https://wodolei.ru/catalog/chugunnye_vanny/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

В мире, сокрытом от глаз широкой публики.
– Это еще только в мыслях, – сказал он Дранкову – Я, пожалуй, не смогу вам сию минуту сказать – о чем.
Известнейший и нахальнейший господин Дранков (несмотря на английский котелок и шикарные усы, чем-то неуловимо напоминал ненасытную рыбу окуня) так и впился, так и приготовился заглотнуть.
– Ах, да неважно, почтеннейший Анатолий Леонидыч! – воскликнул, как бы готовясь к броску. – Неважно-с, о чем. Ваше, сударь, имя – это ли не гарантия будущего успеха!
Он безошибочно чуял поживу.
Сюжет еще таился в потемках, раскиданный обрывками, перебиваемый трагической музыкой, цикадным стрекотом съемочного аппарата… рыданьями прелестной героини… обезумевшими в черноте вспышками электрических ламп. О, эти магические перебивки света и тьмы! Сумятица немых возгласов, шепота, словно охрипшего от страсти…
…глухой стук тела, рухнувшего на пыльные камни булыжной мостовой…
…безграмотная репортерская заметка в развеселых «Одесских новостях»:
«Кременчуг, 24 мая.
В ночь на 23 мая в гостинице «Бристоль» имел место следующий случай. В названной гостинице остановился клоун Анатолий Дуров с артисткой его же цирка Мисс Бель-Элена. Между ними начались какие-то объяснения, после которых Мисс Бель-Элена вышла на балкон, с которого бросилась на улицу. Послышались стоны. Несчастную женщину внесли обратно в номер и пригласили двух врачей».
В известных своих воспоминаниях Анатолий Леонидович рассказал, как от кроватки умирающего сына, не вняв ни горячим просьбам, ни даже мольбам, его с полицией препроводили в цирк, где, размазывая слезами грим, он потешал хохочущую публику…
А пожар кишиневского цирка, когда сгорела конюшня и погибли все животные, его артисты… Его друзья!
Вот, господа, ряд выхваченных наугад эпизодов, живописующих никем не видимую сторону блестящей, веселой жизни циркового артиста.
В ночном безмолвии зачиналась жизнь будущей фильмы.
Где-то шли невиданные бои, полыхали пожары; печальные галицийские беженцы брели по пыльным дорогам, жалобно просили милостыню; журнал «Огонек» целыми страницами в траурных рамках печатал портреты убитых господ офицеров; нижние чины умирали безыменно, безмолвно; поэты предсказывали скорую революцию: Велимир Хлебников вычислил ее в математических формулах, Владимир Маяковский гремел стихом: «В терновом венке революций грядет шестнадцатый год!»
А тут, на Мало-Садовой, как, вековечная, дремала тишина, так и нынче было. Ночная птица дергач скрипела в заречных лугах, да ветер протяжно посвистывал, пел в печной трубе.
Прислушался, вздрогнул: дергач? Здесь? В зимнем Мариуполе? За тусклыми стеклами окон ненавистной «Пальмиры»?
Загадка уличного фонаря отгадывалась просто: это не дергач, это он, фонарь, скрипел. А лампочка, расшатанная нордом, то вывинчивалась сама по себе, то снова ввинчивалась, от чего и происходило внезапное перемежение мрака и света.
…Итак, в полуночном безмолвии зачиналась жизнь будущей фильмы.
Сперва он назвал ее «Любовь клоуна». Сочиняя сценарий, ярко, четко видел своих героев. Слышал их смех, голоса, чутко ловил интонации. Мысленно, а иной раз бормоча, играл за всех. Вместе с выдуманной дрессировщицей Бетти здесь, над тетрадью, переживал ее горе, ее одиночество. В синематографе она была его любовницей. Чтобы спасти ее, смертельно больную, нужны деньги. Их нет. И вот – нелепая женитьба на богатой дуре. Свадебное гулянье обрывается телеграммой из больницы о смерти Бетти. Конец.
