https://wodolei.ru/catalog/stalnye_vanny/170na70/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

От знания к пониманию или от понимания к знанию – неверный путь, который я смутно различаю с помощью анахроничного словаря, опасных размышлений, устаревших призваний, удивления моего начальства и раздражения лифтеров. Неважно, Персио продолжается, Персио – это отчаявшийся атом на краю тропинки, недовольный законами кровообращения, это маленький мятеж, с которого начинается катафалк водородной бомбы, пролог к грибу, который наслаждается habituйs Завсегдатаями (франц.).

с улицы Флорида и серебряным экраном. Я видел американскую землю, когда она всего ближе была к откровению, я взбирался пешком по Успальятским холмам, я спал с мокрым полотенцем на лице, когда пересекал Чако, я соскакивал с поезда в Адской Пампе, чтобы почувствовать свежесть земли в полночь. Я знаю запахи улицы Парагвай, а также Годой Крус де Мендоса, где винный компас течет меж дохлых котов и осколков бетона. Мне приходилось жевать коку в дороге, бередить одинокую надежду, которую привычки отодвигают в глубину снов, чувствовать, как растет в моем теле третья рука, та, что ожидает, как бы схватить время и повернуть его, ибо где-то должна же быть эта третья рука, которая вдруг сверкнет в поэзии, в мазке художника, в самоубийстве, в святости, которую престиж и слава тут же калечат и заменяют блестящими доводами, это труд прокаженного каменщика, который именуют объяснением и созиданием. Ах! Я чувствую, как в каком-то невидимом кармане сжимается и разжимается третья рука, ею я желал бы приласкать тебя, прекрасная ночь, осторожно освежевать имена и даты, что мало-помалу закрывают солнце, – солнце, которое однажды так померкло в Египте, что понадобилось божество, которое бы излечило его… Но как объяснить все это моим товарищам по путешествию, себе самому, если я каждую минуту смотрюсь в зеркало сарказма и приглашаю себя вернуться в каюту, где меня ждут стакан холодной воды и подушка, огромное белое поле, по которому скачут галопом сны? Как различить третью руку без помощи поэзии, этой предательницы настороженных слов, этой сводни красоты, благозвучия, счастливых концов и проституирования, заключенного в матерчатые переплеты и объясненного законами стилистики? Нет, я не хочу вразумительной поэзии на пароходе, ни воду, ни изначальных обрядов. Я хочу иного – того, что ближе мне и менее связано со словом, освобождено от традиции,, чтобы наконец все то, что традиция маскирует, пронзило бы, как плутониевый ятаган, ширму с нарисованными на ней историями. Лежа на клевере, я мог вступить в этот порядок, изучить его формы, ибо то будут не слова, а чистые ритмы, рисунки в самом чувствительном месте ладони третьей руки, сверкающие прообразы, тела, лишенные веса, в котором заключена тяжесть и сладостно трепещет росток милости. Что-то приближается ко мне все ближе и ближе, но я отступаю, я не умею примиряться со своей тенью; возможно, если бы я нашел способ сказать нечто подобное Клаудии, молодым весельчакам, которые бегут навстречу бесчисленным играм, слова послужили бы им факелами в пути, и именно здесь, не на равнине, где я предал свой долг, отказавшись от объятий посреди возделанного поля, именно здесь третья рука поломала бы в самый суровый миг первые часы вечности, встречу, подобную мерцанию огней святого Эльма на развешанной для просушки простыне. Но я такой же, как они, мы все тривиальны, мы все сначала метафизики, а уж потом физики, мы стараемся забежать вперед, опережая вопросы, чтобы их клыки не разорвали нам брюки, и вот так изобретается футбол, так становятся радикалами, или подпоручиками, или корректорами у Крафта, о безграничное вероломство! Возможно, Медрано – единственный из всех, кто знает это: мы тривиальны и за это расплачиваемся счастьем или несчастьем, если счастьем, то счастьем сурка, обросшего жиром, если несчастьем, то таинственным несчастьем Рауля Косты, который прижимает к своей черной пижаме пепельного лебедя, и даже, когда мы рождаемся, чтобы спрашивать и получать ответы, нечто безгранично беспорядочное, что заключено в самой закваске аргентинского хлеба, в цвете железнодорожных билетов или в количестве кальция в водах Аргентины, все это швыряет нас, как очумелых, во всеобщую драму, и мы вскакиваем на стол, чтобы протанцевать танец Шивы с огромным лингамом в руке, или сломя голову бежим от выстрела в голову или от светильного газа, пресыщенные до отвращения бесцельной метафизикой, несуществующими проблемами, вымышленными невидимостями, которые ловко заволакивают дымом центральную пустоту – статую без головы, без рук, без лингама и без йони, подобие, удобную принадлежность, грязные склонности, ясную, стремящуюся к беспредельности рифму, в которой еще заключены и наука и совесть. Почему прежде всего не вышвырнуть ядовитый груз сотворенной на бумаге истории, не отказаться от чествований, не взвесить свое сердце на весах слез и голода? О Аргентина, к чему этот страх перед страхом, эта пустота, скрывающая пустоту? Вместо страшного суда мертвецов, прославленного в папирусах, почему не наш суд живых, ломающих себе голову о Пирамиду Мая, чтобы наконец родилась третья рука, несущая алмазный топор и хлеб, цвет нового времени, его завтрашний день очищения и сплоченности? Кто этот сукин сын, что болтает о лаврах, которых мы добились? Мы, мы добились лавров? Но неужели мы такие подонки?
– Нет, не думаю, чтобы мое поле действия было яснее цифры пятьдесят восемь или одного из этих морских атласов, которые обрекали суда на кораблекрушение. Оно осложняется непреодолимым словесным калейдоскопом, словами, как мачты, с заглавными буквами…


