков и общее смятенье,
здесь воздух бунта, звук его вполсилы,
здесь пахнет человеческой метелью.
16 апр.77
РОЗОВЫЙ ДОМ

В тоскливейший, гнилейший ноябрьский день,
когда ноют зубы у заборов и прохожих,
сырая штукатурка кидается со стен
на затылки крадущихся к птичкам кошек.
Все еще попадается гужевой
транспорт в виде задрипанных лошадок,
невероятно вежливых, кивающих вам головой,
но немножко нервных от труда и мата.
Они глубоко несчастны, и это легко понять,
если принять во вниманье их беспросветные будни:
скажем, вас с кирпичами стал бы гонять,
под трамваи вон тот краснорожий паскудник.
Гипсовые дурни в разных стойках сереют в садах,
простирая смятые кепки в воодушевляюще —
— монументальном экстазе,
но вороны хмуро гадят им на пиджак,
ибо ценят удобства превыше изящных фантазий.
Шоблы одяшек живописно гужуются у пивных,
маленько опухнув от пьянок и побоев,
и вслушиваются трамваи с разбитых мостовых
в их беседы и пенье речных гобоев.
Как приятно брести с непереломанным хребтом
по целительным улицам волжского Рима,
будто снова я, юноша, шествую в розовый дом,
где желалось и мне умереть на руке у любимой.
28 ноября 78, Горький
x x x

Руки свести — мост.
Губы свести — мозг
тысячи синих рыб
бросит туда — где ты,
где твоих ресниц
дугообразный тростник,
где египетский сон
в беге песчаных волн,
где отстал фараон.
Мы на поруки времен
приняты из тюрьмы,
выдвинуты из тьмы
подобьем блестящих перил
всем дугового моста, —
помнишь, я сотворил
тебя из ребра так,
как я хотел
тысячу жизней назад,
так, чтоб края тел,
как половины моста,
можно было свести
там, где живу я, там где, живешь ты.
7 марта 79
x x x

Розой рта шевельни, наклони мне ее
в целлофане крылатом улыбки,
в целованьи огней, далеко как Нью-Йорк,
дома превращаются в белые скрипки,
где гортань переулка суха и узка
и мне кажется стиснутой МХАТом,
где оборвано небо, а людская река
так тоскливо бежит по фасадам, —
улыбнись мне, цветочница, розой в губах —
полурозовым миром бесплотным,
как младенца в сияньи слепом искупав,
научи меня быть беззаботным,
улыбнись мне, несчастье губами раздвинь,
как на чаплинской ленте, лакированной дверцей,
дорогой, уезжающий лимузин
персонажу такому же в сердце шип вонзил.
28 янв. 78.
НОКТЮРН

Жизнь и улица чужая.
Пудренница небольшая
светит в небе.
Ночь по крышам шарит,
фонари колеблет
и, скучая, кожу белит,
пахнущую гарью.
Ночь — чечетка на монетах,
выпавших из брюк и сумок.
Ночь по темным кабинетам
пьет чернила у начальства
из роскошных ручек.
Ночь ставит черные печати
то орлом, то решкой,
и грызет железные орешки
канцелярских скрепок.
Переулком возвращался —
в государственных домах
шуровала темень.
Мимо запертых громад,
мимо замкнутых ворот
ходит-бродит время, —
тихо табельный берет
браунинг холодный
и вставляет в черный рот,
будто мокрый бутерброд
с сыром в бутербродной.

____
Ночь коронками жует
черный йод.
Ночь в каморках затхлых пьет
ваш чаек.
Ночь в зрачках у нас живет,
точно крот
к сердцу роет черный ход
через кровь.
Город камень вставил в рот,
как заика-Демосфен.
Он и славен тем.
Ночь не врет.
Ночь глотает аскофен
и молчит,
только иногда бренчит
мандолинною струной,
и то одной,
тихо,
как скребется мышь,
тикает тишь.

_____
Зажигается кино
во весь экран:
комиссар завел «рено»,
разработал план.
Он засунул пистолет
в плащ реглан,
он уже учуял след,
и не пьян.
Но мягко спрыгнула с афиш
гнида-мафия,
ведь за ней не уследишь —
и все она возглавила.
Два часа гулял живой,
и держал сигару косо —
выше сине-бритых скул,
и его главмафиозо
гнул-гнул — не согнул!

______
Комиссар исчез, сутулясь,
с мрачных улиц,
он в горошек разукрашен
автоматами бандюг,
даже тем, кто так бесстрашен,
ночью настает каюк.
Да вообще-то он ходил,
как индюк…
Так вот комиссар пропал,
(что неправильно),
хоть истории стопа
придавила эту гниду
(то есть мафию),
я тогда «Пойду-ль я выйду»
одним пальцем иполнял
в Нижнем Новгороде
в нежном возрасте,
ну а гангстеры меня
ждали в маленьком кино
в серых или черных шляпах,
где жужжит веретено
и нагретой пленки запах.

