https://wodolei.ru/catalog/vanni/Triton/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

– Так неужто ж, – прошептал, – немыслимо без крови? Боже, в какой жестокий век живем мы… Вот, Алеша, – обнял он Кольцова, – дорогой мой, как глянешь на злодейства, творимые рукой человека, невольно мысль закрадывается: да полно, нужны ли нынче кому красота, искусство, поэзия? К чему они?– Ах, нет! – вскочил Сребрянский. – Как же не нужны? То, что вы давеча прочли нам, – это как гром божий! Эти стихи…– Бессмертные, – согласился Кашкин. – Но кому, скажите, кому они известны? Кого подвигнут они на подвиг? Ты опоздал, – пояснил он Кольцову, – мы тут кое-что без тебя почитали. Вот из этой тетради… Погляди – сокровище!Кольцов развернул тетрадь. На первой странице крупным, сильным почерком было написано: «Стихотворения Кондратия Рылеева».– Самого Кондратия Федорыча рука, – благоговейно сказал Кашкин. – Редчайшая вещь.– Дайте списать, – попросил Кареев.– Что ты, что ты?! – в ужасе попятился Кашкин. – Что выдумал! Да ведь за это – каторга! Сибирь!Он почти вырвал тетрадь у Кольцова и спрятал ее в конторку.– Сокровище! – поворачивая ключ, повторил, боязливо оглянувшись.– Ну, какое же сокровище, – усмехнулся Кареев, – когда вы на него и поглядеть не даете, под замком держите…– А ты как думал! – погрозил пальцем Кашкин. – Шути, дружок, шути, да не зашучивайся!Кареев пристально и как бы с любопытством поглядел на Кашкина.– Да неужто вы думаете: вот, мол, запер на ключ – и концы в воду? Э, нет! Поэзию под замком не удержите, поэт – в народном сердце. Вон вы списать не даете, а я «Гражданина»-то уж и выучил, пока у меня в руках рылеевская тетрадь была…– Шутишь, милый друг, – подозрительно покосился Кашкин. 2 Отношения Кольцова и Сребрянского были такими, какие обычно называют дружбой. Это, конечно, и была дружба в самом высоком смысле слова. Им постоянно хотелось быть вместе, вместе думать, читать, даже писать и спорить о прочитанном и написанном, взаимно поправляя и дополняя друг друга. Их роднило многое: плебейское происхождение, любовь к народу и русской природе и понимание этого народа и природы, неодолимое стремленье к творчеству и, наконец, общий страшный враг – трудный, злобный и полный противоречий домашний быт. Этот страшный враг постоянно мучил и угнетал, изматывал их силы в яростной борьбе.Однажды, набрасывая черновик стихотворения, Кольцов записал на обороте листка изречение воронежского «философа» Ярченко: Говори о жизни,Говори о семействе:Жизнь есть мучение,Семейство – тиран. С молчаливым упорством Кольцов пытался разорвать безжалостные тенета этого тирана, мещанского быта, вечного торгашества и холопства, и хотя позднее, почти перед смертью, и был близок к победе, – все-таки оказался побежденным.Сребрянский решительнее и тверже намечал, как он говорил, свою линию. Он определил себе ехать в медико-хирургическую академию и был уверен, что поедет обязательно, что бы ни случилось и какие бы препятствия перед ним ни стояли. Будущее представлялось ему хотя и трудной, но ясно видимой дорогой. И он был полон уверенности в своих силах и решимости все преодолеть и всего достигнуть. 3 Вскоре после вечера у Кашкина Сребрянский пришел к Кольцову и, ни слова не говоря и не раздеваясь, прямо в шинели повалился на топчан.Второй месяц он сочинял поэму «Предчувствие вечности». Временами не писалось, стих упрямился, бумаги перемарывалось множество, но строчки не рождалось ни одной. В эти минуты Сребрянский хандрил и на сочувственные вопросы мрачно отвечал:– Темно на душе.