ДЕНЬ ВТОРОЙ

XXXII

Хорошо еще, что она догадалась взять с собой несколько журналов, а то книги в библиотеке оказались па каких-то непонятных языках и две-три, найденные ею, на испанском были о войнах, еврейских проблемах и прочих слишком сложных материях. Дожидаясь, пока донья Пена закончит прическу, Нелли с удовольствием принялась рассматривать журналы с рекламой коктейлей, которые подавали в крупных ресторанах Буэнос-Айреса. Ее восхищал изящный стиль Хакобиты Эчапис, которая обращалась к своим читательницам с такой непринужденностью, словно была одной из них, нисколько не кичась тем, что вращалась в высшем обществе, и одновременно давая понять (о господи, и почему это мать придумала себе прическу, как у прачки), что принадлежит к иному миру, где все такое розовое, надушенное, затянутое в перчатки. «Я только и делаю, что хожу на просмотры новых мод», – доверительно сообщала Хакобита своим верным поклонницам. Лусия Шлейфер, не только красавица, но и умница, сообщила об эволюции женской моды (в связи с выставкой текстиля в Гате и Шавесе), и все поражаются при виде плиссированных нижних юбок, которых до последнего времени никто, кроме североамериканских чародеев, не изготовлял… Французское посольство приглашает избранное общество в Эль Альвеар, чтобы показать последние парижские модели. (Как говорил один модельер: Кристиан Диор идет впереди, а мы все стараемся лишь догнать его.) Приглашенным подарят французские духи, и все уйдут довольные, с чудесным флакончиком в руках…
– Ну, я уже готова, – сказала донья Пепа. – Вы тоже, донья Росита? Кажется, сегодня прекрасное утро.
– Да, но опять начинает качать, – с досадой сказала донья Росита. – Пойдем, доченька?
Нелли закрыла журнал, предварительно узнав, что Хакобита только что посетила сельскохозяйственную выставку в парке Сентенарио, где она случайно встретила Юлию Бульрих де Сент в окружении корзин и друзей, Стеллу Морро де Каркано и неутомимую сеньору де Удаондо. Нелли спросила себя, почему это сеньору Удаондо называют неутомимой? И неужели все это происходило в парке Сентенарио, в переулке, где жила Кока Чименто, ее подружка по магазину. Они тоже могли бы выбраться туда как-нибудь в субботу, попросили бы Атилио сводить их на эту самую сельскохозяйственную выставку. А верно, пароход сильно качает, наверняка мамочка и донья Росита опять расклеются, как только выпьют молока, да и она тоже… Это безобразие – вставать так рано: во время таких приятных путешествий завтрак должны подавать не раньше половины десятого, как в хорошем обществе. Когда явился Атилио, свежий и возбужденный, она спросила, можно ли на этом пароходе оставаться в постели до половины десятого и позвонить, чтобы принесли завтрак в каюту.
– Конечно, – сказал Пушок не слишком уверенно. – Здесь можешь делать все, что хочешь. Я встаю рано только потому, что люблю глядеть на море, когда встает солнце. Ой, жрать хочу, не могу. А как тебе погодка? Куда ни глянь, всюду вода!… Дельфинов, правда, пока не видно, но наверняка сегодня увидим. Доброе утро, сеньора, как дела? Как поживает ваш малец, сеньора?
– Он еще спит, – сказала сеньора Трехо, не уверенная, что слово «малец» подходит к ее Фелипе. – Муж сказал, что бедняжка провел ночь очень беспокойно.
– Здорово перегрелся на солнце, – заявил Пушок с важным видом. – Я его несколько раз предупреждал: смотри, малец, я дока по этой части, знаю, что говорю, не переусердствуй в первый день… Какое там, разве его убедишь. Ничего, так скорей поймет. Знаете, когда я был в армии…
Донья Росита оборвала надоевшие воспоминания Пушка о жизни в казарме, заявив, что необходимо скорей подняться в бар, потому что в коридоре сильнее чувствуется качка. Этого замечания было достаточно, чтобы сеньора Трехо тут же ощутила тошноту. Она выпьет не больше одной чашки черного кофе, доктор Виньяс говорил, что кофе очень помогает от морской болезни. Донья Пепа, напротив, считала, что лучше выпить кофе с молоком и съесть хлеба с маслом, но кофе, конечно, без сахара, потому что от сахара кровь густеет, а это вредно при морской болезни. Сеньор Трехо, присоединившись к обществу, пытался найти какое-то научное обоснование столь смелой теории, но тут из