ванна акриловая 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


В юношеских мечтах своих видел Суворов такую славу. Но она пришла слишком поздно: он чувствовал уже холодное дыхание смерти, воспоминания его хранили тяжкий груз обид и несправедливостей, которым он не раз подвергался в своей жизни. Лучи этой славы казались ему теплыми, но не обжигали его.
Все же он был в это время очень весел и подвижен. Январь 1800 года он провел в Праге. В последний раз ему удалось превозмочь болезнь, и он часами играл в жмурки, в фанты, в жгуты, строго соблюдая правила игры и внося в нее мальчишеский задор. Он заставлял немцев выговаривать трудные русские слова, подолгу повествовал об одной замечательной плясунье в Боровичах. Но под личиной веселья он таил тяжелые предчувствия. Однажды он заставил отвезти себя на гробницу Лаудона, долго стоял там и, глядя на длинную латинскую эпитафию, в задумчивости промолвил:
– Зачем это? Когда меня похоронят, пусть напишут просто: «Здесь лежит Суворов».
Ко дню выступления русских войск из Чехии в Россию он почувствовал себя нездоровым. В Кракове он сдал командование Розенбергу и поехал вперед. Прощание с войсками было тяжелым. Полководец не мог произнести ни одного слова из-за подступивших к горлу рыданий. Солдаты безмолвствовали, понимая, что в последний раз видят Суворова.
Он еще был жив, но имя его уже стало достоянием легенды. Идя в поход, солдаты пели:
Число мало, но в устройстве,
И великий генерал.
Как равняться вам в геройстве,
Коль Суворов приказал.
Казаки, карабинеры,
Гренадеры и стрелки
Всякий на свои манеры
Вьют Суворову венки.
Новобранцы, приходя в полк, жадно слушали бесконечные рассказы ветеранов о любимом полководце.
Здравствуй, здравствуй, граф Суворов,
Что ты правдою живешь…
Справедливо нас, солдат, ведешь…
Справедливость в то время солдаты видели редко, и потому такой искренностью дышали слова их песни:
С предводителем таким
Воевать всегда хотим.
Двенадцать лет спустя, когда русскому народу пришлось отстаивать свою национальную независимость в борьбе против Наполеона, русская армия, возглавлявшаяся Кутузовым, вдохновлялась памятью о великом его учителе – Суворове, его заветами и боевыми традициями.

* * *
А сам полководец, слабея с каждым днем, медленно подвигался к Петербургу. Ему было известно, что для встречи его выработан торжественный церемониал придворные кареты будут высланы в Нарву, въезд в столицу будет ознаменован пушечной пальбой и колокольным звоном, в Зимнем дворце приготовляются апартаменты для него. Все это тешило старика, поддерживало его дух, который, как всегда, был главной опорой его против болезни.
Тем не менее, пришлось отсрочить приезд в Петербург. Суворову стало хуже, и его, совсем больного привезли в Кобрино. Император немедленно отправил к нему лейб-медика Вейкарта. Суворов лечился по-обычному неохотно.
– Мне надобны деревенская изба, молитва, баня, кашица да квас, – говорил он полушутя, полусерьезно, – ведь я солдат.
– Вы генералиссимус, – возражал Вейкарт.
– Так, да солдат с меня пример берет…
В глубине души он не верил уже в свое выздоровление. Однажды, когда его поздравили со званием генералиссимуса, он тихо сказал:
– Велик чин! Он меня придавит! Не долго мне жить…
В феврале он написал Растопчину: «Князь Багратион расскажет вам о моем грешном теле. Начну с кашля, вконец умножившегося; впрочем естественно я столько еще крепок, что когда час-другой ветра нет, то и его нет. Видя огневицу, крепко наступившую, не ел во все 12 дней. Чувствую, что я ее чуть не осилил. Но что проку? Чистейшее мое тело во гноище лежит. Сыпи, вереда, пузыри переходят с места на место. И я отнюдь не предвижу скорого конца».
Немного погодя, когда в состоянии его здоровья наступило некоторое улучшение, он сообщил Фуксу: «Тихими шагами возвращаюсь я опять с другого света, куда увлекала меня неумолимая фликтена с величайшими мучениями».
Болезнь Суворова, которую он называл фликтеной, развилась на почве перенапряжения и полного истощения всех сил организма. Словно все раны и лишения трудной семидесятилетней жизни давали себя знать. Сказывалось и то, что полководец никогда не имел компетентного медицинского ухода. Отчасти он сам был виноват в этом, но еще больше те, кто стремился лишь использовать его в своих целях, не проявляя к нему никакой заботы. Теперь, на склоне своих дней, он отдал себе отчет, в числе многих других горьких истин, и в этом. В марте он писал Хвостову: «Надлежит мне высочайшая милость, чтоб для соблюдения моей жизни и крепости присвоены мне были навсегда штаб-лекарь хороший с помощником, к ним фельдшер и аптечка. И ныне бы я не умирал, есть ли бы прежде и всегда из них кто при мне находился: но все были при их должностях».
