https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/Esbano/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

А командировочному-то ребёнка хочется. Немолодой, а детей не успел завести. Что там у него с жизнью-то было, не моё дело. Подай ему ребёнка прямо сейчас! Вот и замуж, как положено. Сам подумай, могу я ей эту музыку испортить? Она и не сказала бы мне ничего в ответ, если я ляпнул бы ей: «Не выходи». Наверняка и не вышла бы, но глаза-то… Как я жить буду с её глазами-то?
— Почему он здесь не хочет жить?
— Там у него работа, положение. Здесь не нужен никому. Он, конечно, сказал: «Буду искать тут работу. Если найду, переедем… Квартиру сдавать пока будем, деньги нам переправят раз в два месяца. Квартиру терять нельзя». Распоряжается. Даже жильцов нашёл. Что я скажу? Что мать скажет?
— Останься жить со мной… — снова говорю, хотя Пашка всё разобъяснил мне. Говорю, и дух замирает: что я такое говорю? Если Свет решил отнять у меня Пашку, он, чего доброго, и вовсе убьёт его!
Пашка помогает мне замазать мою фразу:
— Я ж тебе и говорю, я бы что-нибудь придумал, тётку бы уговорил жить со мной в квартире, да мать без меня пропадёт, плакать будет, маяться, — повторяет, как попка. — А я и гаркну, так и скажу — его словами: «Встань, скажу, прямо и слушай внимательно». А если руки в ход пустит, пожалеет. — Я кивнул. Пашкины кулаки хорошо известны каждому в школе. — Мне пора. — Он снял крылья, аккуратно сложил их вместе с жилетом и «двигателем» в угол.
Так и скажи Саше, в размере крыльев дело. И ни в чём другом.
— Саша сейчас в пропасть прыгает, — сказал я. — Только бы жив!
Пашка кивнул, повторил моё «Только бы жив!», прижал к себе Павла на мгновение и отдал мне.
— Ты не думай, мы всё равно вместе. — Он снова отводит от меня взгляд. — Школу кончу и вернусь. Учиться буду здесь. Ты не думай. Ты всё равно…
У него тоже голос уже сломался, а на этих словах сорвался на петуха. Пашка со всего маху хлопнул меня по плечу, я даже присел от неожиданности, и выскочил из комнаты.
Я не пошёл за ним. За ним полетел Павел.
Может, Свет и не отнял у меня Пашку? Может, он даёт мне время сделать свои дела, которые я всё равно должен сделать один? Может, Свет освобождает меня от всех, чтобы я был с матерью?
Павел вернулся и стал носиться по комнате, взад и вперёд.
14
Анюта приезжает, как обещала.
В этот день мать дома. Это впервые на моей памяти. Что случилось? С работы выгнали её, или она сама ушла? Заболела? Вроде незаметно. Она никогда не болеет. А в последнее время даже пополнела немного, и румянец на щеках, и глаза блестят…
Гадать бессмысленно, всё равно до истины не докопаюсь.
Так или иначе, мать открывает Анюте сама.
Я у себя и слышу их странный разговор.
— Поедем с нами.
— Я согласна.
Мать поедет к Анюте? Я мотаю головой. Мать будет со мной? И я кричу: «Спасибо, Свет!» Закидываю голову, но вижу только серовато-белый потолок. И не надо мне видеть, я знаю: Свет там есть! И Он устраивает мне праздник.
Заходит в мою комнату Анюта.
— Помочь тебе собраться? Мама едет с нами. Павел летает от одного к другому: то садится на Анютину голову, то на мамину, то на мою.
— Поедешь, Круша, поедешь, чего волнуешься? Иов тебя и повезёт. Ну же, не волнуйся, — Анюта разговаривает с Павлом, а сама следит за тем, как я собираюсь. Особенно собираться нечего: книги и тетради, я хочу заниматься.
— Не забудь взять трусы, носки. И свитер.
Из свитера я вырос. Я возьму куртку, которую мне купила тётя Шура.