Набрасывая сцену последнего свидания с возлюбленной, где она на коленях, рыдая, умоляет его не уходить, невольно вспоминал свое: Терезу, ее тонкие, крепко сжатые губы и – ни слезинки на строгом лице. Лишь встретясь с Еленой, заплакала, шепнула молодой сопернице: «Будем любить и беречь его!» – «Поплачьте, поплачьте, – сказал он тогда, – это хорошо…» Насвистывая глупейший, вывезенный из-за границы нахальный «Матчиш», ушел с Клементьичем смотреть новый дом.
Ах, Тереза, душенька! Сколько было в тебе света, тепла, беззаветной любви… Вечная спутница. Друг. Ангел-хранитель – он частенько так ее называл.
И ежели тогда, в прошлой, в заправдашной жизни посмеивался да посвистывал, не понимая, не желая понять самое главное, то сейчас, спеша за мыслью, за мелькнувшим образом, не дописывая в спешке слова, глотая бог знает откуда набежавшие слезы, – ах, как мучительно понимал!
И как хотел бы вернуть ту давнюю давность, в которой легко и весело, как бы гуляючи, изящной тросточкой поигрывая, постреливая горячими глазами, проходил по негладкой дороге жизни, – франт, бонвиван, Первый, Единственный и Неповторимый… Великий Артист!
Свистун. Это он сейчас перед лицом смерти явственно видит: да, вот именно, свистун.
Тереза, мамочка!
Перед отъездом в дурацкий Мариуполь сереньким, тихим сентябрьским днем он вдруг пришел навестить ее. Поглядеть потянуло на верную подругу, на внука, может быть. О Ляльке, об ее «аптекаре» он почему-то и не подумал даже, как будто они на белом свете вовсе не существовали.
Тереза встретила сдержанной улыбкой:
– А-а, Тола! Я рад… Ты станешь мне немножка-немножка помогайт…
Провела его в большую, с высоченным потолком, очень светлую комнату, в окнах которой виднелась вокзальная площадь – десятка полтора понурых извозчиков, часовня, черно-серое шевелящееся облако – галки над золотым крестом. Где-то, словно бы за стеной, за плюшевыми портьерами, тревожно, надоедливо перекликались паровозные гудки.
А до чего ж тут все сияло: зеркально натертый паркет, до блеска, до мертвенной белизны покрашенные масляной краской стены (они напомнили берлинскую тюрьму Моабит), мебель в чехлах, кипенно-белая скатерть на столе, глянцевитые, разлапистые листья фикусов… «Экая скука! – поморщился Дуров. – Одно слово – казенная квартира…» Он любил в доме нагроможденье, фантастическую неразбериху, пестроту, а в комнатах зятя владычествовал какой-то убийственный порядок, пустота, ну совершенно больничная. Он потянул носом, и ему почудились даже как будто лекарственные запахи – не то анисовых капель, не то валерьянки.
Все не по нем было.
– Вечно у вас мертвая тишина в доме, – с досадой сказал Анатолий Леонидович. – Скучища какая! Ты одна? И в чем я должен тебе помочь?
Тихо в квартире было потому, что Ляля с Во?дичкой (с внуком то есть: Тереза называла его Во?дичкой) ушли в Бринкманский сад: ребенку необходимо порезвиться, побегать (ляуфен), а где же тут, не на вокзальной же площади, среди лошадей и извозчиков (дрожкенкутшер)!
Дуров усмехнулся: упрямо не хочет водить внука на Мало-Садовую.
Что же касается помощи… ну, это совсем получилось трогательно. Крохотную комнатку свою (Тереза и у зятя устроила келью) она хотела украсить портретом молодого Дурова. Увеличенная в аршин парижская, кажется, фотография, добрый молодец в русской расшитой рубахе, кафтан внакидку, а щегольские сапоги… барыня-барыня, сударыня-барыня… э-эх! С перебором, гармошкой!