Дошедшие до предела нервность и раздражительность делали Суворова нелегким пациентом. Вайкарт с трудом переносил его вспышки и резкие замечания. Единственно, что поддерживало больного, – это беспрестанные известия о всеобщем преклонении перед ним и о приготовлении к триумфальной встрече его. И вот тут дворянская Россия нанесла прославившему ее полководцу последний безжалостный удар.
20 марта император Павел отдал повеление: «Вопреки высочайше изданного устава, генералиссимус князь Суворов имел при корпусе своем, по старому обычаю, непременного дежурного генерала, что и дается на замечание всей армии». В тот же день Суворову был отправлен рескрипт: «Господин генералиссимус, князь Италийский, граф Суворов-Рымникский!.. Дошло до сведения моего, что во время командования вами войсками моими за границею, имели вы при себе генерала, коего называли дежурным, вопреки всех моих установлений и высочайшего устава; то и, удивляясь оному, повелеваю вам уведомить меня, что вас понудило сие сделать».
Суворов получил этот рескрипт по дороге в Петербург: незадолго перед этим Вейкарт разрешил ему выехать, хотя и с соблюдением предосторожностей; лошади медленно влекли дормез, где на перине лежал больной старик. Новая, нежданная опала потрясла его. В нем ослабел импульс к жизни, болезнь начала заметно прогрессировать.
В то время как первая опала подготовлялась императором исподволь и многими предугадывалась, теперешняя была совершенно неожиданна. До последнего момента Павел ничем не проявлял своих намерений. Его письма больному генералиссимусу полны заботливости и внимания. Последнее из этих писем датировано 29 февраля; в нем император выражает надежды, что посланный им лейб-медик сумеет поставить на ноги Суворова. Затем наступил трехнедельный перерыв, и 20 марта внезапный рескрипт. Больше того: столь проницательный и ловкий придворный, как Растопчин, все время оставался в неведении о назревавшей перемене в отношении Павла к тому, про кого он еще недавно сказал:
– Я произвел его в генералиссимусы; это много для другого, а ему мало: ему быть ангелом.
16 марта Растопчин отправил Суворову свое очередное письмо:
«Желал бы я весьма, чтобы ваше сиятельство были сами очевидным свидетелем радости нашей при получении известия о выздоровлении вашем». Даже этот верный подголосок Павла не подозревал того, что произойдет через три дня.
Повод к новой немилости был так же ничтожен, как и в 1797 году, но, как и тогда, причина лежала глубже. Осыпая наградами и комплиментами прославлявшего его полководца, Павел втайне питал к нему прежнее недоверие и неприязнь. Один характерный факт ярко иллюстрирует это: даровав Суворову княжеский титул, император не разрешил именовать его «светлостью». Суворов остался «сиятельством», хотя при возведении в княжеское достоинство Безбородко и Лопухина было добавлено: «с титулом светлости». С окончанием войны упорное недоброжелательство к Суворову, не сдерживаемое более обстоятельствами момента, вспыхнуло с прежней силой. Павел ни одной минуты не думал, что генералиссимус сделается теперь покорным проводником его взглядов и его системы. Командуя войсками, Суворов, конечно, расстроил бы всю с таким трудом созданную Павлом военную организацию. Этого император не мог допустить. Он предпочитал вызвать изумление Европы и скрытое возмущение всего русского населения, чем поступиться прусской муштровкой.
Тот факт, что корпуса Римского-Корсакова и Германа, в которых незыблемо соблюдался устав Павла I, были наголову разбиты, а полки Суворова, не выполнявшие этого устава, одержали блистательные победы, еще больше раздражал императора.
Через несколько дней после указа об опале Суворова император издал следующий приказ, относившийся к вернувшейся из похода суворовской армии:
«…Во всех частях сделано упущение; даже и обыкновенный шаг ни мало не сходен с предписанным уставом».
Один историк справедливо вспомнил по – поводу этого последнего приказа упрек русскому корпусу в Мобеже в 1814 году насчет недостаточно четкого шага и ответ М. Воронцова, что это тот самый шаг, которым русская армия дошла до Парижа.
Раз было принято решение, нетрудно было найти предлог. Собственно говоря, таких предлогов всегда было более чем достаточно: австрийцы всячески порочили, полководца, обвиняя его в нелойяльном к ним отношении, а недруги Суворова из среды павловского окружения постоянно восстанавливали против него императора, приписывая ему почти все военные и политические неудачи.
