https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/tyulpan/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

На Софье был грубый черный плащ с откинутым капюшоном. Аббатиса держала княжну за руку и что-то рассказывала ей. Генрих увидел, как побелело лицо кукейносского князя, как резко обозначились на нем морщины, выступили желваки.
– Твоя дочь, король, как истинная христианка, находится под опекой рижской церкви, – сказал Альберт. – Ни один волос не упадет с ее головы.
– Волос? – словно очнувшись от тяжелого сна, переспросил Вячка. – Ты говоришь, волос не упадет… Позволь мне, епископ, взять на память прядь волос моей дочери.
Тевтоны переглянулись между собой. Неожиданная просьба кукейносского князя всех обескуражила.
– Разрешите ему, монсиньор, – вдруг попросил за Вячку Генрих. Альберт удивленно взглянул на своего любимого клирика. «Мягкое сердце у Генриха, – подумал епископ, – слишком мягкое. Сердце надо закалять зрелищем слез и крови. Не мягкое, как сыр, а твердое, как камень, нужно иметь сердце в Ливонии».
Епископ дал знак латнику, и тот, подойдя к княжне, вытащил из ножен меч, отрезал у испуганной девочки прядь волос. Аббатиса Марта сразу увела Софью за собой, и они скрылись в глубине сада.
Вячка держал на ладони прядь шелковистых, светлых, как лен, волос дочери. Он понюхал их, поцеловал побелевшими губами и, достав из-за пазухи малюсенький, тканный из серебряных ниток мешочек, спрятал их туда.
«Бог испытывает своих рабов горем, – думал Генрих, шагая рядом с Вячкой. – Только наглотавшись до слез едкого дыма костров, в которых сгорают самые светлые надежды, человек может оценить, может понять, что такое счастье. В своей земной жизни мы все время словно бредем по торфянику, который горит, тлеет под ногами. Нет у нас выбора. Или провалишься, оступившись, в огонь, или засосет гнилое болото».
Над Ригой в выцветшем небе плыли серебряные льдины туч. Вот одна туча на какой-то миг заслонила солнце, и тень ее, мрачная, стремительная, побежала по земле. «Смерть бежит, кого-то ищет», – с замирающим сердцем подумал Генрих. Они как раз вышли на пустынную городскую площадь. Тень тучи, как хищный зверь, бежала навстречу, перерезая им путь.
– Стойте, – побледнев, попросил Генрих и остановился. Но все остальные, не обратив внимания на его просьбу или не услышав ее, пошли дальше. Тень накрыла их с головы до ног, как черный саван. Только Генриха не затронула она своим холодным крылом, проскользнув в двух шагах от него. Генрих стоял, освещенный ярким солнцем. «Все они умрут раньше меня, – подумалось ему. – Они истлеют в могилах, а я еще буду жить, дышать, видеть солнце, молиться Христу». Острая печаль пронзила сердце. С детства Генрих любил все живое – людей, зверей, птиц. Все, что дышит, наделено частичкой святой божьей силы, и больно осознавать, что все это в конце концов станет тленом.
Епископ Альберт улыбался. Он был доволен тем, как хитро удалось ему приручить кукейносского князя. Крупное, полное лицо епископа расплывалось в улыбке, а Генрих, украдкой поглядывая на него, видел оскал безносого черепа, ловил страшный взгляд смерти. «Боже, выжги из меня каленым железом такие греховные мысли, – страстно молил он Христа. – Огненным жезлом пасешь ты народы, не дай же мне сбиться со святой дороги».
Через толмача он обратился к Вячке, сказал, чтобы не волновался кукейносский король за дочь – в монастыре под присмотром духовных наставников окрепнет она душою, испытает сладость истинной веры.
– Я сам обучу ее латыни, – пообещал он. Вячка глянул на Генриха, сухо спросил:
– А разве наша вера не истинная? А разве язык кривичей не истинный?
Генрих ответил уверенно:
– На земле должен быть один бог-властелин, один божий наместник, один гнев и одна милость, один язык. Все иное – от дьявола.
Ничего не ответил ему на это кукейносский князь, лишь отвернулся. Генрих был задет – он считал, что умеет находить в каждой душе человеческой, даже самой темной, окошко, щель, через которую можно заглянуть в нее. Он и в священники пошел от уверенности, что имеет право поучать людей, что есть в нем какой-то лучик божьего света, который всегда привлекает людей. Но вот идет рядом с ним человек, его ровесник, и не понимает, не хочет понимать его. Невыносимо обидно для самолюбия. «Он угнетен бедой, беда ослепила его, – утешал себя Генрих. – О если б смог я поговорить с ним один день и одну ночь, всего только один день и одну ночь, я сокрушил бы стену его неверия. Он стал бы моим братом во Христе».
Вера, был убежден Генрих, приходит в человеческую душу раз и навсегда. Это похоже на удар грома. Римский военачальник Евстафий Плакида, упрямый, твердый, как кремень, язычник, со смехом бросавший первых христиан в клетки со львами, увидел на охоте оленя с искрящимся золотым крестом между рогами и в тот же миг стал христианином.