Но рама, рама – пудовая, да еще стекло: слабеньким женским ручкам не поднять.
– Ну-у, мамочка! – воскликнул, радостно просияв.
– Ах. Тола… Твой Акулин никогда… Никогда…
Вот так они свиделись в последний раз. Это когда же, позвольте? В самом начале сентября, да, да. А через несколько дней был Мариуполь, пройдоха Максимюк, и вот сейчас – промозглый номер в тухлой «Пальмире» Фонарь скрипит. Тьма.
– Еленочка!
Он раз и два ее позвал, она спала, постанывала легонько: «О-о-о! О-о!» Какие-то, должно быть, сны видела. Дешевый вонючий ром, едва ли не местной выделки, гулял, колобродил, нахал, по нежным жилочкам Прекрасной Елены.
…А взгляд, перехваченный давеча за чаем, без сомнения, был нехорош: испуг и разочарованье? Досада? Несбывшиеся надежды? Что же, дескать, милый друг, собрался помирать – ан на тебе…
Или, может быть, п о п р и т ч и л о с ь, как в милом Воронеже говорят?
– Еленка! Еленка!
Нет, фрау-мадам не отвечает.
– Ну и черт с тобой. – равнодушно, беззлобно пробормотал Дуров. – Фонарь погас, будем вспоминать впотьмах. Будем дожидаться. А чтоб не слишком скучно тянулись ночные часы в ожидании, ну, как бы это сказать… неизбежного, что ли…
Явственно почувствовал, как шевельнулась болезнь. Холодными костяными пальцами пощупала в левом боку.
Надавила на ребра легонько, словно пытая: ну как?
Однако ближе к делу, милостивые государи, ближе к делу! Дальше, дальше поехали.
Господин Дранков топорщил усы, припадочно лаял в телефон, торопил со съемками.
– В Крым! В Крым! В Крым, господа! Боже, какие ослепительные виды! Ласточкино гнездо и прочее. Прибой, кипарисы, Ай-Петри в тумане…
– Да плюньте вы на эти пошлые красоты! «Прибой, кипарисы»… – презрительно кривился Анатолий Леонидович. – В Воронеже будем снимать. И близко, и дешевизна жизни умопомрачительная: цыпленок на рынке – двугривенный, честное слово!
Цыпленок, кажется, убедил. Еще бы! Вместо серебряной монеты нынче штамповались бумажные марки с портретами царей – Петра, Александра Благословенного, Николая Павловича. Клочок дрянной бумажки и – на тебе – цыпленок! Краски крымских пейзажей в споре с воронежскими цыплятами решительно проигрывали.
И вот в начале мая московский почтовый поезд привез шумную ватагу синематографистов. На пыльную площадь перед вокзалом высыпало с полдюжины каких-то невероятно пестрых, несуразных господ, показавшихся молодому перронному жандарму весьма и весьма подозрительными. Одежда на них ну просто-таки возмущала: клетчатые пальтишки – неприличные, куцые, только от долгов бегать; у иных на головах – турецкие вроде бы фески, или наподобие дамских беретов, или соломенные картузики с двумя козырьками, «здравствуй-прошай», и прочее такое в подобном виде безобразие… А что до багажа – так и вовсе не как у людей: громоздкие черные сундуки (а что в них, позвольте спросить?), голенастые, как бы землемерные треноги, белая жесть листовая, свернутая в трубку, мотки проводов разноцветных (а под чего, спрашивается, подводить?)… А что, ежели бабахнут, было ведь дело, в его высокопревосходительство, в господина губернатора! Вот и спросит тогда начальство: «Куда глядел, Мандрыкин, сукин сын! Почему не препроводил куда следует?»
Его особенно настораживала шикарнейшая дамочка: лиловое шелковое манто с отделкой из дорогих страусовых перьев, шляпка величиной с доброе колесо, вся в цветах-розочках, в птичках… А на лице – сетка-вуалька с черными мушками – поди, разгляди, что за личность!