Наконец, даже в суворовской армии имелись клевреты государя, старательно подбиравшие все факты, служившие во вред полководцу. К числу их нужно прежде всего отнести агента Тайной экспедиции Фукса. В августе 1799 года племянник Суворова князь Андрей Горчаков пишет из Италии Хвостову: «…Если бы вы поговорили с генерал-прокурором, что находящийся здесь г. Фукс вдруг теперь зачал себе задавать тоны, теряя уважение к фельдмаршалу и к его приказаниям, выискивает разные привадки и таковые, что государь, получа от него какие-нибудь ложные клеветы, может приттить в гнев». Таким образом, со всех Сторон вокруг полководца плелась паутина интриг.
И если из массы верных и вовсе неверных фактов, которые исподтишка вменялись в «вину» Суворову, было выделено назначение дежурного адъютанта, то с таким же успехом можно было придраться к любому другому поводу.
Суворов, несмотря на его частые расхождения с образом действий правительства, подымавшиеся до высот серьезной принципиальной оппозиции против опруссачивания армии, оставался приверженцем монархического режима.
Но он мечтал об ином, о просвещенном и гуманном режиме.
– При споре, какой образ правления лучше, надобно помнить, что руль важен, а важнее рука, которая им управляет, – произнес он однажды.
Фукс рассказывает весьма любопытный эпизод. Одного унтер-офицера, совершившего военный подвиг, Суворов представил к производству в офицеры. Из Петербурга пришел отказ с указанием, что унтер не является дворянином и не выслужил срочных лет. Суворов был весь день мрачен и вечером со вздохом сказал:
– Дарование в человеке есть бриллиант в коре; надобно показать его блеск. Талант, из толпы выхваченный, преимуществует перед многими другими. Он всем обязан не случаю, не старшинству, не породе, а самому себе… О, родимая Россия! Сколько из унтеров возлелеяла ты героев!
Та монархия, которую Суворов видел перед собой, знамена которой он покрывал славой, феодально-чиновничья монархия Екатерины и, тем более, Павла вызывала в нем резкий протест, но самую сущность ее как системы, как политического и социального порядка он не подвергал сомнению. И новую немилость монарха он воспринял как тяжкий, незаслуженный, но непреоборимый удар.
23 апреля, в глухую полночь, Суворов медленно въехал в Петербург. Никто не встретил его. Для официальных кругов не было больше увенчанного лаврами великого полководца; они видели в нем только нарушителя императорского указа.
Карета с больным генералиссимусом добралась до Крюкова канала, где помещался дом Хвостова. Суворов с трудом дошел до своей комнаты и в полном изнурении свалился в постель. В это время доложили о приезде курьера от императора. Больной с заблиставшими глазами велел позвать его. Вошел Долгорукий и сухо сообщил, что генералиссимусу князю Суворову воспрещается посещать императорский дворец.
С этого дня началась последняя битва Суворова с неуклонно приближавшейся к нему смертью. Он изредка еще вставал, пробовал заниматься турецким языком, беседовал о военных и политических делах, причем ни разу не высказывал жалоб по поводу своей опалы. Но память изменяла ему; он с трудом припоминал имена побежденных им генералов, сбивался в изложении итальянской кампании (хотя ясно помнил турецкие войны), часто не узнавал окружающих. Разум его угасал. От слабости он иногда терял сознание и приходил в себя только после оттирания спиртом.
Через два дня после прибытия Суворова в Петербург император распорядился отобрать у него адъютантов. Лишь немногие осмелились посетить умирающего героя. Время от времени наезжали с официальными поручениями посланцы от Павла: узнав, что дни полководца сочтены, он проявил к нему скупое, лицемерное участие. Однажды император прислал Багратиона справиться о здоровье полководца. Суворов долго всматривался в своего любимца, видимо не узнавая его, потом взгляд его загорелся, он проговорил несколько слов, но застонал от боли и впал в бредовое состояние.
Жизнь медленно, словно нехотя, покидала истерзанное тело. Неукротимый дух все еще не хотел признать себя побежденным. Когда Суворову предложили причаститься, он категорически отказался, не веря, что умирает; с большим трудом окружающие уговорили его причаститься. Приезжавший врач, тогдашняя знаменитость, Гриф поражался этой живучести. Как-то Горчаков сказал умирающему, что до него есть дело. С Суворовым произошла мгновенная перемена.
– Дело? Я готов, – произнес он окрепшим голосом.
Но оказалось попросту, что один генерал желал получить пожалованный ему орден из рук генералиссимуса. Суворов снова в унынии откинулся на подушки. По целым часам он лежал со сжатыми челюстями и закрытыми глазами, точно пробегая мысленным взором всю свою трудную жизнь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41


А-П

П-Я