«Сведи меня, боже, с этим кукейносским королем, и я сделаю так, что его меч будет служить тебе, только тебе, – мысленно взмолился Генрих. – И я опишу это в своей хронике, чтобы восславить твое всемогущество и силу».
Они молча шли рядом. Князь Вячка достал из-за пазухи малюсенький, сотканный из серебряных нитей мешочек, вытащил из него светлую прядь дочкиных волос, сплел из них кольцо, надел кольцо на палец, вскочил в седло и вместе со своим старшим дружинником Холодком, ни разу не оглянувшись на Ригу, поскакал в Кукейнос.
Глава четвертая
(часть II)
Наконец Генриху исполнился двадцать один год. С большим успехом он закончил курс богословских наук, блестяще выдержал публичный диспут, и епископ Альберт, радуясь за своего любимого ученика, рукоположил его в сан священника и в бенефиций ему назначил приход в землях имерских латгалов. Приход был далеко от Риги, но Генриха это нисколько не беспокоило – он давно рвался туда, где только восходил свет христианской веры, где в самой гуще язычников можно было своими руками посадить плодоносящий сад Христа.
Со старым клириком Алебрандом, который помнил еще епископа Мейнарда, в повозке с полотняным верхом ехал молодой пастырь Генрих на реку Имеру, на родину своих предков. Везли с собой дароносицу, святую воду и святые книги, пастырскую ризу и распятие.
Генрих, искренне веруя в неодолимую мощь Христа, хотел ехать без охраны, но старый Алебранд, которому язычники хорошенько посчитали ребра еще при Мейнарде, даже и слышать об этом не захотел.
– Нас утопят в первом же болоте или поджарят, как рыбу, на костре, – сказал он Генриху.
Епископ Альберт, хорошо зная, как беспокойно на дорогах, выделил для эскорта двадцать своих конных латников, сказав на прощание Генриху:
– Не отпускай, сын мой, охрану. Пусть она всегда будет с тобой, иначе не избежать тебе могильного червя, – и уже обращаясь одновременно к Генриху и Алебранду, дал такой наказ: – Любите врагов своих, благословляйте тех, кто проклинает вас.
…Ехали сначала вдоль моря, опасаясь турайдских ливов, живших над рекой Гауей. Морской берег был низкий, песчаный, чахлые сосны росли на нем небольшими островками, чайки тоскливо кричали о чем-то. На душе у Генриха, чем дальше отъезжали они от Риги, становилось все неспокойнее, порою – он сам не понимал почему – хотелось плакать. Успокаивали святые книги и толстый свиток пергамента, который он взял с собой для будущей хроники.
На третий день переправились на правый берег реки Гауи, причем Генрих неожиданно для себя упал с повозки в воду и чуть не уронил Библию, которую держал в руках. «Плохой знак», – подумал Генрих.
Заехав в лес, разложили костер. С помощью старого Алебранда Генрих снял с себя мокрую одежду, развесил ее сушиться на рогатках над огнем. Сам сидел, закутавшись в темную сутану, подобрав под себя босые ноги.
Алебранд, как выяснилось, уже несколько раз ездил этой дорогой, которая вела правым берегом Гауи на реку Имеру, впадающую в озеро Остигерве.
– Там живут имерские латгалы. И там мы всегда собирались после походов на язычников-эстов, чтобы помолиться и поделить добычу, – сказал Алебранд, хмуря от вертких горячих искр седые брови.
«Там моя родина, – думал Генрих, вслушиваясь в ровный глуховатый шум леса, вглядываясь в гребешки пламени. – Подумать только – я там родился. Не в Тевтонии, не в Риме и не в Бремене, а там, на берегу озера, которое не помню, среди людей, которых тоже не помню. Каким я был, когда мне было четыре-пять лет? Наверное, бегал босиком, как и все дети ливов и леттов, встретившиеся нам по пути… На носу, наверное, были веснушки… Я молился богам, которых почитали мои родители… А кто же были мои родители? Я их тоже не помню… Я родился среди язычников, во тьме, в грязи… Что ж, и Христос родился не в золотых палатах, а в стойле, на сене».
– Что же ты умолк, Генрих? – спросил Алебранд. – В долгой дороге надо все время говорить друг с другом, не то можно с ума сойти от молчания. Я поездил на своем веку немало, – он широко зевнул и сразу же перекрестился, чтобы не влетела в рот дьявольская сила. – В первый раз, помню, поехал я к эстам в их Унганию, чтобы отобрать добро, которое они захватили у наших купцов. Купцы шли санным обозом из Риги к Пскову, а эсты вместе с ливами напали на них, забрали товаров марок на девятьсот. Но не отдали язычники добро, чуть меня самого не прикончили. Дикари все, что эсты, что летты, – он сердито сплюнул в огонь.