_________
Ночь ночью ест бедность.
Ночь ночью пьет плесень.
Ночь ночует на железе
крыш,
съезжает с черных лестниц
прямо в Рим или Париж,
обожает слово «бездна»
на пластинках ржавых лезвий
и татарский полумесяц, —
ночь очень любит тишь.
Спит — протезы прячет в реки,
платье по мостам развесив,
космы бросив в ветер —
в космос фонарей,
а нательный крестик,
на губах нагрев,
вешает на Кремль.
7 марта 79
ОДА «КРАСНОМУ ОКТЯБРЮ»

Мавр черномордый и страшный,
золотом: «Красный Октябрь»,
палитурой окрашенный табор, —
струнный гараж,
даже
во сне твои клавиши
в подушечки пальцев
впиваются белыми лягушатами, —
урчат желторотые, скалясь,
верхние гарцуют хрустальными лошадками,
есть одна, треснувшим голосом
распевающая как китаец,
и на черных полосах
(не помню, как называются)
братец бацал собачий вальс.
Левая педаль давала звуку,
как бы загробную жизнь,
«Октябрю» сводило черное брюхо
от хроматических клизм.
Правая, работая, как палач,
отрубала этот плач.
В нижнем регистре
сопели штангисты,
шум истребителя,
бомбы грозы,
выше млели в святой обители
клавиши, блеющие в носы.
Уходила мама, а я терзал Глиэра,
надоевшего мне, как монаху свеча,
и тогда отступала величественная карьера —
лупить по клавишам и молчать.
Так и не научился грести на галерах,
даже золоченую цепь волоча.
* — марка пианино
27 ноября 79
x x x

Тело, как ноготь, отстричь,
как ночную щетину — сбрить,
мерзнуть тем, что Ты
предусмотрел для нас?
Господи, что за цветы
после всех перемен
вынужден буду узнать?
Выпорхнув вон из вен,
можно еще любить
бедные слепки Твои,
слепо за ними бродить,
трогать подобье руки,
тысячи лет говорить
в расширенные зрачки?
А если там есть трава —
лечь в нее и смотреть,
никуда не торопясь никогда,
ибо, как белая бабочка смерть
совершенно бессильна там,
да?
7 марта 79
МОДИЛЬЯНИ

Слышишь ли, рыжеволосая ню,
твои губы Венецией вечером пахнут,
жизнь монеткою медной в волну оброню
за родной виноград твоей груди и паха.
Я люблю тебя, дымноволосая ню,
дай дыханье твое как миндаль розоватый,
дай жасмины ладоней, я шею склоню,
я дугой изогнусь, как пророк бесноватый.
Я люблю тебя, солнцеволосая ню, —
оба неба под веками синего цвета,
я червленою кровью в сосудах звеню,
удаляясь в твое флорентийское лето.
Я люблю тебя, ню, в белизне лебедей
прогибай свое голое долгое тело,
не любовь в позвоночник вошла, а слепень,
вот и слепну.
Ночь становится белой.
День становится черным.
Жизнь комкаю, как простыню.
Голос гладок и сух, как пальцы от мела.
Отмели мои губы, моя кровь потемнела
без тебя, душноволосая ню.
Я, как сдавленный мех, слух тоскою черню —
я люблю тебя, пьяноволосая ню.
6 июня 79
БОСХ

Босх не изобрел прожектора.
Его тень бежала и свечи.
У него пустой желудок
Трещеткой верещит.
Сам — кит, сам — Иона,
Из-под плоской взирал короны
На мир, рожденный из слепой кишки.
Приложив ухо к земному лону,
Можно услышать его шаги.
Босх — мореплаватель моря саранчи —
Видел, как из задницы душа торчит
У тех, кто правит, торгует, воюет.
Босх знал, что видят во сне палачи.
Он ходил на рынок покупать требуху,
Он варил на завтрак в чепухе чепуху,
Руку любил оставлять в паху
Дамы, лежащей с ним на боку.
Босх понимал, что любую войну
Бог насылает вести сатану,
Босх не желал в дерьме тонуть,
Потому и не жаловал свою страну.
Он уходил по ночам во мрак,
Где возмездье, безумье и страх
Рвут и прокалывают тела —
Нож, копье, дубина, стрела
Мучат то, что вмещает плоть,—
Босх полагал, что зубами полоть
Будут чудовища в некий час
Тех, кто ужасно похож на нас.
Босх во чреве земном не спит,
Рядом время на жабе сидит,
Смахивающее на ночной допрос,
Но не придвинут там папирос.
Вон глядит грядущее в дырявую скорлупу,
Желтым клыком прокусив губу.
В погремушке времени, как в черепе мозг,
Смотрит из темени в темень Босх.
дек. 79
АВЕРКАМП

Зачем столь тщательно выписывать деревья,
их ветви голые да круглые стволы,
зеркальный лед, домишки, нежный север,
тепло таящие фламандские углы,
пейзаж под сереньким, немного детским небом,
с собакой крохотной и франтом на коньках,
с красоткой бархатом обряженной, и крепом,
и пешеходом на кривых ногах.
Как будто даль нас дарит утешеньем
в фигурках горожан и тушках птиц,
в продуманном деталей размещеньи,
в реестре частностей, подробностей и лиц.
Все эти крапины и маленькие точки,
касанья строгие, неведомые нам…
Ты убедил в возможности отсрочки,
несуетливый мастер, Аверкамп.
Пусть крестит мельница полупрозрачный воздух —
он тише и просторнее зимой,
четвертый час, не рано и не поздно
глазеть по сторонам, идти домой,
встречать знакомых, отдавать визиты,
вязанку хвороста нести через канал,
жить нарисованным, не подавая вида,
что триста лет прошло, что ты давно пропал.
28 янв. 88
Hendrik Averkamp — голландский художник (1584–1634).
ФОНТАН

I
О, как не хочу я печали,
пока надо мной фонари,
пока до рассвета ночами
ты плачешь и говоришь.
Когда ты поешь, я по звуку,
по долгому взгляду в меня,
у ног наших чую разлуку,
как волка в степи без огня.
Тогда зажигаем, как спички,
как мокрые травы в пыльце,
мы то, что колотит по-птичьи,
сгорает и рвется в конце,
и розовый жар набегает
на розу промятую рта,
и пламенем пламя толкает
безумья тугие врата.
29 июля 79
II
Я живу в нарастающем мраке аллей,
в настигающей муке кривых тополей,
и белеют в аллеях из темноты,
распрямляя колени, фонтанов кусты.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11


А-П

П-Я