Анюта так же, как и тётя Шура, открывает мой шкаф и перебирает вещи. Свитер, рубашки. Она не говорит «Ты вырос из всего», она вообще ничего не говорит, аккуратно отбирает то, что, по её мнению, может понадобиться, и идёт к двери.
Мать тоже готова. У неё в руке полиэтиленовая сумка с книгой и небольшой свёрток.
Вспомнив, что тётя Шура везла на дачу продукты, иду к холодильнику. У меня есть курица. Я не успел сварить её. Уже кладу её в полиэтиленовый пакет, как Анюта говорит:
— Положи в морозильник, чтобы не испортилась. Я еду купила. Идём же, опоздаем на поезд.
Откуда мать знает Анюту, почему они говорят, как старые знакомые? В электричке сидят напротив друг друга. Анюта рассказывает об огороде и саде. Мать задаёт вопросы. Откуда она знает о сортах огурцов и клубники, яблок и кабачков?
Павел — у меня на коленях, и от него через руки в меня — покой.
Впервые за всю жизнь во мне — покой. Меня чуть качает в этом покое, но ни одного движения я сделать не могу, так сладок мне голос матери. Не мне она говорит, как обычно, но при мне и для меня, я знаю, мать хочет, чтобы я слышал:
— Моя бабка знала землю и часто повторяла: «Не бойся испачкать руки. Тебе кажется, что это грязь. Не грязь, твоя еда, твоя постель, твоя вечность…» Она заставляла меня рыхлить землю, сажать семечко, полоть сорняки. И всё приговаривала: «Уйди грех из меня, уйди скверна. Приди росток, приди плод». Сначала заставляла, пока я хотела бежать прочь. Дорога у меня есть — бежать. — Мать не оборвала себя, не сделала значительную паузу, как ни в чём не бывало, будто о каше на плите или о крючке для пальто сказала, и продолжала: — А бабка хвать за шкирку и — держит на месте. Я рвалась из её рук, пока не прострелило насквозь: не на месте держит она меня, направление даёт бежать.
Анюта не понимает? Сейчас не о том спросит. Она спрашивает:
— Что выращивала она?
Слова «патиссоны», «облепиха», которые я слышу в первый раз, легко погружаются в меня как родные, будто они уже жили в глуби моей, будто эти слова — мои.
Мы с Павлом могли бы нестись впереди по широкой деревенской улице, но разговор матери и Анюты держит нас возле них.
Я уже почти с мать ростом, и мне нравится, что наши головы — на одном уровне и плечи чуть соприкасаются.
Иногда Павел срывается с моего плеча, но тоже не летит вперёд, а кружит над нашими головами. Петля, ещё петля.
Всегда от матери для меня жил лишь голос, а сегодня вот она, идёт рядом со мной по дороге. И слева от нас — лес, потом поле с зелёными ростками, а справа — дома с огородами. И слова матери мне предназначены тоже, я чувствую это.
— Бабку любила больше всех. Да и кого было любить? Родители бросили меня на неё. Бабка и его успела порастить — до трёх лет!
Спасибо, Свет. Всеми силами держу я этот мой день. Только бы он длился.
Тучка кидается к матери, будто знает её всю жизнь. И Мурзик кидается к матери. И мать садится на землю, прямо перед Анютиным крыльцом, и позволяет Мурзику усесться на её колени, а Тучке — обе лапы бросить ей на плечи. Так и сидит она, одной рукой обхватив Тучку, другой — Мурзика. И я сижу рядом с ними на земле. Павел кружит над нами и кричит.
Обед. Лес. Огород. Ночь с матерью в одной комнате. Снова огород. Снова лес. Снова общая еда. Моя ли это жизнь?
Я рядом с матерью выпалываю сорняки, рыхлю землю вокруг ростков картошки, повторяю движения матери и Анюты, и словно мамина бабка, которая успела и меня порастить, говорит: «Уйди, грех…» Тучка переползает по меже между грядками следом за нами, чтобы быть рядом с нами, Мурзик носится по огороду и играет листьями клубники и салата, а Анюта кричит своим детским голосом: «Брысь! Не тронь!»