«Я родился от дикарей, – думал Генрих, – на земле, забытой богом, спящей мертвым сном, не слыша святых псалмов, не зная всемогущей волшебной латыни. Неужели я мог не знать латынь, этот язык богов, музыку небес? Латынь – сама гармония, само совершенство. Неужели я мог говорить на каком-то ином языке и у меня язык не присох к гортани? Как одно солнце светит в небе, так должен быть и один язык. Один! Святая латынь! Все другие языки – мусор, пыль под ногами. Разве это языки?»
Он поднялся, встал у самого костра, закутавшись в сутану, которая стала горячей. Однако он совсем не чувствовал этого кожей, телом – такой жгучей болью горела душа.
– А назад от эстов возвращался, – продолжал свои бесконечные воспоминания Алебранд, – и попал на реку Имеру к леттам. Слово божье они встретили с радостью, но бросили жребий – принять крещение от Пскова, от русской церкви, как сделали таловские летты, или от латинян. Повезло нам, латинянам.
«Мои родители, мои родственники по жребию выбирали себе веру, – чуть не плача от обиды и злости, думал Генрих. – Будто вера – новая рубашка или новая корова. Будто есть на свете что-либо более мудрое и светлое, чем римская вера. И я родился от таких людей!»
– Да садись ты, Генрих, – мягко предложил старый Алебранд. – Садись вот тут, возле меня… Дорога еще долгая, надо беречь ноги. Давай налью тебе вина. Я всегда вино в дорогу беру. Не пьешь? Совсем не пьешь? Святой… А я без вина не могу.
Алебранд, задрав бело-желтую пеструю бороду, пил вино из медной кружки. Пил долго, смачно, потом вытер кулаком губы и сказал:
– Ты на меня, старика, не смотри. Я свое отъездил и отслужил. Человек я безобидный. Ищу, где тепло, сытно и котел не пуст. Вот отвезу тебя на Имеру, помогу церковь обжить и вернусь в Ригу. Там и умирать буду.
«Без Алебранда мне будет нелегко, – сидя у костра, думал Генрих. – Но со мною бог и святая дева Мария. Они помогут мне, укрепят душу. Я так хотел быть пастырем!»
Ему вспомнились долгие годы учебы в Бремене, Риме, а потом в Риге. Он всегда был одним из лучших студиозусов. Его друзья по богословской семинарии тайком ухаживали за девушками, пили вино и пиво, лоботрясничали, оправдывая все это тем, что, сам Христос, когда учился в школе, во время уроков лепил из мокрой земли птиц, оживлял их, и те птицы летали по классу.
Он всегда считал себя тевтоном, сыном того могущественного народа, который когда-то сокрушил, поставил на колени Римскую империю, который на боевых взмыленных конях ворвался в мраморные дворцы, в огромные роскошные бани, где в диких фантастических оргиях, в непосильных для слабой человеческой души грезах доживало последние дни худосочное племя пигмеев, бывших некогда гигантами. Но его родители были леттами, значит, и он был летт.
Однажды семинарист, спавший с ним рядом, утром удивленно сказал ему:
– Генрих, я не знал, что ты такой Цицерон – разговариваешь даже во сне.
– Я разговариваю во сне? – удивился и Генрих.
– Да. Но это еще не все. Ты разговариваешь не на латыни, не по-тевтонски, не по-свейски, а на каком-то странном непонятном языке.
Кровь ударила в виски. Генрих покраснел как рак, с которым студиозусы любили пить пиво. Оказывается, во сне он говорит по-леттски! Не благородные розы святой латыни расцветают в его душе, а остро колется болотная осока языка, который никто никогда не слышал и, конечно же, не услышит на берегах Рейна. Он вырывал, выкорчевывал его из себя, однако, оказывается, корешки остались.
На следующий вечер, перед сном, он долго и искренне молился, просил:
– Боже, сделай, чтобы не возвращались ко мне эти ненужные, мертвые слова. Я – сын твоей латыни. Боже, я верный раб твоей святой латыни.
А чтобы быть абсолютно уверенным в том, что леттский язык не вернется к нему ночью, он завязал себе рот шелковым платком и так заснул – дышать-то дышалось, но вместо слов из груди вырывалось какое-то бормотание.
Он изгонял из себя язык предков, как из святого, украшенного золотом храма изгоняют шумных, вечно голодных воробьев. Язык умирал. Он больше не возвращался в сны. Во сне Генрих говорил теперь на латыни. В Риге, на исповеди, Генрих рассказал епископу Альберту, своему любимому наставнику, обо всем, что тревожило его.
– Что ты делаешь, сын мой?! – воскликнул Альберт. – Да, латынь – божий язык, язык языков. Но она пока еще не может быть единственным ключом, отмыкающим все сердца. Нам, рижской церкви, нужны люди, знающие языки ливов и эстов, полочан и леттов.
Так снова ожил в душе Генриха язык предков.
Обсушились, отдохнули, и небольшой обоз двинулся дальше. После вынужденного купания в холодной воде настроение у Генриха улучшилось, не так мрачно глядел он теперь на все, что происходило вокруг. Ливы и летты целыми семьями убегают в леса, прячутся при их появлении? Ибо неразумные язычники.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41


А-П

П-Я