Но главное – ведь видел, видел когда-то, определенно видел, готов побожиться, что видел эту безусловно прекрасную шмару… Преступный, воровской облик ее крепко сидел в цепкой жандармской памяти… «Подойти, проверить!» – мелькнула правильная полицейская мысль.
Востроглазый усатый господин в приличном котелке почтительно поддерживал прелестницу под локоток, и это несколько смущало молодого жандарма. Однако он все-таки решился и строго спросил вид на жительство. Господин выкатил бешеные глаза:
– Дур-р-рак! – прошипел яростным шепотом. – И-ди-от!
Извинившись перед дамой, вынул из богатого скрипучего бумажника визитную карточку, сунул в нос ретивому жандарму, и тот ошалел от множества сиятельных корон и гербов, сверкающим золотом рассыпавшихся вокруг глазастого имени:
А. О. ДРАНКОВ
Главный фотограф Государственной
Д У М Ы
корреспондент многих иностранных газет
– Лихача для мадам… Живо!
Потрясенный золотыми коронами, Мандрыкин опрометью помчался к извозчикам, левой рукой придерживая полицейскую свою «селедку».
Через минуту, резво мелькая белыми чулочками, вороной рысак знаменитого Ивана Иваныча Даева, высекая брызги искр из серого булыжника, мчал усатого вместе с шикарной дамочкой к известному всему городу дому на Мало-Садовой.
Следом за ними туда же подкатывали и прочие пестрые господа. В распахнутой настежь калитке их громогласно встречал сам Первый и Единственный. По множеству афиш знакомая великолепная улыбка озаряла его красивое лицо. Рядом с Хозяином карла-старичок в красной феске мельтешил, кукарекал: «Милости просим, кукареку, милости просим!»
Над алой зубастой пастью страшилища-великана Гаргантюа (некогда вылепленного Хозяином и служившего потешным входом на кухню) голубой, похожий на стружки дымок курился: там повар Слащов колдовал над плитой.
И по синей, играющей серебряными пятачками реке, по-над белыми и розовыми хлопьями еще не развеянного утреннего тумана плотно висел пленительный запах гениальных слащовских котлет.
Какой уже год тихо, степенно жил Дом, помалкивал: Хозяин разъезжал по сказочным странам, затем окаянная война грохнула, не до гостей, стало быть, не до пирушек сделалось.
И вдруг – зашумел.
Затарахтел посудой, наполнился смехом, криками, собачьим брехом, граммофонными воплями:
Вот прапорщик юный со взводом пехоты… –
и прочее, но обязательно в духе патриотическом – а как же? – война.
Пестрые господа разбежались по всей усадьбе, звонко перекликались, волокли в сад мотки цветных проводов: и там вспыхивали вдруг немыслимой яркости шипящие лампы. На голенастых треногах дьявольской саранчой стрекотали горбатые черные аппараты, ручки которых, как обыкновенные зингеровские машинки, бешено крутили, раскорячась, клетчатые господа в дамских беретах и соломенных картузиках «здравствуй-прощай».
Иногда галдящая эта бесцеремонная компания делала набеги на сад «Эрмитаж», на Петровский сквер, на речку и даже на дачи Лысой горы. И там тотчас появлялись треноги и клетчатые со своими стрекочущими аппаратами, и происходило нечто, похожее на театр.
Мордастые городовые разгоняли постороннюю публику, оцепляли место канатом, и в оцеплении разыгрывались удивительные сцены: наглое приставание хулигана к гимназистке, ссора двух франтов и даже полицейская погоня за оплошавшим воришкой.
А в городском саду всему городу известный Дуров среди бела дня, на виду у гуляющей публики обнимался с приезжей шикарной дамочкой (на сей раз она была одета куда как попроще, без страусов).
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13


А-П

П-Я