Но Мурзик не боится её окриков. И потом он — лёгкий и бьёт лапой несильно.
Павел ходит по огороду и клюёт что-то, лишь ему видное.
Так и застыли картинки моего недолгого равновесия перед глазами навсегда. Дождь, солнце, аккуратные грядки, дорога к станции и обратно, магазины, в которых мы с Анютой покупаем продукты, вечера перед телевизором, книжки и прогулки в лес… — не остаётся времени подумать, я занят каждую минуту.
Мать приезжает вечерами.
Совсем не похожа она на себя. Не бледная, как обычно, да и выражение лица изменилось. Может, из-за того, что загорела…
Глаза по-прежнему странные, смотрят и — не видят, но улыбка чуть смягчает эту странность — похоже, со мной мать, и с Анютой, и с Тучкой, и с Мурзиком, и с Павлом.
Ни румянец, ни улыбка не прячут растерянности. Мать заблудилась и не может выбраться. Крошки хлеба, разбросанные ею по дороге на пути в чащу, куда завёл её злой человек, склёваны птицами, и она не находит дороги, крутится на одном месте волчком.
Всегда худая, сейчас она впереди словно набухла, юбка узка ей. И Анюта в один из вечеров сидит за швейной машинкой, строчит и уже почти ночью подаёт матери новую юбку, скрывающую то, что она так животом раздулась.
Жив ли Саша? Вернулся ли? Приходил к ней? Не могу определить по её лицу.
Исподтишка подглядываю за ней. Заискивающе смотрит мать на Анюту, читая ей непонятное стихотворение, снова рассказывая о бабушке. И ни храбрая улыбка, ни возбуждённость, ни голос, незнакомо громкий, растерянности не скрывают. Мне не нравится эта растерянность, не нравится не понятная мне зависимость от Анюты, они разрушают ту мать, которая — над людьми. Неловкость чувствую я, глядя на неё, и странную связанность её растерянности и зависимости от Анюты со всей моей дальнейшей жизнью.
Мы всегда провожаем мать на станцию все вместе, даже Мурзик. Тучка бежит впереди, нюхает каждый куст и возвращается к матери. Мурзик бегает за Тучкой и ловит её хвост. Павел тоже летит быстрее, чем мы идём, но, как и Тучка, возвращается к нам.
— Мой сын женился в другой город, — говорит Анюта на одной из дорог провожаний. — Собственно, он уже там жил несколько лет. Всё дело в работе, работа связана с нефтью — его лаборатория что-то там исследует. Что, не знаю, сын не умеет рассказывать, всё молчком. Не завидую его жене. Они вместе работают. Вообще он не женился долго, видно, по той же причине — замкнутости характера. Меня не позвал на свадьбу.
— Если он замкнутый… может, и свадьбы не было.
— Свадьба была, — Анюта тяжело вздыхает.
— Откуда известно, что была?
— У сына есть приятель, Стае. Он заезжал ко мне за книгами для сына. Рассказал, родители у Светы — молодые, оба геологи, зимой работают в научно-исследовательском институте, а с апреля до октября — в экспедиции. Свадьба была зимой. Народу — вся лаборатория, где сын с женой работают, и её родные. Стае сильно удивлялся: как это без матери… свадьбу! А я и не знала. Сын шлёт письма, как телеграммы: «Пиши здоровье, у меня — всё в норме, целую». Вот и довольствуйся. Света, по словам Стаса, — полная ему противоположность, общительная, весёлая, у неё везде друзья и везде дела. Через две недели после отъезда Стаса получаю от неё письмо. «Жалею, что вас не было на свадьбе», — пишет. Надеется она познакомиться со мной. Рассказывает подробно, как мой сын, её муж, работает в лаборатории, как они в первый раз встретились и как теперь устроились. В общем, впервые за несколько лет я получила полную информацию о своём сыне.
