https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/s-konsolyu/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Где-то ударили к заутрене. Кольцов еще раз хотел взглянуть на звездочку, но ее уже не было. Сжалось сердце, вспомнилась Дуняша. Он вздохнул, повернулся на бок и натянул кафтан на голову.Вон давеча говорили об его книжке стихов, сулили ему славу. Что ж, может, и придет слава, богатство… может, вырвется он из рук отца, станет жить, как захочется… Не кривя душой, не холопствуя…А зачем?Зачем ему все это, когда нет больше его милой Дунюшки!Как будто песня мелькнула, словно ночная птица, легко, на лету, коснулась крылом – звуком. «Мне не для чего собирать добро, мне не для чего богатеть теперь…»Заскрипели ворота конюшни. Стукнув копытом о доску, тихонько заржала лошадь.– Ну, оглашенная! – сердито выругался старовер. – Захарка! – закричал визгливо. – Вставай, черт гладкой! Ишь, зенки-то никак не продерешь!.. 12 Уже ободнялось, когда Алексей отправился с письмом Бегичева к «влиятельному лицу». Важный швейцар, с расчесанными длиннейшими бакенбардами, сказал, что его высокопревосходительство еще почивают. Кольцов оставил у швейцара письмо и пошел бродить по Москве. По-столичному было еще рано, звонили к обедне. Над рекой плавал туман.Дом Пашкова, создание баженовского гения, изумил Алексея. Ступенями, колоннами и окнами, увенчиваясь круглой нарядной башенкой, он легко поднимался в синее небо и чудесно белел там среди голубей и колокольного звона.Задрав голову, долго глядел Кольцов на цветные пестрые маковки Василия Блаженного. Робко вошел он в ограду и поднялся на паперть. Стариной – могильной, таинственной и недружелюбной – пахнуло на него. Она была в глубоких выбоинах следов ног на каменных ступенях, в узких и темных проходах, в щелях решетчатых окон, в черных образах, в тускло мерцающих свечах и лампадах.Он не достоял обедню и пошел в Кремль. Тут было тихо, не то что на Красной Площади, где кишел народ и бродячие торговцы пронзительно кричали: «Сбитеньку! Сбитеньку!», «Саечек горячих, вот кому саечек!»Поглядев на Царь-пушку и Царь-колокол, медленно побрел к дому его высокопревосходительства.У подъезда стояли кареты и коляски. Четверо мужиков, сняв шапки, с котомками за плечами, усердно кланялись давешнему швейцару. Тот не слушал и гнал их прочь, и мужики то отходили от подъезда, то снова, пошептавшись меж собою, возвращались, снова скидывали шапки и снова кланялись.Его высокопревосходительство принял Кольцова и сказал, что дело еще из Воронежа не получено и что хотя Дмитрий Никитич (губернатор) и просит его помочь, только он, кажется, ничего сделать не сможет, раз тут замешана церковь.– Может быть, претензии монастыря неосновательны, – тогда другое дело. А так что ж… хотя разве вот что…И он сказал, что, искренне желая угодить Дмитрию Никитичу, сможет отложить решение этого дела, затянув его года на два, в течение которых Кольцовы будут пользоваться приваловской землей, как прежде.Это, собственно, Кольцову и было нужно. Представив себе, как осерчает жадный Смарагд, он усмехнулся. 13 В покосившиеся ворота подворья вошел Белинский и остановился, не зная, куда идти.Двор был большой и непроходимо грязный. На плетне сушились горшки и тряпки. В огромных лужах, через которые были положены хлюпающие доски, валялись длинномордые свиньи, бродили гуси, утки. Телеги громоздились в беспорядке по лужам и под навесами. На крыше дома стоял безусый, в залатанной синей рубахе малый и длинным шестом гонял голубей.