проема трапа на железных руках шофера вынырнул дон. Гало и заявил, что готов расправиться с целой порцией яичницы с ветчиной. В бар входили все новые пассажиры, Лопес остановился, чтобы прочитать объявление, в котором сообщалось о часах работы дамской и мужской парикмахерских. Беба неторопливо поднялась по трапу и, чтобы обратить на себя внимание, задержалась на последней ступеньке, окинув всех долгим взглядом; за ней вошел Персио, в голубой рубашке и мешковатых брюках кремового цвета. Бар наполнился шумом голосов и аппетитными запахами. Выкурив вторую сигарету, Медрано просунул в дверь голову – посмотреть, не пришла ли Клаудиа. Обеспокоенный, он снова спустился вниз и постучал в ее каюту.
– Боюсь показаться навязчивым, но мне пришло в голову, а вдруг Хорхе нездоровится и вам надо чем-то помочь.
Клаудиа в красном халате выглядела помолодевшей. Она протянула ему руку, но ни он, ни она не поняли, зачем понадобилось такое официальное приветствие.
– Спасибо, что пришли. Хорхе значительно лучше, он прекрасно спал всю ночь. Сегодня утром спросил, долго ли вы оставались у его постели… Но пусть он сам расспрашивает вас.
– Наконец-то пришел, – сказал Хорхе, обращавшийся к нему на «ты» без всякого смущения. – Вчера вечером ты обещал рассказать мне приключения Дэви Крокетта, смотри не забудь.
Медрано обещал, что попозже обязательно расскажет невероятные истории героев прерий.
– А сейчас, че, я пойду завтракать. Маме надо переодеться, да и тебе тоже. Мы встретимся на палубе, сегодня изумительное утро.
– Согласен, – сказал Хорхе. – Ну и болтали вы вчера, че.
– Ты слушал нас?
– Конечно, а еще мечтал о планетах. Знаешь, у нас с Персио есть своя планета.
– Немножко подражает Сент-Экзюпери, – доверительно заметила Клаудиа. – Чародей и полон всяких сенсационных открытий.
Возвращаясь в бар, Медрано думал о том, как всего за одну ночь чудесным образом изменилось лицо Клаудии. Прощаясь с ним вчера вечером, она выглядела усталой и огорченной, словно его исповедь причинила ей боль. И слова, которыми она сопровождала его признания, скупые и ленивые, и в то же время, суровые, язвительные, не вязались с выражением ее лица. Она говорила с ним не грубо, но безжалостно, словно платя ему искренностью за искренность. И вот он увидел ее вновь такой, как днем, мать львенка. «Она не из тех, кто долго хандрит, – подумал он благодарно. – И я тоже, а вот добряк Лопес, напротив… Сказал, что прекрасно себя чувствует, а на самом деле почти не спал».
– Вы пойдете стричься? – спросил он. – Тогда пойдемте вместе и, пока будем дожидаться очереди, поболтаем. Я считаю, что парикмахерские – это такой институт, который необходимо культивировать.
– Как жаль, что не существует салона для очищения, – сказал Медрано с иронией.
– Да, очень жаль. Посмотрите на Рестелли, каким франтом он вырядился.
Красный в белую крапинку шейный платок под открытым воротом спортивной рубашки выглядел на докторе Рестелли очень эффектно. Завязавшаяся между ним и доном Гало скорая и решительная дружба скреплялась теперь составлением какого-то списка, в который они то и дело вносили поправки карандашом, взятым у бармена.
Лопес принялся рассказывать о ночной вылазке, предупредив заранее, что рассказывать почти не о чем.
– В результате собачье настроение, желание растоптать всех этих липидов или как они там называются.
– Я все спрашиваю себя, не напрасно ли мы теряем время,…сказал Медрано. – С одной стороны, мне осточертели бесплодные поиски, а с другой – сидеть без действия – значит упускать время. Следует признать, что сторонники статус-кво пока развлекаются лучше нас.
– Однако вы не считаете, что они правы.
– Я лишь анализирую создавшееся положение. Лично мне хотелось бы найти какой-нибудь выход, по, кроме насильственного пути, я ничего не вижу. И все же я не хотел бы портить остальным путешествие, тем более что они, по-видимому, им вполне довольны.
– Пока мы будем лишь выдвигать проблемы… – сказал Лопес с раздражением. – Откровенно говоря, я проснулся сегодня в отвратительном расположении духа и готов взорваться по любому поводу. Но почему я проснулся в скверном настроении?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53


А-П

П-Я