Какая-то тень проходит по материному лицу. Мать вовсе не разделяет радости Анюты, но ничего не говорит ей, и Анюта продолжает вспоминать подробности из писем невестки.
В этот день мать уезжает со смазанным лицом, а я ломаю голову, пытаясь понять, чего она так расстроилась.
Дожди усадили нас с Анютой дома, даже в магазин мы выйти не можем — стеной вода, да ещё и со снегом.
Соседский велосипед ко мне не прижился, и я к нему тоже. Как-то всегда получалось так, что мы ходили в лес или в магазин вместе с Анютой. Мне больше нравилось идти с ней рядом, чем ехать далеко впереди и время от времени возвращаться. Идти рядом — значит слушать Анютины рассказы. Жила когда-то Анюта на Севере, где полгода ночь, полгода день, там и замуж вышла. Тяжело там и зимой и летом: без дня погибала, а без ночи и подавно, заснуть при дневном свете не могла.
Дождю я обрадовался. Сидеть напротив Анюты под лампой, одетой в жёлтый громадный абажур, точно такой же, какой был у тёти Шуры, положив ноги на Тучку (ей в плохую погоду разрешено жить дома), руками греясь о Павла, смотреть в ярко-голубые детские глаза и под мурчанье Мурзика, лежащего на коленях у Анюты, под шум падающей воды видеть…
…снег чуть не по пояс, верёвки вдоль улицы. Пурга может перенести человека, вместе с лыжами, тяжёлым рюкзаком, чуть не на километр. Пурга может засыпать человека, и, если тот вовремя не очнётся от обморока и не сумеет раскопаться, так и останется навеки погребённым в сугробе. А летом мошка ни на минуту не даёт уснуть или сосредоточиться на работе.
Перерыв на еду, и снова жизнь, неведомая мне раньше.
Анюта крошки со стола не выбросит в помойку — скормит Павлу или Тучке, клубничину в саду не сгноит — натянет полиэтиленовые плёнки на грядки от дождя. И ни одного встретившегося ей в жизни не утеряет — вводит человека за человеком в наше жильё. Больше всех нравится Анюте Вера.
— Вера работала на апатитовой фабрике. По четырнадцать часов. Еле добиралась до койки. Утром глаз не раскроет, так с закрытыми и идёт к грузовику. Грузовик к общежитию подходил в шесть тридцать. Сон и — мужской труд. — Скупые слова роняет Анюта, а я вижу Веру. — Какое-то время так и шло. И вдруг Вера возьми да и создай театральную студию. Откуда силы взялись? Тощая, росточком с меня (мне в ту пору было двенадцать лет), а энергию развила, словно здоровый мужик! Работа осталась та же, а вот куда исчезла усталость? Как уж она людей уговаривала, не знаю, только собрала в свой театр первостатейных. Сначала поставила «Без вины виноватые». Ничуть не хуже, чем в Москве (я уж потом, взрослая, видела с Тарасовой), а может, ещё и лучше, правды больше, и уж очень много каждый из наших артистов страсти вкладывал. Потом поставила «Живой труп». А вот на «Белой гвардии» осеклась. Кто-то привёз ей эту пьесу. В Москве поставили, ну и Вера взялась ставить. На генеральную репетицию комиссия явилась. И нашу Веру увезли. Много лет ничего не слышала о ней и уже после войны узнала: погибла она в лагерях.
Три дня льют дожди, три дня гостят у нас, сидят с нами за нашим столом те, с кем росла Анюта, с кем училась, с кем окопы рыла, с кем и для кого работала.
Что случилось в то лето? Ничего. Ел, спал, гулял, работал, слушал Анютины рассказы, а изменилась вся моя жизнь. Глазу не видно, уху не слышно. Понятна мне теперь материна попытка найти причины жестокости, найти возможности спасти гибнущий мир. Мать, Анюта… в одной связке с погибшими, и я — в той же связке.
В лесу, на поляне, на бревне, с вырезанными на нём именами, я, неожиданно для себя, снова попал на материну дорогу, а с неё — к Свету.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35


А-П

П-Я