– Послушай, – позвал его Белинский, – здесь, что ли, Белёвское подворье?– Здеся, – ответил малый. – А вам кого?– Да вот тут у вас Кольцов остановился, как бы его найти?– Это что с Воронежа? – догадался малый. – Так вы этак все по мосткам прямо в избу идите…Белинский вошел в небольшую, с низеньким потолком горницу. Весь передний угол был уставлен иконами и увешан лубочными картинами. На столе шумел самовар. Кольцов чаевничал.– Воронежцев водохлебами зовут, – вставая и улыбаясь, сказал Кольцов. – И верно: все за чай отдам. Не откажите в компании…– Пожалуй, – согласился Белинский. – Ну и топь у вас, насилу пробрался!– Вот спасибо, что пришли, – поблагодарил Кольцов. – А я все дела справил и на Москву нагляделся. Завтра – ко двору. Вам как – покрепче?Налил стакан чаю и подал Белинскому.– Не знаю, как и благодарить вас всех за доброе внимание ко мне… Что говорить, и в Воронеже есть душевные люди, да все не то. Я тут у вас душой согрелся. Подумать! – глаза Кольцова засветились каким-то детским, радостным удивлением. – Ну, кто я вам – сват? брат? Проезжий человек… А вы в меня веру вдохнули, я другими глазами на божий мир глянул. Тогда, после вашего чтения, ей-богу, сна решился! Всю ночь с боку на бок проворочался. Так верно написать!– Ну что там – написать! – нахмурился Белинский. – Мало толку, коли драму под замок запрятали. И ведь что ж такое, подумаешь? Представил тиранство низких людей! Я все это из жизни взял: наши пензяки знают, с кого я списывал.– Да то-то и есть, что из жизни. Ведь и я тоже полный кузовок горя в жизни набрал. А вот чтоб написать…Кольцов умолк, взволнованный.– Ведь что, Виссарион Григорьич, – заговорил быстро, сбивчиво, словно спеша выложить сокровенное, – ведь что я знаю? А ничегошеньки! Ну, перепало на мою долю книжонок сотни две… одолел их кой-как, да ведь, чай, из них половина-то без толку, пустяк, абы читать. Все в голове сейчас темно, как и прежде. Вот третьеводни у Николая Владимировича вы все меж собой разговариваете, а я, ей-богу, половины не понимаю. Да вот взять: говорю – «литература», а что она – убейте, не знаю! Бог, человек, добро, мир – все чувствую, а чтобы знать? Нету и нету – одна путаница…Белинский пристально поглядел на Кольцова.– Это, – сказал задумчиво, – вопросы всей жизни.– Только ведь их и так и этак можно решить, – продолжал Кольцов, – все равно как дорогу облюбовать на распутье. Один подумает: из чего я живу? И от всего откажется, пить-есть забудет, только чтобы всем хорошо было. А другой – нет, мол, скажет, жизнь-то нам один раз дадена, да и та, моргнуть не успеешь, проскочит… Так уж дай-ка я для себя поживу, и поем сладко и посплю мягко! Вот и выходит, что мир-то у обоих один, а дороги разные…– Вот тут, – живо сказал Белинский, – и решается вопрос: и что – бог, и что – мир, и что – искусство.– Да как же?– А так! Так, что, который отказался от себя, тот и искусства будет создавать не для себя!– А для кого же? – удивился Кольцов.– Для народа! – отрезал Белинский. 14 Вошел малый в синей рубахе. Он принес свечу и поставил на стол.– Еще, что ль, подать самоварчик? – спросил, зевая и почесываясь.– Давай, – сказал Кольцов.Какое-то время молодые люди сидели молча. Свеча разгоралась, потрескивая и вздрагивая красноватым копьецом пламени. Кольцов, заложив руки за спину, словно греясь, стоял, прислонясь к печке.