Кольцов сразу понял, что у Андрея и сейчас темно на душе, и не стал докучать ему расспросами. Наконец Сребрянский заговорил.– Жизня… чтоб ее! – выругался. – Ведьма проклятая!– Злодейка! – в тон ему поддакнул Кольцов. – Не везет, чертова кобыла!Они поглядели друг на друга и расхохотались.– Эх, Алешка! – Сребрянский обнял Кольцова. – Что если б тебе образование, университет…– Вона! С чего это ты вдруг?– Знаешь, в былине про Илью… До тридцати трех лет сиднем сидел. Пришли странники, калики перехожие. Просят напиться. Илья говорит: рад бы, родимые, да бог ногами наказал. Вот принесли ему калики чашу зелена вина…– Постой, постой! – перебил Кольцов. – К чему это ты гнешь, Андрюша?– Да все к тому же. Ты, брат, как Илья-богатырь, хватил богатырскую чашу из колодца поэзии народной. Тебе бы сейчас кольцо в землю… то-бишь университет, так ты бы…– Брось, Андрюша! – с досадой отмахнулся Кольцов. – Мне, ей-ей, не до смеху. Ведь вот вы поэтом меня величаете, стихотворцем… А я намедни по батенькиным кассациям написал бумагу, понес в палату. Управляющий, господин Карачинский, прочитал, говорит: «Это ты, что ль, Кольцов, какой стихи сочиняет?» – «Я», – говорю. – «Ну так вот, дело твое пойдет в Москву, в департамент». – «А для чего же в Москву, когда и тут решить можно?» А он: «Ты, говорит, сначала грамоте научись, а то, мыслимо ли дело, на пол-листе прошения шестнадцать противу русской грамматики ошибок наклепал! Какой ты сочинитель, чурбак ты осиновый!» Я и рот разинул, а писаря-то как грохнут!– Скотина твой Карачинский, – нахмурился Сребрянский.– Оно-то, положим, точно – скотина, да ведь от правды-то, Андрюша, не спрячешься… Какой я сочинитель! Афоня, дьячок наш, супротив меня в грамоте – академик! Я понимаю, нехорошо это, только как я тебе, Андрюшка, завидую…– Мне, брат, завидовать нечего, я сам завистлив…Дурачась, Сребрянский повалил друга на топчан. Кольцов обхватил его руками и крепко прижал к себе.– Пусти! Ох, медведь! – запыхавшись, взмолился Сребрянский. – Ну, здоров, черт! Эка, ручищи-то, железные, право…– То-то! – засмеялся Кольцов. – Ты с мужиками, брат, лучше не связывайся. Ваше дело теперь, почитай, дворянское, питерское…– Да вот с Питером-то, – сразу помрачнел Сребрянский. – Плохие выходят дела…– Что так?– От батьки вчера письмецо получил. Нету, пишет, тебе моего благословения на Питер.– Вот тебе на! А ежели… без благословения?– Нету благословения – значит, и денег нету. – Сребрянский закашлялся тяжело, мучительно. – Скверно, брат… Да еще кашель этот окаянный! Ну, ничего, пешком пойду, а доберусь… разве только смерть остановит!Откашлявшись, он сплюнул в платок, но как ни быстро спрятал его в карман шинели, Алексей заметил на платке темно-красные пятна. Болезнь Сребрянского не была для него новостью: все знали, что кашель этот не от временной простуды, а от серьезной, затяжной хвори. Семинарский лекарь подозревал даже чахотку; друзья уговаривали Сребрянского лечиться, а тот лишь отшучивался: «Что вы, братцы! Наше отродье двужильное!»И он тщательно скрывал свою болезнь, однако окровавленный платок не оставлял более никаких сомнений: Кольцов понял, что друг его обречен, что Андрей нуждался в помощи… но что можно было сделать? Единственно – раздобыть ему рублей сто на дорогу в Петербург.И Кольцов принялся копить деньги. Глава шестая … Но только тот блажен,Но тот счастлив и тот почтен,Кого природа одарилаДушой, и чувством, и умом,Кого фортуна наградилаЛюбовью – истинным добром. А. Кольцов 1 Весною 1830 года студент Московского университета Николай Станкевич ехал домой в Острогожский уезд на летние вакации.