– Это, конечно, сказать легко: для народа… – продолжил Белинский прерванный разговор. – Но если поэт живет народным горем – он и сам мученик. Как это хорошо у Рылеева: Известно мне: погибель ждетТого, кто первый восстаетНа утеснителей народа, –Судьба меня уж обрекла,Но где, скажи, когда былаБез жертв искуплена свобода? За печкой сверлил и сверлил сверчок. Где-то недалеко стали бить часы: сонный звонарь, отсчитав десять раз, подумал и ударил одиннадцатый.– Опять мне от инспектора попадет! – прислушался Белинский. – Чует мое сердце: лететь мне из университета. Ну и черт с ним! Он теперь для меня вроде мачехи…– Да неужто ж вы и впрямь так думаете? – в голосе Кольцова звучало искреннее изумление. – Господи! Да меня одно только слово университет в священный трепет приводит! Ведь вся наука там… Оттуда, я так думаю, взгляд на жизнь несут…Белинский пожал плечами.– Оттуда можно верней всего без всякой вины угодить в солдаты, – произнес он с раздражением. – А взгляд на жизнь ко мне не из профессорских лекций пришел, а из одиннадцатого нумера нашего пансиона… Ну, да что толковать об этом! Вы о себе расскажите-ка лучше.– Что ж рассказывать-то? Самая препустая моя история. Ну, мальчишкой озоровал, по чужим садам за яблоками лазил… Потом батенька в училище отдал, я там полтора года проучился, кончить не пришлось: приставили к делу. И пошло все одно: степь да степь, да быки, да кожи… И вот едешь иной раз по степи за гуртом-то, а дню, что степи, конца нет. И она звенит, степь-то, и в ушах словно бы слова звенят и рифмы кружатся… а все стиха нету! Ох, помучился ж тогда!Малый принес самовар и поправил свечу. Кольцов заварил свежего чаю.– Но ведь однажды, – с любопытством спросил Белинский, – наступил день, когда рифмы вдруг сложились в стихи?– Это, Виссарион Григорьич, не день, а ночь была. Помню, ночевали мы в степи возле Урюпинской станицы, у казаков. Ребята мои все позаснули, тихо… Слышно, иной раз лишь конь всхрапнет ай сыч кликнет… А я лежу, звезды считаю. И вот тебе вдруг слышу, – Кольцов даже привстал как бы в тревоге, – слышу: вот они! Вскочил, себе не верю, дай, думаю, вслух, громко скажу…– И сказали?– Сказал, – смущенно засмеялся Кольцов. – Пресмешные стихи, да все ж первые…– Какие же это стихи? Вы помните их?– Очень помню: про любовь: Разлучает страсть в предметеИ велит, любя, терпеть,Горячее любовь станет,Образ милой сохрани,Раз, ах, тень ее летаетЕвтой милой вкруг меня! Белинский рассмеялся.– Ну, вот и все мое жизнеописание: дикарь и дикарь, одно сло-во – степни́ка!– Ну, а любовь? – осторожно спросил Белинский. – Любили ль вы?– Больно мне говорить про это, – дрогнувшим голосом, не сразу ответил Кольцов. – Да и говорить тут много нечего. Любил я девушку одну… крепостную. Больше жизни любил… да не привел бог…– Умерла?– Продали, – чуть слышно сказал Кольцов. 15 Стояла та прекрасная пора раннего лета, когда грани между долгими ясными днями и короткими теплыми ночами теряются в едином зареве утренних и вечерних зорь.На подворье была тишина. Шибаи спали под навесом. Иногда там взвизгивали подравшиеся лошади или скрипели ворота, впуская запоздалого постояльца. Самовар давно остыл и свеча отекла, догорая. За дощатой перегородкой охал во сне дворник.Белинский собрался уходить, когда работники уже загремели у колодца ведрами. Кольцов пошел проводить его. Тихие улички Зарядья еще не просыпались. На разные голоса горланили московские петухи.Заря, загоревшаяся было узкой розовой полоской, неожиданно померкла. Над Москвой раскинулась синяя туча, и где-то очень близко радостно протрубил гром.– С детства люблю грозу! – признался Белинский. – Всякий раз волнуюсь и точно предчувствую что-то хорошее.Он шел без картуза, подняв голову, расстегнув длинный форменный сюртук. Бледное худощавое лицо его в неясных сумерках рассвета казалось прозрачным, а темные большие глаза – еще темнее и больше. Ветерок трепал непокорную прядку волос, и он уже не поправлял ее своим обычным, несколько нервным движеньем.Кольцов любовался им. «Этот человек знает свою дорогу», – подумал и спросил себя: «А я? И я, бог даст, узнаю!»Они вышли на набережную. Кремль смутно виднелся в скудном свете ненастного утра. Вдруг яростная молния полоснула по темному небу, и гром резво, словно стараясь обогнать веселую огненную змейку, с треском пробежал над Москвой. Зашумел и зашлепал по реке дождь, по воде пошла серая рябь, круги, причудливые, всколыхнутые ветром водяные дорожки, и сладко запахло прибитой пылью.– Эх, ты! – залюбовался Кольцов. – Сколько ни видал гроз, а этакую красоту впервые… Да вы бы картуз надели, – посоветовал он Белинскому.Тот улыбнулся Алексею, молча взял его за руку, и так подошли они к самой воде. Посреди реки чернела рыбачья лодка. Возле берега, поскрипывая на волне, стоял причаленный плот. Штабеля леса громоздились до самого моста. На мокром бревне, закутавшись в рогожку, сидел сторож.– Пожалуйте, господа, табачку, – попросил он.– Да мы не курим, – ответил Белинский.Дождь отшумел, водяные дорожки исчезли, и в гладком зеркале реки, золотясь и сияя, опрокинулся Кремль.– Ах, хорошо! – всей грудью вздохнул Белинский. – Такое русское, прямо не опишешь… И вон – лодочка, рыболов… глядите, глядите, рыбину тащит! Сорвалась… А славно все-таки жить! Правда?– Правда, – засмеялся Кольцов. – После дождя рыба хорошо берет… Глава девятая Ах! Может быть, под сей могилою таитсяПрах сердца нежного, умевшего любить. В. Жуковский 1 В Воронеже словно Мамаева орда стала.На дворах, площадях и прямо на улицах сидели и лежали запыленные люди. Телеги с поднятыми кверху оглоблями и привязанными лошадьми и быками стояли рядами возле заборов, дворов, палисадников.Оборотистые торговцы во множестве раскинули свои лотки и палатки; крича и зазывая, разбитные добры молодцы хватали за полы прохожих и, громко божась и крестясь, хвалили свой и хаяли соседский товар. Косяки слепцов, нищих, бандуристов, блаженных, бродячих монахов, странников и бесноватых осаждали паперти монастырей и церквей. Среди всей этой пестрой толпы медленно, с трудом двигались рыдваны, брички, тарантасы, коляски и дрожки. Кучера хрипли от крика, лошади ржали, быки ревели, тонким свистом заливались глиняные ребячьи свистульки, орали потревоженные галки, пропойными хриплыми басами пели слепцы, визжали и лаяли припадочные, и надо всем этим гамом и ревом, в тучах серо-желтой пыли плавали и гудели бесконечные звоны церковных колоколов.Все это происходило потому, что жалкие останки жившего сто с лишним лет тому назад мрачного и сварливого епископа Митрофана Святейший Синод решил провозгласить святым и открыть его нетленные мощи.Когда серебряную раку, в которой лежало все, что осталось от Митрофана, понесли из той церкви, где он был похоронен, в другую, где отныне надлежало ему пребывать, – людской поток переполнился и вышел из берегов. Богомольцы полезли на деревья, дома, заборы и фонари. Послышались отчаянные крики и звон разбиваемых стекол. Конные жандармы, оттиснутые толпой, беспомощно вертелись у стен домов, а люди шли, крестились, пели молитвы и топтали других, упавших людей, не замечая их и стараясь только лишь не отстать от поблескивающего серебряного ящика и золотых развевающихся и сверкающих на солнце хоругвей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43


А-П

П-Я