Серые в яблоках лошади резво бежали по пыльной дороге. Бубенчики гремели нежно и печально. Коляска то и дело обгоняла стада свиней и быков. Черные от пыли погонщики кричали и хлопали длинными кнутами, свиньи визжали, быки ревели.Кучер в плисовой безрукавке и в щегольской шляпе с павлиньим пером, ловко объезжая стороной, покрикивал и переговаривался с погонщиками.– К нам, Миколай Владимирыч, – обернулся он к Станкевичу, – в этом году свиней на барду беда сколько гоняют! Вся округа протухла.Станкевич был еще очень молод, с мягким, женственным лицом и с длинными, до плеч, красивыми каштановыми волосами. Серые ласковые глаза глядели серьезно и с любопытством. Мягкая широкополая шляпа была надета небрежно, чуть набок. Он первый раз ехал на каникулы, и его радовало все: и пыльные поля, и крики кучера, и кланяющиеся мужики, и далекая колокольня, одиноко белеющая в знойном тумане. Он ощущал все это в себе, и все это казалось ему счастьем.Коляска врезалась в стадо свиней, и лошади пошли шагом. Пыль черновато-желтым облаком тяжело висела над стадом. Слышались оглушительные щелчки кнутов и дикий визг. Высокий горбатый хряк со страшными кривыми клыками, задрав морду и угрожающе похрапывая, остановился среди дороги. Все стадо беспорядочно столпилось вокруг него, и трое верховых, озверело крича и ругаясь, били кнутами свиней, не решаясь, однако, приблизиться к рассвирепевшему хряку.Коляска свернула с дороги, поскрипывая рессорами, заколыхалась по пыльным кочкам вспаханного поля.– Эка, шутоломные! – сплюнул кучер. – Нет бы хряка с места тронуть, а они, дураки, свиней полосуют…– Да они, кажется, боятся, – заметил Станкевич.– Погонщики! – насмешливо сказал кучер.Запыленный всадник, что-то крича, обогнал коляску. Мелькнула гнедая, с пролысинкой на лбу, лошадь, разлетающиеся полы кафтана и светлая прядь волос, выбившихся из-под картуза.– Ар-р-ря! – закричал всадник, вытягивая плетью хряка.– Гляди, Василич, запорет! – молодой безбородый парень в сбившейся набок шапке скакал с другого конца стада.– Я ему запорю! – весело сверкнул зубами отчаюга и бешеным наметом поскакал вперед.Коляска выбралась на дорогу и шибко покатила между двух рядов молодых березок. В тени деревьев стало прохладно, Станкевич снял шляпу.– Энти, стало быть, свиньи, – сказал кучер, – аж с самого Воронежа. Кольцовские. Я ихнего малого знаю, вон поскакал. Малый ничего, обходительный… Но чудак! – кучер, усмехаясь, покрутил головой. – Чуда-ак!.. – не то одобрительно, не то осуждающе повторил, разбирая вожжи. 2 Село Удеревка лежало в скучной степной лощине. Сотни две крестьянских изб с клунями, сараями и амбарами беспорядочно расползлись по дну неудобной лощины. Кое-где торчали одинокие жиденькие ветлы. Впрочем, возле дрянной речушки, вилявшей туда и сюда, ветлы росли гуще и почти совсем закрывали грязные стены и толстую кирпичную, невысокую трубу винокуренного завода. Виднелось множество подвод, слышались крики и брань погонщиков и рев скотины.Надо всей лощиной стоял особенно резкий и неприятный запах отходов завода – барды. Этой бардой кормили скот. Сюда пригоняли гурты со всего Острогожского и даже из соседних уездов, и из-за этой-то барды и множества скота и провоняла, как говорил кучер, вся округа.Сразу же за кирпичным корпусом винокурни дорога, обсаженная березками, поднималась в гору. За белыми каменными воротами с башенкой и флюгером начинался большой, с заросшим прудом и развалившимися беседками старый парк, в глубине которого белели деревянные колонны господского дома.Село, завод и усадьба принадлежали отцу Станкевича. В уезде толковали, что он крикун, бешеный человек, однако этот крикун очень ловко повернул доставшееся ему от покойных родителей наследство: три сотни заложенных и перезаложенных душ, пачку векселей и несколько заемных писем. Он смекнул, что на трех сотнях разоренных и заложенных мужиков далеко не уедешь и что жить на доходы от хлебопашества, как жили все соседи, трудно да при состоянии его дел и невозможно. Он не посмотрел на то, что дворянину неприлично заниматься коммерцией, а трезво рассудил, что коли дела плохи, так их надо любыми средствами поправлять. Поэтому он продал то, что не было заложено, еще сколько-то призанял и устроил в Удеревке винокуренный завод, на который не стал приглашать немца-инженера, а поставил главным механиком своего удеревского мельника и сам прочно взял в свои руки все дела и уверенно их повел.Соседи посматривали искоса на его предприятия, не одобряя и даже осуждая, но втайне завидовали. Ему же было безразлично, как на него смотрят соседние помещики и что о нем говорят. У него рано умерла жена, и он все свое внимание сосредоточил на делах завода и воспитании детей, которых, особенно Николая, очень любил. 3 Обед был чудовищным. Аршинные кулебяки и пирожки, соления, маринады, жаркое из дичи и, наконец, всевозможные варенья, моченые и засахаренные яблоки, вишни в меду, сиропы, морсы…– Да нет, что вы, тетушка! – говорил Станкевич, стоя вечером в дверях своей комнаты со свечой в руке. – Как же можно еще и ужинать! Да я за обедом съел столько, что в Москве и за неделю, кажется, не едал…– Ну, Христос с тобой, Николенька, – перекрестила его тетка. – Когда раздеваться станешь, позвони Ивану. Да гляди, – добавила, уходя, – очень-то не зачитывайся, головка не заболела бы.Станкевич остался один. Поставив свечу на столик возле дивана, он сел в кресло, взял книгу и, полистав ее, бросил.– Хорошо! – вздохнул. – Чудесно!Он подошел к окну и распахнул его. Комната наполнилась лунным светом. Сад чернел дремучим лесом. Соловей под самым окном то рассыпал круглые, как горошины, щелчки, то вдруг, нанизывая их, как бусы на нитку, свистел. Между деревьями поблескивал пруд.– Чудесно! – повторил Станкевич. – Только очень уж, кажется, умиротворенно… Прекраснодушно, – засмеялся, словно вспомнил о чем-то, и дернул шнурок звонка.«Позвони Ивану!» – пришли на память давешние тетушкины наставления. А если Ивану не до звонков?– Ива-а-н! – крикнул в окно, снова подергал звонок. Махнул рукой, скинул сюртук и стал раздеваться. 4 На огромном, поросшем травою дворе, возле людской, на бревнах и на траве сидели и лежали дворовые и погонщики. Они только что поужинали. В открытое окно виднелась стряпуха, с грохотом моющая посуду. Кое-кто курил, красные огоньки трубок тлели в полутьме.Кольцов сидел на бревенчатом срубе колодца, глядел на лунные пятнышки в траве, и ему было хорошо и хотелось петь. Слышно было, как в глубине сада друг перед дружкой, старались соловьи.– А что, дядя Иван, – спросил мальчик-казачок, – правду говорят, ежели соловья в клетку засадить, так он и петь перестанет?– Брехня! – отозвался Иван. – Вон у нас в Москве, в Тестовом трактире, их, брат, страсть сколько.– И поют? – полюбопытствовал кучер.– Не то поют – ревмя ревут. Господа кушают, а они, стал быть, для аппетиту… Страсть!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43


А-П

П-Я